М. Е. Салтыков-Щедрин Сказки СОДЕРЖАНИЕ Деревенский пожар Путем-дорогою Богатырь Гиена Приключение с Крамольниковым Христова ночь Ворон-челобитчик Рождественская сказка ДЕРЕВЕНСКИЙ ПОЖАР (Ни то сказка, ни то быль) В деревне Софонихе, около полден, вспыхнул пожар. Это случилось в самый развал июньской пахоты. И мужики, и бабы были в поле. Сказывали: шел мимо деревни солдатик, присел на завалинку, покурил трубочки и ушел. А вслед за ним загорелось. Деревня сгорела дотла. Только тот порядок, где были житницы, уцелел наполовину. Мужики в одночасье потеряли все и сделались нищими. Сгорела бабушка Прасковья да еще Татьянин мальчик Петька. Мужики и бабы, завидев густой дым, бежали с поля, как угорелые, оставив сохи и лошадей. Но спасать было уже нечего. Хорошо, что скота не было дома, да навоз был только что вывезен, а то пришлось бы совсем хоть помирай. Малолетки, которые, в минуту пожара, играли на улице, спаслись в речку и отчаянно ревели. Девочки-подростки, с младенцами на руках, испуганно выглядывали на обуглившиеся избы и обнаженные остовы печей. Тетка Татьяна была бодрая и еще молодая бобылка. Лет шесть тому назад у нее умер муж, но она продолжала держать хозяйство. Платила миру за половину надела, сама пахала, косила и жала. У нее был единственный сын, Петька, лет восьми, в котором она души не чаяла и в котором уже видела будущего мужика. Он и сам видел в себе мужика и говорил: -- Я, мама, буду мужик... хресьянин. Вся деревня его любила. Мальчик был вострый и ласковый, и уже ходил в школу. Бывало, идет по деревне мимо стариков: -- Ну что, мужичок, помогаешь мамке? -- спрашивают старики. -- Помогаю. Между тем улица запружалась всяким мужицким хламом: мужику все дорого, все надобно. Домохозяева, окруженные домочадцами, бродили каждый по своему пепелищу и тащили все, что попадалось на глаза: старую подошву, заржавленный гвоздь, обрывок шлеи, обломок сошника и проч. У некоторых уцелели подполицы; но так как время было голодное (Петров пост), то подполицы были пусты. Один заведомый нищий, лет десять ходивший "в кусочки", метался и кричал: -- Где моя кубышка? где? кто унес? сказывайте: кто? Бабушка Авдотья ходила взад и вперед по улице и всем показывала два обгоревших выигрышных билета внутреннего займа. Обгорели края; середка с несколькими купонами осталась цела. --- Чай, выдадут! -- утешал ее староста Михей, -- ишь, и нумера видны (на уцелевших купонах); ужо барыня в Питере похлопочет [Факт. В 1872 году приходила к автору крестьянка села Заозерья (Углицкого уезда) и показывала два или три обгоревших по краям билета, но так, что на уцелевших посередке купонах видны были и N билета и серия. Я просил некоторых добрых знакомых ходатайствовать в банке. Всем казалось дело несомненным; но г. Ламанский, тогдашний управляющий банком, рассудил иначе. Ни возобновить билеты, ни даже выдать за них нарицательную цену оказалось невозможным. Это, изволите видеть, польза банка. Вот как истинные сановники блюдут интересы казны! (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)]. Старики собрались в кучу и обсуждали мирскую нужу. На всех лицах была написана душевная мука; у некоторых глаза сочились слезами. Решили идти всем миром, поклониться соседней одновотчинной деревне, чтобы дала приют погорельцам, покуда не будут устроены хотя какие-нибудь временные помещения. Затем снарядили старосту и послали верхом в город, в управу, за пособием и страховыми. Пришел сельский батюшка и, похаживая между мужиками, утешал их. -- Кто дал? -- бог! -- говорил он. -- Кто взял? -- бог! Неужто ж он не знает? Мужики молча ему поклонились. -- А вы не унывайте! -- продолжал батюшка, -- с какого права? почему? как? кто дозволил? Скот -- при вас, земледельческие орудия целехоньки, навоз вывезен -- чего еще земледельцу нужно? А вы ропщете! Вот ужо управа на постройку денег отпустит; помещица -- нуждающимся хлебца пришлет; и я тоже... разве я не молюсь за вас? Я не только за вас, но и за всех молюсь. "И всех православных християн" -- вот как. Опять поклонились мужики, а словоохотливый батюшка продолжал: -- Коли страх божий будете в сердцах сохранять да храм божий усердно посещать, так и не увидите, как бог сторицей вознаградит. Хлеб нынче обещает жатву изрядную. Озимые отменные; яровые, бог даст, поправятся. Ужо снимете у барыни полевину -- вот вы и с сеном. Свезете по возку, по другому -- ан и денежки в кошеле завелись; а там озимое, ржицы на базар свезете -- опять деньги; а наконец и овсецо -- тоже деньги. В будущем же году и не увидите, как на месте истребленных неумолимым пламенем хижин будут красоваться новые дома, удобные и просторные, и все вы поживете в них, кийждо под смоковницею своей, и все-радостно и всецело возблагодарите господа вашего за ниспосланное вам благодеяние. Вот увидите. А тетка Татьяна беспомощно ходила по своему пепелищу, сгребала тлеющие бревна и выкликала: -- Петь, а Петь! где ты, милый? Откликнись! -- И не слыхала, как ветхий старик Калистратыч говорил ей: -- Смотри, не в лес ли он убег? Давеча видел я его. Сидел я у житницы на приступочке, как ваша-то изба занялась. Смотрю, кружится Петька по горнице, рубашонкой раздувает. Я ему кричу: "Толкни, милый, дверь, толкни!" Только кружился он, кружился, а потом и ничего не стало видно. Наверное, убёг в лес с испугу. Но Татьяна ничего не чувствовала, кроме того, что сердце ее рвется на части. -- Петь, а Петь! где ты, милый? Откликнись! -- раздавался ее вопль среди общего говора деревенского люда. Наконец человека два сжалились над нею и пришли на помощь. Разворочали обрушившийся потолок и под дымящимися обломками его нашли труп мальчика. Вся сторона тела и лица, обращенная кверху, представляла безобразную черную массу; но та, которая прилегала к полу, осталась нетронутою. Татьяна пошатнулась, в глазах потемнело, и из груди на всю деревню вырвался потрясающий ее вопль: -- Господи! видишь ли? Этот вопль услыхал и батюшка, и, разумеется, поспешил с утешением: -- Ропщешь? -- говорил он с ласковой укоризной, -- а Иова помнишь? Нет? Так я тебе напомню! Он был богат и славен, имел детей, стада и сокровища -- и вдруг, с дозволения божия, все было у него отнято: и дети, и скот, и друзья, а сам он был поражен проказою, изгнан из города и лежал у городских ворот, на гноище. Псы лизали его раны... псы! Но и за всем тем, он не токмо не возроптал, но наипаче возлюбил господа, создавшего его. И бог, видя таковую его преданность, воззрел на него. Через короткое время Иов был и здоров, и богат, и славен более прежнего. Стада умножились, детей народилось достаточно, словом сказать, все... Однако и батюшкины увещания доходили до Татьяны в форме смутного и назойливого шума. Она устремила глаза на ту линию, которая разделяла уцелевшую часть Петькина лица от обуглившейся, и тихо шептала: -- Господи! видишь ли? В усадьбе в это время добрая барыня, Анна Андреевна Копейщикова, праздновала день своего рождения. Собрались немногие, но искренние друзья: предводитель Кипящев с женою, исправник Шипящев с племянницею, да еще Иван Иваныч Глаз, партикулярный человек, про которого говорили, что при нем язык за зубами держать надо. Впрочем, так как тут были все люди, при которых тоже нужно было язык держать на привязи (сама Анна Андреевна говорила, что она где-то "служит"), то Иван Иваныч чувствовал себя в этой компании очень удобно. Присутствовал тут и батюшка с попадьей. Анна Андреевна была генеральская вдова, лет сорока с небольшим, еще красивая и особенно выдающаяся роскошным бюстом на балах и вечерах, где обязательно декольте и где ее бюст приковывал к себе взоры людей всех возрастов и всех оружий. Но она раз навсегда сказала себе: "Ni-ni -- c'est fini" [Ни-ни -- это кончено (франц.).], и всю себя отдала своим детям. За это в свете про нее говорили: "C'est une sainte" [Это -- святая (франц.)], а за патриотизм: "C'est une fiere matrone!" [Это твёрдая патрицианка! (франц.)]. Как и все русские дамы, она говорила по-французски, знала un peu d'arithmetique, un peu de geographie et un peu de mythologie (cette pauvre Leda!) [немножко арифметики, немножко географии и немножко мифологии (ах, эта бедная Леда!) (франц.)], долго жила за границей, а в последнее время сделалась патриоткой и полюбила "добрый русский народ". Три года тому назад она посетила родное Горбилево и с тех пор ездила туда каждое лето. Поставила в саду мавзолей покойному мужу и каждый день молилась. Ни с кем не знакомилась, кроме испытанных "друзей порядка", хозяйства не вела, а отдавала землю мужикам исполу и видимо экономничала. У нее был сын Сережа, правовед лет шестнадцати, и восемнадцатилетняя дочь Верочка, шустрая особа, которая тоже знала un peu d'arithmetique et un peu de mythologie. Господа уже возвратились из церкви и сидели за завтраком, когда прибежали сказать, что Софониха горит. Батюшка мгновенно скрылся увещевать; прочие побежали к окнам и смотрели. За громадной тучей дыма не было видно пламени, но дым прямо летел по ветру на усадьбу, и чувствовался в комнатах горький запах его. Людей тоже не было видно, но по дороге бежали к пожарищу толпы соседних крестьян и дворовых. -- Как вы хотите, господа, -- сказала, наконец, Анна Андреевна, -- а я не могу оставаться равнодушной зрительницей. Ведь они -- мои. Злые люди разлучили нас, -- надеюсь, временно, -- но я все-таки помню, что они -- мои. Но ей не дали одной совершить подвиг самоотвержения и всей компанией вызвались сопутствовать ей. -- Да и вообще это наш долг, -- продолжала Анна Андреевна, -- если бы даже это были и не мои крестьяне, все-таки наша священная обязанность -- быть там, где страдают. Мы обеднели, мы обижены... но мы все забыли. Мы помним только, что к нам обращает взоры страждущий меньший брат! Узнавши, что в этот день пекли хлебы для рабочих и дворовых, она велела разрезать несколько на ломти и снести погорельцам. -- А завтра опять испечете хлеба для своих... надо же! Да не забудьте солью посыпать! Словом сказать, сделала все, что было в ее власти, и, наконец, захватила портмоне, сказав: "Это на всякий случай!" И Верочка, по примеру матери, взяла кошелек с заветными светленькими монетами. Компания остановилась у входа в деревню, но Верочка и мамзель Шипящева не утерпели и пошли вглубь по улице. -- Скажите мужичкам, что я им две четверти ржи жертвую! -- крикнула им вслед Анна Андреевна. Минут через пять Верочка прибежала назад, вся в слезах. -- Ах, мамочка! -- объявила она, -- там есть бедная женщина, у которой сгорел мальчик-сын! Ах, как страшно... Что с ней делается! Батюшка увещевает ее, а она не слушается, только повторяет: "Господи! видишь ли?" Мамочка! это ужасно, ужасно, ужасно! -- Жаль бедную; но какая ты, однако ж, нервная, Вера! -- упрекнула ее Анна Андреевна. -- Это не годится, мой друг! Везде Промысел -- это прежде всего нужно помнить! Конечно... это большая утрата; но бывают и не такие, а мы покоряемся и терпим! Помнишь: крах Баймакова и наш текущий счет... Давал шесть процентов... и что ж! Впрочем, соловья баснями не кормят. Господа! -- обратилась она к окружающим, -- сделаемте маленькую коллекту в пользу бедной страдалицы-матери! Кто сколько может! Она трепетною рукою вынула из портмоне десятирублевую бумажку, положила ее на ладонь и протянула руку. Верочка тотчас же положила туда весь свой кошелек; гости тоже вынули несколько мелких ассигнаций. Только Иван Иваныч Глаз отвернулся в сторону и посвистывал. Собралось около тридцати рублей. -- Ну, вот, снеси ей! -- сказала Анна Андреевна дочери, -- скажи, что свет не без добрых людей. Да подтверди мужичкам насчет ржи... две четверти! Да хлеба принесли ли? Скажи, чтоб роздали! Это для утоления первого голода! Верочка быстро побежала. Ей представлялось в эту минуту, что она -- ангел-хранитель и помавает серебряными крылами в небесной лазури, с тридцатью рублями в руках. Она застала Татьяну все в том же положении. Последняя стояла с широко открытыми глазами, машинально шевелила губами, без всякого признака самочувствия. Батюшка по-прежнему стоял подле нее и рассказывал пример из истории первых мучеников времен жестокого царя Нерона. Татьяне еще не представлялся вопрос: что с ней будет? нужна ли ей изба, поле и вообще все, что до сих пор наполняло ее жизнь? или она должна будет скитаться по белу свету в батрачках? И вдруг -- ангел-хранитель. -- На тебе, милая! мамочка прислала! -- говорила Верочка, протягивая деньги. Татьяна ничего не поняла, даже не взглянула на милостыню. -- Бери, строптивая! -- увещевал ее батюшка, -- добрые господа жалуют, а ты небрежешь! Даже мужички заинтересовались и принялись уговаривать: -- Бери, тетка Татьяна, бери, коли дают! на избу пригодится... бери! Татьяна не шелохнулась. Верочка постояла, положила деньги на землю и удалилась, огорченная. Батюшка поднял их. -- Ну, ежели ты не хочешь брать, -- сказал он, -- так я ими на церковное украшение воспользуюсь. Вот у нас паникадило плоховато, так мы старенькое-то в лом отдадим, да вместе с этими деньгами и взбодрим новое! Засвидетельствуйте, православные! -- Мамочка, она не взяла! -- говорила Верочка со слезами в голосе. Изумились. -- Однако душок-то этот в них еще есть! не выбили! -- загадочно молвил Глаз. Но на этот раз Анна Андреевна не согласилась с ним. -- Есть душок -- это правда; но не следует терять из вида глубину ее горя! Только сердце матери может понять, каково потерять... сына! Предсказание батюшкино сбылось. Года через два я проезжал мимо Софонихи и увидел сущую метаморфозу. На месте старого пепелища стоял порядок новых домов, высоких и сравнительно просторных. Крыши, правда, были крыты соломою, но под щетку, так что глаз не огорчался ни махрами, ни висящими клочьями. Новые срубы блестели на солнце, как облупленное яичко. Только на месте Татьяниной избы валялись неприбранные головешки, а сама она скрылась из деревни неизвестно куда. Должно быть, по святым местам странствует, Христовым именем. Мужики жили дружно и, следовательно, исправно. Усердно работали, платили выкупные и мирские платежи безнедоимочно, отбывали повинности: рекрутскую, подводную и дорожную. Ежели же требовалось сверх того, то и это исполняли с готовностью. Исправник Шипящев не нахвалится ими. -- Эта деревня у меня -- в первом нумере! -- говорит он. -- Бог в помощь, робята! ПУТЕМ-ДОРОГОЮ (Разговор) Шли путем-дорогою два мужика: Иван Бодров да Федор Голубкин. Оба были односельчане и соседи по дворам, оба только что в весенний мясоед женились. С апреля месяца жили они в Москве в каменщиках и теперь выпросились у хозяина в побывку домой на сенокосное время. Предстояло пройти от железной дороги верст сорок в сторону, а этакую махину, пожалуй, и привычный мужик в одни сутки не оплетёт. Шли они не торопко, не надрываясь. Вышли ранним утром, а теперь солнце уж высоко стояло. Они отошли всего верст пятнадцать, как ноги уж потребовали отдыха, тем больше, что день выдался знойный, душный. Но, высматривая по сторонам, не встретится ли стога сена, под которым можно было бы поесть и соснуть, они оживленно между собой разговаривали. -- Ты что домой, Иван, несешь? -- спросил Федор. -- Да три пятишницы хозяин до расчета дал. Одну-то, признаться, в Москве еще на мелочи истратил, а две домой несу. -- И я тоже. Да только куда с двумя пятишницами повернешься? -- Тут и в пир, и в мир, а отец велел сказать, что какая-то старая недоимка нашлась, так понуждают. Пожалуй, и все туда уйдет. -- А у нас и хлеба-то до нового не хватит. Пришел сенокос, руки-то целый день намахаешь, так поневоле есть запросишь. Ничего-то у нас нет, ни хлеба, ни соли, а тоже людьми считаемся. Говорят: "вы каменщики, в Москве работаете, у вас должны деньги значиться..." А сколько их и по осени-то принесешь! -- Худо наше крестьянское житье! Нет хуже. -- Чего еще! Путники вздохнули и несколько минут шли молча. -- Что-то теперь наши делают? -- опять начал Федор. -- Что делают! Чай, навоз вывезли; пашут... и пашут, и боронят, и сеют; круглое лето около земли ходят, а все хлеба нет. Сряду три года то вымокнет, то сухмень высушит, то градом побьет... Как-то нынче господь совершит! -- А у меня, брат, и еще горе. К Дуньке волостной старшина увязался; не дает бабе проходу, да и вся недолга. Свах с подарками засылает; одну батюшко вожжами поучил, так его же на три дня в холодную засадили. -- И ничего не поделаешь! Помнишь, как летось Прохорова Матренка задавилась? Тоже старшина... Терпела-терпела, да и в петлю... -- Нам худо, а бабам нашим еще того хуже. Мы, по крайности, в Москву сходим, на свет поглядим, а баба -- куда она пойдет? Словно к тюрьме прикованная. Ноги и руки за лето иссекутся; лицо, словно голенище, черное сделается, и на человека-то не похоже. И всякий-то норовит ее обидеть да обозвать... -- Давай-ка, Федя, песню с горя споем! Стали петь песню, но с горя и с устатку как-то не пелось. -- А что, Иван, я хотел тебя спросить: где Правда находится? -- молвил Федор. -- И я тоже не однова спрашивал у людей: "Где, мол, Правда, где ее отыскать?" А мне один молодой барин в Москве сказал, будто она на дне колодца сидит спрятана. -- Ишь ведь! Кабы так, давно бы наши бабы ее оттоле бадьями вытащили, -- пошутил Федор. -- Известно, посмеялся надо мной барчук. Им что! Они и без Правды проживут. А нам Неправда-то оскомину набила. -- Старики сказывают, что дедушко Еремей еще при старом барине все Правды искал; да Правда-то, вишь, изувечила его. -- Прежде многие Правду разыскивали; тяжельше, стало быть, жить было, да и сердце у стариков болело. Одна барщина сколько народу сгубила. В поле -- смерть, дома -- смерть, везде,.. Придет крестьянин о празднике в церковь, а там на всех стенах Правда написана, только со стены-то ее не снимешь. -- Это правда твоя, что не снимешь. Что крестьянин? Он и видит, да глаз неймет. Темные мы люди, бессчастные; вздохнешь да поплачешь: "Господи, помилуй!"-- только и всего. И молиться-то мы не умеем. -- Прежде ходоки такие были, за мир стояли. Соберется, бывало, ходок, крадучись, в Петербург, а его оттоле по этапу... -- Все-таки прежде хоть насчет Правды лучше было. И старики детям наказывали: "Одолела нас Неправда, надо Правды искать". Батюшко сказывал: "Такое сердце у дедушки Еремея было -- так и рвется за мир постоять!" И теперь он на печи изувеченный лежит; в чем душа, а все о Правде твердит! Только нынче его уж не слушают. -- То-то, что легче, говорят, стало -- оттого и Еремея не слушают. Кому нынче Правда нужна? И на сходке, и в кабаке"-- везде нонче легость... -- Прежде господа рвали душу, теперь -- мироеды да кабатчики. Во всякой деревне мироед завелся: рвет христианские души, да и шабаш. -- Возьмем хоть бы Василия Игнатьева -- какие он себе хоромы на христианскую кровь взбодрил. Крышу-то красную за версту видно; обок лавка, а он стоит в дверях да брюхо об косяк чешет. -- И все к нему с почтением. Старшина приедет -- с ним вместе бражничает, долги его прежде казенных податей собирает; становой приедет -- тоже у него становится. У него и щи с убоиной, и водка. Летось молодой барин из Питера приезжал -- сейчас: "Попросите ко мне Василия Игнатьича!.." -- "Ну что, Василий Игнатьич, все ли подобру-поздорову? хорошо ли торгуете?" -- Чайку вместе попьемте... вы, дескать, настоящий добрый русский крестьянин! печетесь о себе, другим пример показываете... И ежели, мол, вам что нужно, так пишите ко мне в Петербург. -- Одворицу выкупил, да надел на семь душ! Совсем из мира увольнился, сам барин. -- А теперь мир ему в ноги кланяется, как придет время подати вносить. Миром ему и сенокос убирают, и хлеб жнут... -- Вот так легость! Нет, ты скажи, где же Правду искать? -- У бога она, должно быть. Бог ее на небо взял и не пущает. Опять смолкли спутники, опять завздыхали. Но Федор верил, что не может этого статься, чтобы Правды не было на свете, и ему не по нраву было, что товарищ его относится к этой вере так легко. -- Нет, я попробую, -- сказал он. -- Я как приду, так сейчас же к дедушке Еремею схожу. Все у него выспрошу, как он Правду разыскивал. -- А он тебе расскажет, как его в части секли, как по этапу гнали, да в Сибирь совсем было собрали, только барин вдруг спохватился: "Определить Еремея лесным сторожем!" И сторожил он барские леса до самой воли, жил в трущобе, и никого не велено было пускать к нему. Нет уж, лучше ты этого дела не замай! -- Никак этого сделать нельзя. Возьми хоть Дуньку: как я приду, сейчас она мне все расскажет... Что ж я столбом, что ли, перед ней стоять буду? Нет, тут и до смертного случая недалеко. Я ему кишки, псу несытому, выпущу! -- Ишь ведь! Все говорил об Правде, а теперь на кишки своротил. Разве это Правда? знаешь ли ты, что за такую Правду с тобой сделают? -- И пущай делают. По-твоему, значит, так и оставить. "Приходите, мол, Егор Петрович: моя Дунька завсегда..." Нет, это надо оставить! Сыщу я Правду, сыщу! -- Ах ты, жарынь какая! -- молвил Иван, чтобы переменить разговор. -- Скоро, поди, столб будет, а там деревнюшка. Туда, что ли, полдничать пойдем или в поле отдохнем? Но Федор не мог уж угомониться и все бормотал: "Сыщу я Правду, сыщу!" -- А я так думаю, что ничего ты не сыщешь, потому что нет Правды для нас: время, вишь, не наступило! -- сказал Иван. -- Ты лучше подумай, на какие деньги хлеба искупить, чтобы до нового есть было что. -- К тому же Василию Игнатьеву пойдем, в ноги поклонимся! -- угрюмо ответил Федор. -- И то придется; да десятину сенокоса ему за подожданье уберем! Батюшко, пожалуй, скажет: "Чем на платки жене да на кушаки третью пятишницу тратить, лучше бы на хлеб ее сберег". -- Терпим и холод, и голод, каждый год все ждем: авось будет лучше... доколе же? Ин и в самом деле Правды на свете нет! так только, попусту, люди болтают: "Правда, Правда..." -- а где она?! -- Намеднись начетчик один в Москве говорил мне: "Правда -- у нас в сердцах. Живите по правде -- и вам, и всем хорошо будет". -- Сыт, должно быть, этот начетчик, оттого и мелет. -- А может, и господа набаловали. Простой, дескать, мужик, а какие речи говорит! Ему-то хорошо, так он и забыл, что другим больно. В это время навстречу путникам мелькнул полусгнивший верстовой столб, на котором едва можно было прочитать: "От Москвы 18, от станции Рудаки 3 версты". -- Что ж, в поле отдохнем? -- спросил Иван. -- Вон и стожок близко. -- Известно, в поле, а то где ж? в деревне, что ли, харчиться? Товарищи свернули с дороги и сели под тенью старого, накренившегося стога. -- Есть же люди, -- заметил Иван, снимая лапти, -- у которых еще старое сено осталось. У нас и солому-то с крыш по весне коровы приели. Начали полдничать: добыли воды да хлеб из мешков вынули -- вот и еда готова. Потом вытащили из стога по охапке сена и улеглись. -- Смотри, Федя, -- молвил Иван, укладываясь и позевывая, -- во все стороны сколько простору! Всем место есть, а нам... БОГАТЫРЬ В некотором царстве Богатырь родился. Баба-яга его родила, вспоила, вскормила, выхолила, и когда он с коломенскую версту вырос, сама на покой в пустыню ушла, а его пустила на все четыре стороны: "Иди, Богатырь, совершай подвиги!" Разумеется, прежде всего Богатырь в лес ударился; видит, один дуб стоит -- он его с корнем вырвал; видит, другой стоит -- он его кулаком пополам перешиб; видит, третий стоит и в нем дупло -- залез Богатырь в дупло и заснул. Застонала мать зеленая дубровушка от храпов его перекатистых; побежали из лесу звери лютые, полетели птицы пернатые; сам леший так испугался, что взял в охапку лешачиху с лешачатами -- и был таков. Пошла слава про Богатыря по всей земле. И свои, и чужие, и други, и супостаты не надивятся на него: свои боятся вообще потому, что ежели не бояться, то каким же образом жить? А, сверх того, и надежда есть: беспременно Богатырь для того в дупло залег, чтоб еще больше во сне сил набраться: "Вот ужо проснется наш Богатырь и нас перед всем миром воспрославит". Чужие, в свой черед, опасаются: "Слышь, мол, какой стон по земле пошел -- никак, в "оной" земле Богатырь родился! Как бы он нам звону не задал, когда проснется!" И все ходят кругом на цыпочках и шепотом повторяют: "Спи, Богатырь, спи!" И вот прошло сто лет, потом двести, триста и вдруг целая тысяча. Улита ехала-ехала, да наконец и приехала. Синица хвасталась-хвасталась, да и в самом деле моря не зажгла. Варили-варили мужика, покуда всю сырость из него не выварили: ау, мужик! Всё приделали, всё прикончили, друг дружку обворовали начисто -- шабаш! А Богатырь все спит, все незрячими очами из дупла прямо на солнце глядит да перекатистые храпы кругом на сто верст пущает. Долго глядели супостаты, долго думали: "Могущественна, должно быть, оная страна, в коей боятся Богатыря за то только, что он в дупле спит!" Однако стали помаленьку умом-разумом раскидывать; начали припоминать, сколько раз насылались на оную страну беды жестокие, и ни разу Богатырь не пришел на выручку людишкам. В таком-то году людишки сами промеж себя звериным обычаем передрались и много народу зря погубили. Горько тужили в ту пору старики, горько взывали: "Приди, Богатырь, рассуди безвременье наше!" А он, вместо того, в дупле проспал. В таком-то году все поля солнцем выжгло да градом выбило: думали, придет Богатырь, мирских людей накормит, а он, вместо того, в дупле просидел. В таком-то году и города и селенья огнем попалило, не стало у людишек ни крова, ни одежи, ни ежева; думали: "Вот придет Богатырь и мирскую нужду исправит" -- а он и тут в дупле проспал. Словом сказать, всю тысячу лет оная страна всеми болями переболела, и ни разу Богатырь ни ухом не повел, ни оком не шевельнул, чтобы узнать, отчего земля кругом стоном стонет. Что ж это за Богатырь такой? Многострадальная и долготерпеливая была оная страна и имела веру великую и неослабную. Плакала -- и верила; вздыхала и верила. Верила, что когда источник слез и воздыханий иссякнет, то Богатырь улучит минуту и спасет ее. И вот минута наступила, но не та, которую ждали обыватели. Поднялись супостаты и обступили страну, в коей Богатырь в дупле спал. И прямо все пошли на Богатыря. Сперва один к дуплу осторожненько подступил -- воняет; другой подошел -- тоже воняет. "А ведь Богатырь-то гнилой!" -- молвили супостаты и ринулись на страну. Супостаты были жестоки и неумолимы. Они жгли и рубили все, что попадало навстречу, мстя за тот смешной вековой страх, который внушал им Богатырь. Заметались людишки, видя лихое безвременье, кинулись навстречу супостату -- глядят, идти не с чем. И вспомнили тут про Богатыря, и в один голос возопили: "Поспешай, Богатырь, поспешай!" Тогда совершилось чудо: Богатырь не шелохнулся. Как и тысячу лет тому назад, голова его неподвижно глядела незрячими глазами на солнце, но уже тех храпов могучих не испускала, от которых некогда содрогалась мать зеленая дубровушка. Подошел в ту пору к Богатырю дурак Иванушка, перешиб дупло кулаком -- смотрит, ан у Богатыря гадюки туловище вплоть до самой шеи отъели. Спи, Богатырь, спи! ГИЕНА (Поучение) Загляните в любую Зоологию и всмотритесь в изображение гиены. Ее заостренная книзу мордочка не говорит ни о лукавстве, ни о подвохе, ни, тем менее, о жестокости, а представляется даже миловидною. Это хорошее впечатление она производит благодаря небольшим глазкам, в которых светится благосклонность. У прочих острорылых -- глаза чистые, быстрые, блестящие, взор жесткий, плотоядный; у нее -- глазки томные, влажные, взор -- доброжелательный, приглашающий к доверию. У ксендзов такие умильные глаза бывают, когда они соберутся, ad majorem Dei gloriam [к вящей славе божией (лат.)], в совести у пасомого пошарить. Или вот у чиновников, которым доверено, под величайшим секретом, праздничные наградные списки набело переписать, и они, чтобы всех обнадежить и, в то же время, государственную тайну соблюсти, начинают всем одинаково улыбаться. Кто бы подумал, что это изображение принадлежит одной из тех гиен, о которых с древних времен сложилась такая нехорошая репутация?! Древние видели в гиене нечто сверхъестественное и приписывали ей силу волшебных чар. Этот взгляд на гиену, в значительной мере, господствует и поныне между аборигенами тех стран, где привитают эти животные. Судя по рассказам Брэма, местные арабы верят, что человек сходит с ума от употребления мозга гиены и что колдуны пользуются этим, чтобы вредить ненавистным им людям. Мало того: арабы убеждены, что гиены не что иное, как замаскированные волшебники, которые днем являются в виде людей, а ночью принимают образ зверя, на погибель праведных душ. Очевидно, россказни эти столь же мало правдоподобны, как и та басня, которую я слышал от одной купчихи в Замоскворечье: "Знаю-де я гиену, которая днем в человеческом виде дорогих гостей принимает, а чуть смеркнется, берется за перо и начинает -- в гиенском образе -- "газету писать"..." Какой вздор! Впрочем, о полосатой гиене Брэм отзывается довольно снисходительно, хотя, разумеется, особенных добродетелей за ней не видит. Но ведь у зверей вообще ни добродетелей, ни пороков не водится, а водятся только свойства. Самый вой полосатой гиены, по свидетельству Брэма, далеко не так противен, как рассказывают, -- и нередко он забавлялся, слушая его. Наоборот, вой пятнистой гиены имеет, действительно, характер "какого-то ужасного хохота, который всякой верующей душе, с живым воображением, легко приписать дьяволу и его адской компании". Так что ежели, читая, например, куранты, вы слышите страшный хохот, "который можно приписать дьяволу", то знайте, что он принадлежит пятнистой гиене и что эта разновидность гиены есть самая опасная и ненавистная из всех. Об этой гиенской особи у Брэма никаких сведений нет, но нужно вообще заметить, что его рассказ о гиенах несколько спутан. И, очевидно, эта спутанность происходит именно оттого, что тип гиены-оборотня как будто ускользнул от него. К счастию, он не ускользнул от той замоскворецкой купчихи, о которой я упомянул выше и которая, положительно, видела такую гиену собственными глазами. -- Посмотреть на нее -- милушка! -- рассказывала она, -- а как начнет она хрюкать да хохотать... хохочет-хохочет, да вдруг как захныкает... Господи, спаси и помилуй! Тем не менее нет сомнения, что именно эту разновидность имеет Брэм в виду, когда говорит, что гиены обладают отвратительно резким голосом, издают противный запах и при еде поднимают такое кряхтение, крик и хохот, что суеверным людям вполне естественно кажется, будто беснуются все черти ада. Сверх того, эта гиена нападает только на слабых, спящих и беззащитных (а конечно, еще того лучше, коли жертва связана) и, кроме того, нередко заходит днем в дома и уносит маленьких детей. Вообще дети -- любимое лакомство гиены-оборотня. Ночью она забирается в жилища мамбуков (одно из кафрских племен), проходит мимо телят, не трогая их, и из-под одеял спящих матерей утаскивает детей. Изловить живую гиену не особенно трудно, и потому содержатели зверинцев довольно дешево приобретают их и в клетках показывают публике. Заключенная в клетку, гиена по целым часам лежит на боку, как колода, потом вдруг вскочит, смотрит невыразимо глупо, трется об решетку и от времени до времени заливается хохотом, который пронизывает до мозга костей. За всем тем, по свидетельству того же Брэма, насколько гиена ехидна, настолько она и труслива. Однажды случилось ему заночевать в компании на берегу Голубой реки, как вдруг, вблизи самого костра, появилась гиена и затянула свою раздирающую песню. Однако ж, стоило собравшейся компании, в ответ на эту песню, захохотать, как незваная гостья испугалась и немедленно бежала. В другой раз, в городе Сенааре, возвращаясь в полночь из гостей, Брэм в одной из городских улиц встретил порядочное стадо гиен. Но одного камня, брошенного в них, было достаточно, чтобы разогнать все стадо. Гиен можно даже приручать. Удовольствия, конечно, это занятие доставить не может, но, в видах подробнейшего исследования нравов этого животного, подобные попытки не бесполезны. Достигается приручение довольно легко: стоит только чаще прибегать к побоям и к купанью в холодной воде. Прирученные таким образом гиены, рассказывает Брэм, завидевши его, вскакивали с радостным воем, начинали вокруг него прыгать, клали передние лапы ему на плечи, обнюхивали лицо, наконец поднимали хвост совсем прямо кверху и высовывали вывороченную кишку на 1Ґ -- 2 дюйма из заднего прохода. Одним словом, человек восторжествовал и тут, как везде; только вот высунутая кишка -- это уж лишнее. А впрочем, видеть радость гиены... это тоже в своем роде... "Но что же означает вся эта история и с какою целью она написана?" -- быть может, спросит меня читатель. -- А вот именно затем я ее и рассказал, чтобы наглядным образом показать, что "человеческое" всегда и неизбежно должно восторжествовать над "гиенским". Иногда нам кажется, что "гиенское" готово весь мир заполонить, что оно и одесную, и ошую распространило криле и вот-вот задушит все живущее. Такие фантасмагории случаются нередко. Кругом раздается дьявольский хохот и визг; из глубины мрака несутся возгласы, призывающие к ненависти, к сваре, к междоусобью. Все живое в безотчетном страхе падает ниц; все душевные отправления застывают под гнетом одной удручающей мысли: изгибло доброе, изгибло прекрасное, изгибло человеческое! Все, словно непроницаемым пологом, навсегда заслонено ненавистническим, клеветническим, гиенским! Но это -- громадное и преступное заблуждение. "Человеческое" никогда окончательно не погибало, но и под пеплом, которым временно засыпало его "гиенское", продолжало гореть. И впредь оно не погибнет, и не перестанет гореть -- никогда! Ибо для того, чтобы оно восторжествовало, необходимо только одно: осветить сердца и умы сознанием, что "гиенство" вовсе не обладает теми волшебными чарами, которые приписывает ему безумный и злой предрассудок. Как только это просветление свершится, не будет надобности и в приручении "гиенства" -- зачем? оно все-таки не перестанет смердить, да и возни с приручением много, -- а будет оно само собой все дальше и дальше удаляться вглубь, покуда, наконец, море не поглотит его, как древле оно поглотило стадо свиней. Dixi [Я высказался (лат.)]. ^ ПРИКЛЮЧЕНИЕ С КРАМОЛЬНИКОВЫМ (Сказка-элегия) Однажды утром, проснувшись, Крамольников совершенно явственно ощутил, что его нет. Еще вчера он сознавал себя сущим; сегодня вчерашнее бытие каким-то волшебством превратилось в небытие. Но это небытие было совершенно особого рода. Крамольников торопливо ощупал себя, потом произнес вслух несколько слов, наконец посмотрелся в зеркало; оказалось, что он -- тут, налицо, и что, в качестве ревизской души, он существует в том же самом виде, как и вчера. Мало того: он попробовал мыслить -- оказалось, что и мыслить он может... И за всем тем для него не подлежало сомнению, что его нет. Нет того не-ревизского Крамольникова, каким он сознавал себя накануне. Как будто бы перед ним захлопнулась какая-то дверь или завалило впереди дорогу, и ему некуда и незачем идти. Переходя от одного предположения к другому и в то же время с любопытством всматриваясь в окружающую обстановку, он взглянул мимоходом на лежавшую на письменном столе начатую литературную работу, и вдруг все его существо словно электрическая струя пронизала... Не нужно! не нужно! не нужно! ................................................................................................................................................ Сначала он подумал: "Какой вздор!" -- и взялся за перо. Но когда он хотел продолжать начатую работу, то сразу убедился, что, действительно, ему предстоит провести черту и под нею написать: Не нужно!! Он понял, что все оставалось по-пре