Реферат по предмету "Философия"


Фигура повтора: философ Николай Федоров и его литературные прототипы

Фигура повтора: философ Николай Федоров и его
литературные прототипы
М. Эпштейн

“Писчая
страсть — точка соприкосновения Мышкина и Башмачкина, от которой оба героя
движутся в противоположные стороны... Ужасающий своим убожеством гоголевский
персонаж оборачивается (в духе тыняновского “пародийного выверта”) трагически
возвышенной фигурой князя Мышкина; ограниченный и жалкий человечек, никому не
нужная жертва предстает одним из тех “нищих духом”, которые и составляют “соль
земли”... Вряд ли в какой-либо другой литературе мира так коротка дистанция
между ее полюсами, между самым ничтожным и самым величественным ее героями,
которые представляют здесь, по сути, вариацию одного типа”1.

Мы
рассмотрим далее метаморфозу этого важного для русской культуры типа убогого
праведника, переписчика-спасителя — типа, который перерастает собственно
литературные рамки и обретает черты исторической личности. Обычно говорят о
жизненных прототипах того или иного литературного персонажа. Но бывает и
наоборот: реальное лицо, прежде чем зажить самостоятельной жизнью, как бы
проходит основательную проработку в литературе, составляется из элементов
воображения — и потом уже отделяется от своего художественного прототипа и
вступает в историю. Литературная основа, как правило, легко проступает в таких
исторических лицах: не  успев  умереть,  они  уже
 становятся  мифом, — подобно тому, как были персонажами,
еще не успев по-настоящему родиться.

Казалось
бы, что может быть общего между Николаем Федоровичем Федоровым (1829—1903),
великим мыслителем, родоначальником русского космизма, — и Акакием Акакиевичем
Башмачкиным (1790—1830-е?), самым маленьким из “маленьких людей” русской
литературы? Федоров задал масштаб космическим дерзаниям и теургическим опытам
ХХ столетия, а может быть, и третьего тысячелетия. Победа над смертью,
воскрешение “праха отцов”, овладение силами природы, расселение человечества по
всей вселенной... Башмачкин же своими подслеповатыми глазами мало что видел
дальше своей потертой шинели и редко произносил что-нибудь более
вразумительное, чем “это, право, совершенно того”, — ничтожный чиновник,
переписчик чужих бумаг, “существо... никому не дорогое, ни для кого не
интересное”... С одной стороны, всеохватная “философия общего дела”, с другой —
“этаково-то дело этакое” (один из любимых оборотов Акакия Акакиевича).

И
тем не менее есть множество черточек, по видимости мелких и случайных, которые
символически связывают великана и лилипута, а может быть, образуют и
историческую преемственность одного типа, условно говоря, “переписчика”,
который в своем восхождении становится “воскресителем”. Общее между ними —
фигура повтора, столь значимая для русской культуры, которая и в XIX веке
сохраняет черты средневековой “эстетики тождества” (термин Ю. М. Лотмана).
Воскрешать — значит переписывать “во плоти”, воспроизводить уже не
символические начертания мыслей, а телесное бытие людей. Мы рассмотрим
“повторы”, окружающие фигуру мыслителя-пророка Н. Федорова, в нескольких
планах: имя и запечатленное в нем отношение к предкам; культурно-бытовой этикет
мыслителя по отношению к его литературным прототипам; “общее дело” воскрешения
в связи с делом переписчика и библиотекаря; оживление мертвецов у Федорова и Гоголя
и его демонический подтекст...

Данная
статья только набрасывает эскизно те мотивы, которые, по сути, требуют гораздо
более обстоятельного изложения. Хотелось бы особо подчеркнуть, что,
рассматривая историческое лицо в ряду вымышленных персонажей, мы нисколько не
принижаем его, а лишь пытаемся обнаружить общие культурные слагаемые
“реальности” и “литературы”. В этом смысле литературоведческий подход к
историческим деятелям ничуть не менее этически оправдан, чем выведение их как
персонажей в литературном произведении.
* * *

В
самом имени Николая Федоровича Федорова бросается в глаза двоение
отчества-фамилии. Для Акакия Акакиевича не нашлось подходящего имени в святцах
— пришлось дать ему имя отца. Для Николая Федоровича не нашлось фамилии и даже
отчества, поскольку он был незаконнорожденным сыном князя Павла Ивановича
Гагарина. Неизвестно даже в точности, чье имя, какого Федора или Федорова,
повторилось в отчестве и фамилии Николая Федоровича Федорова: крестившего его
священника Николая Федорова или крестного отца Федора Карловича Белявского?2 То
ли фамилия священника удвоилась в отчестве, то ли имя крестного отца удвоилось
в фамилии, но в любом случае механический повтор заполнил пустующее место
родного, отцовского имени и фамилии.

Этот
повтор вписан не только в имя, но и в профессию и в мировоззрение Башмачкина и
Федорова. Башмачкин — переписчик, он буква в букву воспроизводит те бумаги,
которые ложатся к нему на стол. Федоров — воскреситель, посвятивший себя делу
восстановления предков кровинка в кровинку в той же самой плоти, в какой они
родились и умерли. Да и в мирской своей профессии, как библиотекарь при
читальном зале Румянцевского музея, Федоров радел о сбережении и собирании всех
букв, которые когда-либо вывела человеческая рука, и особое значение придавал
карточке-аннотации. “Предсказывая разрушение, уничтожение, гибель книг,
карточки не могут быть средством спасения их от такой гибели, но сами имеют
больше шансов, чем книги, пережить разрушительную эпоху; если книги и погибнут,
карточки останутся и дадут возможность вызвать из забвения то сочинение, к
которому относятся, возвратить его к жизни”3.

И
Башмачкин, и Федоров не просто служили при буквах, но всей душой погружались в
их идеально-фантастический мир, отдавались письменам и по долгу, и по любви.
Акакий Акакиевич даже на досуге не находил ничего лучшего, как переписывать
бумаги, и воображению его преподносились формы дорогих букв столь ярко, будто
отпечатывались у него на лице. Николай Федорович усматривал в письме основу
цивилизации и резко критиковал скоропись, стенографию, все похотливые формы
письма, характерные для торопливого века прогресса (XIX-го). Влюбленный в
красоту букв независимо от их смысла, он отстаивал самоценность медленного
письма как священнодействия:

“Занимаясь
формами букв, буквально — буквоедством, эта наука [палеография] пользуется
большим презрением у некоторых прогрессистов, а между тем формы букв говорят
гораздо более слов, искреннее их; формы букв неподкупнее слов... Именно
буквоедство и дает палеографии возможность определять характер эпох... Буквы
готические и уставные, выводимые с глубоким благоговением, с любовью, даже с
наслаждением, исполняемые как художественная работа, как молитва... эти люди,
переписчики, чаявшие блаженства в будущем, предвкушали его уже и в настоящем,
находя удовольствие в самом труде”4 (здесь и далее подчеркнуто мною. — М. Э.).

Тут
не только идея, но и сама интонация восходит к Гоголю, представляя
глубокомысленную и высокоученую разработку башмачкинской темы:

“Мало
сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью... Наслаждение
выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты... Вне этого
переписыванья, казалось, для него ничего не существовало”.

И
уж конечно, переписчик не мог бы не согласиться с мыслителем, что “формы букв
говорят гораздо более слов, искреннее их”: гоголевскому герою оттого и
невыносимо трудно переставить глаголы из первого лица в третье, что он привык
иметь дело с буквами, а не со словами, — с красотой чистых форм, а не с
условностью и лицемерием значений. Потому-то, отказавшись от своевольной
перемены глаголов, он просит начальника: “Нет, лучше дайте я перепишу
что-нибудь”.

У
Башмачкина-переписчика и Федорова-библиотекаря одинаковое жалованье — 400
рублей в год5. Они могли бы служить в одном присутственном месте, на равных
должностях, и по вечерам собираться на чаепитие у брата чиновника. Но если
дальше озирать это воображаемое присутственное место русской литературы, можно
было бы заметить за соседним столом еще одну неожиданную фигуру: самого
возвышенного, “положительно прекрасного” героя русской литературы — князя Льва
Мышкина. Как памятно читателям “Идиота” Достоевского, генерал Епанчин за
изящество почерка назначает Мышкину точно такое же жалованье, как у Башмачкина
и Федорова, “тридцать пять рублей в месяц положить, с первого шагу”, то есть те
же башмачкинские “четыреста рублей в год жалованья или около того”.

Заметим
еще одну родственную черту: духовидец и праведник Мышкин — такой же страстный
любитель букв, как и маленький человек Башмачкин и великий мыслитель Федоров.
“С чрезвычайным удовольствием и одушевлением” Мышкин говорит о разных почерках,
росчерках, шрифтах... “Дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть,
бисер, жемчуг... Этакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться
в него”. Подобно Башмачкину, Мышкин не знает никакого иного ремесла и может
зарабатывать себе на жизнь только перепиской: “...я думаю, что не имею ни
талантов, ни особых способностей... А почерк превосходный. Вот в  этом  у  меня,  пожалуй,  и  талант;  в  этом
я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы...”

Как
“святой присутственного места”, “архивист-воскреситель”, “библиотекарь-мессия”,
Н. Ф. Федоров, конечно, освящен и подготовлен Достоевским и возможен только
после князя Мышкина, наследника средневековых переписчиков и древнерусской
святости. Но и с Башмачкиным, прообразом всех кротких русских
буквоедов-праведников, у Федорова тоже есть прямое родство. Оба прошли свой
путь одиноко, не обзаведясь подругой жизни и не оставив потомства,
ограничиваясь суровым поприщем в кругу сослуживцев и соратников. Оба были
крайне неприхотливы в быту, ели, одевались и спали бог знает как, не замечая
неудобств повседневной жизни. Вот еще параллельные места из двух житийных
описаний:

“Он
не думал вовсе о своем платье... сукно до того истерлось, что сквозило, и
подкладка расползлась” (Гоголь о Башмачкине).

“Федоров
никогда не носил шубу...” (Лосский о Федорове).

“Ходил
зимой и летом в одном и том же стареньком пальто... Впечатление его значительных
лет усугублялось одеждой, очень старой и ветхой...” (Семенова о Федорове)6.

“Приходя
домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи... вовсе не
замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал бог на ту
пору” (Гоголь о Башмачкине).

“Он
занимал крошечную комнату... Его пища состояла из чая с черствыми булочками,
сыра или соленой рыбы. Часто месяцами Федоров не употреблял горячую пищу”
(Лосский о Федорове).

И
кончили свою жизнь буквоеды-подвижники почти одинаково — простудой,
подхваченной из-за непривычной для таких аскетов перемены одежды. Для
Башмачкина, который уже сроднился со своей обветшавшей шинелью, роковой стала  покупка  новой  шинели.
 А  для  Федорова, привыкшего и зимой ходить без шубы,
роковым стал день, когда в жестокий декабрьский мороз 1903 года друзья
уговорили его надеть шубу. Федоров заболел воспалением легких и скончался —
подобно тому как Башмачкин на петербургском морозе схватил грудную жабу и
скончался.
* * *

Житийный
образ Н. Ф. Федорова, каким он запечатлелся в сознании современников, — это
высшая эволюция того типа, который первоначально намечен Гоголем в “Шинели”:
Башмачкин, прошедший дальнейшую школу нравственного и религиозного самосознания
у героев Достоевского. Промежуточным звеном выступает князь Мышкин, в котором
происходит повышение образа переписчика из канцелярской крысы до
“князя-Христа”. Если Башмачкин — это сентиментально-юмористическая пародия на
средневекового переписчика, раба и послушника Божия, то в Мышкине происходит
восстановление первообраза: пародия еще раз переворачивается, и из маленького
человека, робкого переписчика, каким выступает Мышкин в сцене испытания его
каллиграфических способностей у генерала Епанчина, опять восстает святой.
Недаром кульминация этой сцены — воспроизведение Мышкиным подписи “смиренного
игумена Пафнутия” (XIV век).

Теперь,
после возвышающей литературной переработки у Достоевского, типу маленького
человека-спасителя остается только сойти со страниц и зажить своей собственной
исторической жизнью... — не иначе, однако, как вступив поначалу, как и положено
“персонажу”, в переписку с самим автором. Как известно, Н. Ф. Федоров впервые
стал излагать свои идеи всеобщего воскрешения, которые молча вынашивал на
протяжении многих лет, в письме к Достоевскому. Начатое в 1878 году, оно
дописывалось уже после смерти адресата (1881), разрослось до 400 страниц и
стало тем основным сочинением Федорова, которым и вошел он в историю
философской мысли и святости.

Обращаясь
от образа жизни к образу мыслей, мы опять-таки находим разительное сходство:
федоровский “вопрос о братстве” тоже был подсказан бьющим в сердце вопросом
Акакия Акакиевича — вопросом ко всем, кто сильнее, веселее, ученее, богаче его:
“Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?” — и в этих проникающих словах звенели
другие слова: “Я брат твой”. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и
много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке
бесчеловечья...”

Так
и продолжают звенеть эти слова Акакия Акакиевича в сочинениях Федорова,
вырастая в прокламацию ОБЩЕГО ДЕЛА: “Это вопрос о том, что нужно делать для
выхода из небратского состояния. И в таком виде вопрос этот обязателен для всех
сынов человеческих и тем более для крещеных во имя Бога всех отцов...”7

Оказывается,
не только русская литература XIX века, по известному выражению Ф. Достоевского,
вышла из гоголевской “Шинели”, но в какой-то мере и русская философия, с ее
видениями вселенского братства и отцовства, тоже продолжает договаривать обиду
и жалобу Акакия Акакиевича.

Правда,
вопрос о воскрешении предков не звучит прямо в сознании Акакия Акакиевича. Оба
наших героя не знали своих отцов. Федоров в раннем детстве был увезен от отца и
больше никогда не встречал его. Башмачкин родился уже после смерти своего отца
— видимо, не совсем естественным образом, потому что и мать его во время родов,
как отмечает Гоголь, была уже старуха (как библейская Сарра, рождающая Исаака).
Но, в отличие от Федорова, Башмачкин был законным сыном своего отца и не только
носил его фамилию и отчество, но и повторил его имя. “Ну, уж я вижу, — сказала
старуха, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он
называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”.
Удвоение имени символически обозначает то простое обстоятельство, что дети
продолжают собой и в себе жизнь своих родителей и потому не столь обеспокоены
бытием их праха вне себя, как это было в случае с Федоровым, носившим чужое
отчество, лишенным имени родного отца и с детства от него отлученным.
Воскрешение предков, которое для Николая Федоровича Федорова стало высшей и
всеобщей задачей, для Акакия Акакиевича Башмачкина было данностью. Он сам
Акакий и сам Башмачкин, то есть носит ту же фамилию, что “и отец, и дед... все
совершенно Башмачкины...”.

Так
вопрос о пропавшем братстве, поднятый Акакием Акакиевичем, у Николая Федоровича
переходит в вопрос о спасительном отцовстве.

Оба
 наших  героя  воспринимаются,  пользуясь словами Н. Лосского, как “праведники
и неканонизированные святые”8, и их жизнь легко укладывается в жанр жития.
Собственно, стилизацией жития, его иронической перелицовкой, и является повесть
Гоголя; а литература о Федорове прямо выстраивается по житийному канону. Но оба
святых, как выясняется к эпилогу, — с какой-то мстительной изнанкой, грозящие
кулаком человечеству, в буквальном и фигуральном смысле снимающие шинели и шубы
с богатых и знатных людей: Башмачкин в своем посмертном бытии призрака, а
Федоров — в своих посмертно опубликованных сочинениях, где пророк всеобщего
воскрешения клеймит ученых, богатых, прогресс, который якобы служит только
отвлеченному знанию, бесполезной роскоши и чувственному комфорту. Как Башмачкин
мстит эгоизму сильных и богатых мира сего, так и Федоров клеймит “праздность”,
“как матерь пороков, и солипсизм (или эгоизм), как отца преступлений” — все
“ученое сословие”, как “порождение праздности... и индивидуализма”9.

Смерть
и ее преодоление составляют центральный мотив и гоголевской повести, и
философской системы Н. Федорова. В обоих случаях посмертное существование —
“повтор неповторимого” — мотивировано этически, необходимостью справедливости и
воздаяния. В случае с Башмачкиным действует закон загробного возмездия, по
которому чиновник, лишившийся шинели, посмертно отнимает шинели у своих
мучителей. У Н. Федорова тоже действует фигура симметрии: мертвые отцы, давшие
жизнь сыновьям, теперь должны принять ее из рук сыновей. Заметим, что развязка
маленькой жизни у Гоголя и развязка мировой истории у Федорова тоже зеркально
симметричны: мертвый снимает одежду с живых — живые одевают мертвецов плотью.
Но именно этот загробный триумф “этики тождества”, перенесение повтора из этой
жизни в другую как знак высшей правды-справедливости, придает новое измерение
образу праведников, как будто у них появляются демонические двойники.

“Рот
мертвеца покривился и, пахнувши на него [значительное лицо] страшно могилою,
произнес такие речи: “А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за
воротник!..” Удивителен и жуток этот мстительно-обличительный пафос призрака —
при кротко-праведной, тишайшей жизни, полной трудов и лишений, каллиграфических
восторгов и мечтаний о братстве. Оживление мертвого тела — будь это изваяние,
труп, кукла, механизм, картина — традиционный в литературе демонический мотив,
который часто встречается у Гоголя, например в “Майской ночи, или Утопленнице”,
в “Страшной мести”, “Вии”, “Портрете”, и, как правило, предполагает сделку
мертвеца с нечистой силой. В этот инфернальный ряд встает и бедный Акакий
Акакиевич, чьим бесом-искусителем стал портной Петрович (“одноглазый черт”),
после встречи с которым Акакий Акакиевич, “вместо того чтобы идти домой, пошел
совершенно в противную сторону, сам того не подозревая. Дорогою задел его всем
нечистым своим боком трубочист и вычернил все плечо ему...”10. Жизнеописание
Акакия Акакиевича, начавшееся со сцен благочестивого крещения и смиренного
служения героя, в эпилоге обращается в антижитие, в травестийно-готический
рассказ о наводящем ужас привидении, с огромным кулаком и кривым ртом.

Странное,
двоящееся впечатление производит на духовно проницательных читателей и учение
Н. Ф. Федорова, который стремится восстановить мертвых из могилы силой
человеческого знания и умения, собиранием рассыпанного праха отцов по
вселенной. “...Соловьев имел повод спросить, не будет ли это “о ж и в л е н и е
м т р у п о в”? Есть у Федорова несомненный привкус какой-то некромантии”, —
замечает протоиерей Георгий Флоровский, подчеркивая своеобразное смертобожие
Федорова, его зачарованность смертью. “Остается неясным,  к т о  умирает
и  к т о  воскресает, — т е л о или ч е-л о в е к?.. О
загробной жизни умерших Федоров едва упоминает. Он говорит больше о их могилах,
об их могильном прахе”11. Сходное опасение кощунственной “подмены” высказывал
Бердяев: “Проект Федорова требует, чтобы жизнь человечества была сосредоточена
на кладбищах, около праха отцов... Трудно сказать, верил ли Федоров в
бессмертие души. Когда он говорит о смерти и воскресении, то он все время имеет
в виду тело, телесную смерть и телесное воскресение. Вопрос о судьбе души и
духа им даже не поставлен”12.

От
маленького человека, поднявшегося на месть значительному лицу, и от великого
мыслителя, поднявшегося на борьбу с силами природы, в “эпилоге” веет не
примирением и не вечной жизнью души, а призраком и могилой, магией оживления
трупов. Фигура повтора переходит в фигуру подмены. Именно окончательное
торжество “повтора”, его последний замогильный аккорд разрушают гармонию
данного “смиренного” типа. В образе Мышкина линия, начатая Гоголем в
Башмачкине, резко идет на повышение, кротость маленького человека достигает
полноты духовного идеала. В учении Федорова линия эта рвется еще дальше, за
предел литературы — в реальность, за предел жизни — в посмертие. Беря на себя
дело Бога, человек не уберегается от подделки.

Интересно
проследить, как постепенно разворачивался тип “буквоеда-праведника” в духовной
истории России, поднявшись сначала от канцеляриста Башмачкина до духовидца
Мышкина, а затем и развернувшись в трибуна воскресительной революции. Может
быть, в каждом Акакии Акакиевиче как внезапный мессианский прорыв заключен свой
Николай Федорович — и только ждет своего двенадцатого часа, чтобы указать
всем-всем сверкающий путь к могилам и звездам?

Одни
мыслители считали федоровский проект всеобщего воскрешения воистину
мироспасительным: “...со времени появления христианства Ваш “проект” есть
первое движение вперед человеческого духа по пути Христову”13. Другие —
тончайшим искушением из тех, каким дьявол подвергал Христа в пустыне: “В этом
странном религиозно-техническом проекте хозяйство, техника, магия, эротика,
искусство сочетаются в некий прелестный и жуткий синтез”14.

Но
как ни относиться к “общему делу” Федорова — несомненно, что в его основании
лежит совсем маленькое дело Акакия Акакиевича. Потертая шинель. Петербургский
мороз. И вопрос о братстве.
Список литературы

1
“Князь  Мышкин и Акакий Башмачкин  (к  образу  переписчика)”. — В кн.: Михаил Э п ш т е й н,
Парадоксы новизны. О литературном развитии XIX—XX веков, М., 1988, с. 73, 79,
80 (первая публикация: “О значении детали в структуре образа (“Переписчики” у
Гоголя и Достоевского)”. — “Вопросы литературы”, 1984, № 12).

2
Светлана С е м е н о в а, Николай Федоров. Творчество жизни, М., 1990, с.
10—11.

3
Н. Ф. Ф е д о р о в, Что значит карточка, приложенная к книге? — Н. Ф. Ф е д о
р о в, Собр. соч. в 4-х томах, т. 3, М., 1997, с. 228. Таким образом, очень
специальный библиографический вопрос в толковании Федорова внутренне связан с
идеей всемирного воскрешения: карточка — зерно или след книги, по которому
можно ее восстановить. Связь современного концептуализма с библиотечными
карточками, с техникой повтора, с переписыванием и воскрешением, с проектами
всеобщего архива и музея, с образом Башмачкина и с идеями Федорова
прослеживается в творчестве Ильи Кабакова и Льва Рубинштейна. Так,
метаинсталляция И. Кабакова “Дворец проектов” (Artangel, Лондон, 1998) не
только включает раздел, посвященный федоровскому “Воскрешению всех умерших”, но
по тому же образцу формирует и еще шестьдесят четыре мироспасительных проекта в
других разделах экспозиции, например “Генератор идей”, “Машина универсального
движения”, “Оптимальный план тюрьмы”, “Рай под потолком”, “Универсальная
система изображения всего”, “Лечение воспоминаниями”, “Общий язык с деревьями,
камнями, зверями...”, “Управление внешним миром” и т. д. Манера Л. Рубинштейна записывать
свои тексты на библиотечные карточки также соотносима с федоровской идеей
вселенского хранилища, музея слов и голосов.

4
Н. Ф. Ф е д о р о в, Вопрос о братстве... — Николай Федорович Ф е д о р о в,
Сочинения, М., 1982, с. 82, 83.

5
“Получая незначительное жалованье (менее 400 руб. в год), он отказывался от
всякого повышения его” (Н. О. Л о с с к и й, История русской философии, М.,
1991, с. 104); “Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста
рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш
северный мороз...” (Г о г о л ь, “Шинель”).

6
С. Г. С е м е н о в а, Н. Ф. Федоров и его философское насле-дие. — Предисловие
к кн.: Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 11, 12.

7
Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 62. Полное название главного
труда Федорова: “Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского,
неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению
родства. Записка от неученых к ученым, духовным и светским, к верующим и
неверующим”.

8
Н. О. Л о с с к и й, История русской философии, с. 103. Ср. впечатление о
Федорове И. Л. Толстого (сына Л. Н. Толстого): “Если бывают  святые,  то  они  должны  быть
 именно такими” (И. Л. Т о л- с т о й Мои
воспоминания”, М., 1969, с. 190).

9
Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 69.

10
Среди инфернальных намеков, окружающих образ портного в “Шинели”, можно
выделить следующие: в кухне Петровича, куда Акакий Акакиевич поднимается по
“умащенной... помоями” черной лестнице, “столько дыму... что нельзя было видеть
даже и самых тараканов” (образ ритуальной нечистоты); кощунственное пьянство по
всем церковным праздникам, “где только стоял в календаре крестик”; “кривой глаз
и рябизна по всему лицу”; “изуродованный ноготь, толстый и крепкий, как у
черепахи череп”; на большом пальце ноги, как будто рудимент чертова копыта; то,
что по всякому шву новосшитой шинели Петрович “проходил собственными зубами,
вытисняя ими разные фигуры”, как бы ставя печать; заключительный трюк —
преподнося обнову Акакию Акакиевичу, Петрович “вынул шинель из носового
платка”; уже проводив Акакия Акакиевича, портной забежал вновь на улицу,
“обогнувши кривым переулком”, чтобы полюбоваться еще раз на свое изделие;
наконец, троекратное поминание черта в характеристике Петровича (“осадился
сивухой, одноглазый черт”, “охотник заламливать черт знает какие цены”, “точно
как будто его черт толкнул”).

11
Прот. Георгий Ф л о р о в с к и й, Пути русского богословия, изд. 4-е, Париж,
1988, с. 326, 324.

12
Н. Б е р д я е в, Религия воскрешения (“Философия общего дела” Н. Федорова). —
Николай Б е р д я е в, Собр. соч., т. 3. “Типы религиозной мысли в России”,
Париж, 1989, с. 294, 296.

13
Письмо Вл. Соловьева Н. Федорову от 12 января 1882 года. — В кн.: Н. Ф. Ф е д о
р о в, Собр. соч. в 4-х томах, т. 4, с. 629.

14
Прот. Георгий Ф л о р о в с к и й, Пути русского богословия, с. 326.


Не сдавайте скачаную работу преподавателю!
Данный реферат Вы можете использовать для подготовки курсовых проектов.

Поделись с друзьями, за репост + 100 мильонов к студенческой карме :

Пишем реферат самостоятельно:
! Как писать рефераты
Практические рекомендации по написанию студенческих рефератов.
! План реферата Краткий список разделов, отражающий структура и порядок работы над будующим рефератом.
! Введение реферата Вводная часть работы, в которой отражается цель и обозначается список задач.
! Заключение реферата В заключении подводятся итоги, описывается была ли достигнута поставленная цель, каковы результаты.
! Оформление рефератов Методические рекомендации по грамотному оформлению работы по ГОСТ.

Читайте также:
Виды рефератов Какими бывают рефераты по своему назначению и структуре.