К. И. Зайцев.
Нетак давно один вдумчивый и од ренный поэт и литератор высказал убеждение, чтодля современной молодой России, для растущего поколения, Пушкин есть явлениехолодное и чужое. Эпоха живого и непосредственного восприятия Пушкина прошла, якобы,безвозвратно. Вымирающие дети старой русской культуры еще могут, как одинокиепосвященные, перекликаться, аукаться в сгущающихся сумерках светлым именемПушкина, но вместе с ними окончательно уйдет задушевно любимый, близкий, «живой»Пушкин, уступая место холодному «классику», обросшему фолиантами исследованийантичному великому писателю.
Труднопредставить себе более яркое и более гнетущее выражение пессимизма и неверия вРоссию. Ибо усумниться в Пушкине, как выразителе национальной стихии, естьподлинно предел патриотического отчаяния. Повержено тело России, разгромленотворение Петра Великого. Но неужели угасла и душа России, отлетел от России духПушкина? Неужто умер Пушкин как национальный поэт? Самая постановка такоговопроса сви-детельствует об угрожающем упадке духовных и душевных сил, знаменуетконечную степень того «духа уныния», о преодолении коего взыскует чуднаявеликопостная молитва. Ведь утверждение, что Пушкин бесповоротно ушел изрусского национального сознания, что он умер как национальный поэт, есть неболее и не менее, как утверждение, что умер сознающий свою национальнуюпреемственность русский народ, что кончилась русская история.
Предлицом этой жуткой мысли, вытекающей из бесстрашных, но, быть может, до конца непродуманных утверждений, всмотримся в явление Пушкина.
Напути познания Пушкина, как национального явления, стоят две трудности, две опасности.Первая – это специальная пушкинская литература. Пушкин рассечен на части, анатомирован,лабораторно исследован. Каждая частица его лежит в растворе толкований ивариантов. Пушкин, как целое, падает жертвой технологии слова и стиха; еготворения превращаются в результат сложнейших, насквозь проанализированных иподробно описанных технических приемов словесного и стихотворного мастерства ирасцениваются как проявления многообразных, тончайших эстетических эффектов.Пушкин растворен в формальной эстетике и поэтике.
Вторая,быть может, психологически еще большая опасность и трудность – это такжепушкинская литература, но уже в другом аспекте, не техническом, абиографическом. Пушкин – человек и, как все люди, имеет биографию. Пушкинвеликий и гениальный человек, и потому биография его представляет совершенноисключительный интерес.
Этотинтерес усугубляется тем, что Пушкин, как историческое явление, естьзамечательная проблема. Пушкин представляет собой феномен, пред которым, кактолько от непосредственного восприятия хочешь перейти к критическому осознанию,невольно останавливаешься в каком-то полумистическом недоумении. Балованныйрусский барин крепостной эпохи, со следами африканской крови во внешности и вхарактере, светский кутила и легкомысленный повеса – «превертлявый и ничего необещающий снаружи человек», как его характеризовал еще в 1826 году впервые сним познакомившийся богобоязненный и мещански-чопорный М. П. Погодин, – этототмеченный Богом «гуляка праздный» ухитрился дать себе за светской суетойсовершенно выдающееся образование и неустанно, в упорном и постоянном труде, развиватьсвой гениальный писательский дар и сумел не только достичь, в качествепризнанного великого поэта, царственного положения в самодержавной России –«Царь и Пушкин у вас, – пишет в 1832 году Вяземский в Москву, – политика илитература воцаренная, теперь Петербург упраздненный город», – но и получить отсвоего царственного собрата справедливую аттестацию самого умного человека вРоссии. Более того – Пушкин не только воцарился над Николаевской Россией; вкаком-то таинственном процессе он выработал из себя художественную инравственную силу, соравную России, как исторической и мистической ценности.Пушкин поэт не Николаевской России, не Императорской даже России. Пушкиннациональный поэт России как таковой. Пушкин – наше все, как лапидарно выразилэту мысль великий русский критик Аполлон Григорьев. И нельзя, конечно, пленительныйи грациозный биографический силуэт Пушкина-человека отождествлять и смешивать слитой, монументальной фигурой национального поэта. Каждый из нас знает взглядПушкина на призвание поэта. И самое элементарное внимание к его памяти требуетотчетливого различения признанного им самим наследства вдохновенногопоэта-пророка, его публичного действия, его свободно и открыто обращенного кнароду слова, и всех вообще следов и проявлений его интимной жизни, безжалостнои порой кощунственно разоблачаемых перед потомством. Талант, а гений тем более,таит в себе великие соблазны. Им с чарующим изяществом поддавался и Пушкин. Вминуты слабости будем увлекаться и этой гениальной игрой, но не будем грязнитьи мельчить публичного дела Пушкина подслушанными и подсмотренными тайнами егочастной жизни.
Длятого, чтобы осознать и измерить весь национальный смысл Пушкина в настоящемповороте русской истории, лучше всего одновременно всмотреться и вдуматься вдругого нашего величайшего писателя, именно – Достоевского.
Пушкинкак-то и куда-то переместился в нашем сознании. Пушкин перестал бытьсовременным; подобно граду Китежу, ушел от нас Пушкин в какую-то глубь иликакую-то даль. И тем более знаменательно это наблюдение, что если мы вдумаемсяв наше отношение к Достоевскому, то убедимся, что и он как-то переместился внашем сознании, но, напротив того, стал к нам ближе. Это малозамечаемый, но темболее замечательный психологический факт: если Пушкин ушел, стал от нас дальше,то Достоевский приблизился, придвинулся к нам, стал доступнее, роднее, интимнее.
Чембыл для нас раньше Достоевский? Он был «вне быта». Он был весь фантастика, нарочитость,искусственность. И потому тот, кто проникался Достоевским, сам выходил из быта.Достоевский схватывал нас своими жестокими руками, выбрасывал нас из привычногоуклада жизни и заставлял нас присутствовать при экспериментах, производимых имнад душами человеческими. Все, что он описывал, казалось совершенно невозможным– «в быту». Но, как эксперимент, оно имело наглядную, интуитивную инепререкаемую убедительность: перед вами вставали и вами овладевали картиныневероятных и, вместе с тем, очевидных процессов человеческой психики. Вы немогли не верить своему гениальному мучителю и, ошеломленные и подавленные, жилив созданном им мире. Жили – пока читали. Но вот вы кончили, положили книгу, привычнаяобстановка и атмосфера быта обнимала вас, постепенно ослабляя гнетущую силувнушения и медленно размыкая ток, вводивший вас в одну цепь с героями фантазииДостоевского. Чары рассеивались: Достоевский снова становился«неправдоподобным». Только где-то, под сознанием, продолжали стоять, требуя разрешения,но оставаясь почти независимыми от обыденной жизни, вечные вопросыДостоевского.
Такбыло, пока мы жили в быту, родившем Пушкина, художественно отвердившимся вПушкине, им утвержденном и им напоенном. Совсем не то теперь, когда распался ирассыпался пушкинский быт и когда мы сами остались «вне быта», когда нашимсвоеобразным бытом сделались обломки прошлого, пронизанные приобретшейреальность бесовской фантастикой Достоевского, когда сам русский народ в целомстал «неправдоподобным». Не удивительно, что раньше мы должны были отвлечься отсовременности, чтобы уйти от Пушкина к Достоевскому, а теперь мы должныотвлечься от современности, чтобы уйти от Достоевского к Пушкину. Ибо раньшесовременность опиралась на Пушкина, а теперь наш современный, самый современный,быть может, единственный современный писатель – «неправдоподобный» Достоевский.Если мы раньше жили в Пушкине, то теперь мы живем в Достоевском.
Нов том-то и заключается знаменательность сопоставления этих двух великихимен-символов, что в Пушкине жить можно и должно, а в Достоевском жить нельзя ине должно.
Достоевскийявляет собой человеческую, в частности, русскую национальную стихию, вышедшуюиз состояния покоя и равновесия, мятущуюся и бурную. И это не поверхностныймятеж, не бунт против форм жизни, это потрясение самых основ человеческогобытия, это ниспровержение человеческих святынь. Достоевский прежде всего поэтчеловеческого греха, поэт павшего человека. Правда, он преодолел грех, он вдуховном подвиге поднялся к Богу, но из греха и тьмы он вышел, самое дночеловеческого падения он нащупал. И поэтому именно теперь, в эпоху греха и лишьчаемого его преодоления, в дни глубокого нравственного падения России и лишьчаемого ее возрождения, Достоевский близок к нам, как никому и никогда. ВедьДостоевский не только пророчески раскрыл нам гнездящуюся в нас силу зла, взорвавшуюпушкинский быт, он пророчески открыл нам и пути его преодоления. И в этомобъяснение того своеобразного наблюдения, которое, вероятно, каждый русский могсделать над собой: из мучителя и истязателя, каким был Достоевский, когда мыеще не пали, Достоевский стал теперь, в эпоху нашего падения, нашимуспокоителем и утешителем, источником сердечного умиления и душевной отрады.Ведь он знал и в личном греховном опыте пережил то, что мы сейчас знаем и всоборном, национальном греховном опыте переживаем, он предвидел иперечувствовал ту глубину падения, которую мы сейчас видим и чувствуем. Ипотому исполнены такой живительной, такой целительной, такой проникающей в душусилой произносимые им слова веры, надежды и любви. Ни у кого мы не найдемсейчас таких ободряющих и освежающих, таких окрыляющих слов, как уДостоевского: эти слова нам звучат порой не человеческими словами, аблаговестием и откровением.
Благодатнаясила Достоевского коренится в том, что он, в век невиданного торжества зла, являетсобой предельное выражение зла, изнутри, в итоге мучительной борьбы, силойлюбви преодоленное и побежденное. Достоевский есть величайшее в мировойлитературе откровение зла. Никем и никогда злое и сатанинское в природечеловека не было вскрыто и обнажено с такой впечатляющей и покоряющей силой.Эта невиданная насыщенность злого начала в Достоевском определялась, вероятно, тем,что зло лежало в личности Достоевского, как неотъемлемая часть его «я». ЗлоДостоевского не рассудочного и даже не художественного происхождения – этобытийное зло, присущее его природе. Потому так потрясающе значительна борьбадобра и зла в творениях Достоевского. Сатанинское и злое в изображенииДостоевского вас убеждает и подавляет, и порой кажется, нет выхода из этогоада. Но такова сила Божественной любви, таящаяся в этом же необыкновенном, единственномчеловеке, что сквозь нависший над его душой мрак все же пробивается победная, ликующая,славословящая Творца Осанна; под потоками горнего света исчезает тьмагреховного отчаяния и безысходной каиновой тоски, и вся эта кричащая противжизни и вместе с тем жадно и плотоядно за нее цепляющаяся карамазовщина, вовсех ее проявлениях, от гнусной смердяковщины до пламенного и проникновенногопафоса Ивана – вдруг преображается в ясный лик Алеши, в любовном экстазеприпадающего к земле… Если Гоголь ушел из жизни, задавленный людскойпошлостью, которую он в своем «бессилии любви» не способен был преодолеть, тоДостоевский сумел силой любви преодолеть греховность людскую в ее предельномвыражении.
Стоитжить, надо жить, несмотря на весь ужас и смрад человеческой греховности, несмотряна всю глубину падения! Весь Достоевский сводится к этому в исполинскойхудожественной картине выраженному ответу. Стоит жить, надо жить… Но какжить? И тут, как встревоженный океан тяготеет к некоему уровню вод, – такДостоевский тянется к Пушкину, к этому неизменному центру равновесия русскойдуховной культуры. Для Достоевского, как и для Гоголя, Пушкин не только великийнациональный поэт, он для него учитель жизни. Устами Зосимы Достоевский шлетАлешу в мир, но не ищите этого мира у Достоевского: Достоевский его не имеет.Предгробным, вещим, указующим манием руки он лишь обозначает этот мир однимвеликим символом – именем Пушкина.
Когдаговорят о религиозном содержании русской литературы, обычно либо бессознательнозабывают, либо сознательно умалчивают о Пушкине. Пушкин и религия как-то плохосочетаются в сознании русской пишущей братии. Имеется даже тенденциявоспринимать Пушкина как безрелигиозного мыслителя. До Геркулесовых столбов вэтом направлении договорился талантливый Гершензон в своей во многих отношенияхзамечательной речи «Мудрость Пушкина». Гершензон как бы ставит себе задачу: какможно истолковать Пушкина, если условиться считать его не-христианином исознательно исключить возможность обоснования мировоззрения Пушкина вхристианском умонастроении. Нужно, однако, признать, что тонкие и поройпроникновенные размышления Гершензона характерны для самого автора их, – и недля него одного, – но отнюдь не для русского национального поэта. Онидоказывают лишь одно, а именно то, что сам Гершензон бесконечно далек от самыхкоренных и исходных положений христианского мировоззрения. В некоторых местахсвоих рассуждений он выдает себя с головой. Пушкина последней эпохи егокороткой жизни, эпохи окончательной зрелости, Гершензон признает полумертвым, гниющим.И в чем же он видит проблеск возрождения от этой моральной спячки? «Но кровавыйзакат, – говорит Гершензон, – был прекрасен. В последний час его врожденнаястрастность вспыхнула великолепным бешенством, которое еще теперь потрясает насв истории дуэли». Итак, вдохновенные произведения последнего периода – упадок, полумертвенность,гниение, а порыв смертельно раненого дуэлянта застрелить-таки своегоненавидимого противника – подъем и проблеск подлинной моральной силы! Своюоценку Пушкина автор уточняет в следующих словах: «Пушкин – язычник ифаталист… Он таким родился… Жизнь безысходна, но зато и безответственная, предвластью стихии равно беспомощны зверь и человек… Человек в глазах Пушкиналишь аккумулятор и орган стихии, более или менее емкий и послушный, но личностиПушкин не знает и не видит ее самозаконной воли» (подчеркнуто мною – К. 3.).Ловим Гершензона на слове. Самозаконная воля! Этот термин имеет глубочайшийсмысл и основное значение в области права, где он означает ограждение личностиот вмешательства общества и где самое понятие автономии вытекает изпредставления о метафизической самоценности личности. Личность непосредственносвязана с Богом, а потому ее нельзя исчерпывающе подчинять обществу, – вот гдеоснова и где смысл самозаконности воли. Но какая может быть самозаконность волив религиозном, в христианском аспекте? Зло и грех суть бунт против Божественнойволи, добро и добродетель есть сознательное подчинение ей. Самозаконность воли,обращенная к Богу, есть бунт против воли Божественной, есть отрицаниехристианства. Самозаконность воли имеет нравственный смысл и религиозноеоправдание, поскольку она противопоставляется сочеловекам; в противопоставленииБогу – это грехопадение. Такой самозаконной воли Пушкин действительно не знал иее не признавал в своем религиозном мировоззрении именно потому, что он не былязычником и фаталистом, а был христианином и подчинялся не слепой стихии, аБожественному Промыслу. Тот неизъяснимый мир и покой, который овладевает вамипри чтении Пушкина, определяется именно тем, что художественно изображаемаяПушкиным жизнь одновременно осмысливается им и нравственно, оценивается подуглом зрения добра и зла. Не стихия управляет миром, а то, что христианинназывает Провидением. Не безразлична и безответственна жизнь, а, напротив, всяона есть грандиозный форум, на котором непрестанно вершится нравственный суд. Итот величайший духовный такт, который проявляет Пушкин при вершении этоговысшего суда, есть свидетельство и органическое проявление присущего Пушкинурелигиозного сознания. Необычайная, часто отмечаемая критиками правдивостьПушкина, безукоризненность его вкуса, отражавшая непогрешимость егоэстетической совести и непререкаемость его нравственных суждений, опирающаясяна недвусмысленную ясность велений его нравственной совести, этотнеобыкновенный синтез правды, красоты и добра, есть ослепительный эффектукорененности Пушкина в Боге. Пушкин мало говорил о религии, но беспрекословноподчинялся ей и воплощал ее веления в своем творчестве.
Онбыл бытийно добр.
Итут опять невольно напрашивается сравнение с Достоевским и другими великими русскимиписателями! Пушкину легко далась его вера, он не мучался и не страдал, не болелрелигией. Гениальный счастливец получил этот величайший дар прямо с небес. Онне искал веры, ибо она ему была дана. Отсюда происходит, что мы, болея верой ивзыскуя ее, идем к таким же как мы, болеющим и взыскующим, и кажется нам, чтоименно у них и у нас бьется подлинный пульс веры.
Спорунет, велик удел тех, кто идет к Богу чрез муки сомнений. Богом отмечены иГоголь, и Достоевский, и Толстой. Но выше всех их стоит благословенныйсчастливец Пушкин, благостный и благодатный христианин, не в муках и сомнениях,а в радости и веселии приявший Божий Мир и отобразивший его в своемцеломудренном художественном сознании. Те, кто, погруженные в свои религиозныемуки, не способны увидеть благостно-христианского лица Пушкина, делают в концеконцов то же, что делали народники, когда они, мучаясь и болея народничеством, отрицалиПушкина. Ведь и народничество отмечено какой-то моральной силой, и в этомсмысле заслуживает уважения. Но ведь это – болезнь! Это – тягостное и надрывноеощущение внутреннего откола от народа, тоска по единению с народом. В сознанииПушкина вы не найдете подобной тоски, ибо не было в нем отрыва от народа. И тутПушкин был целостен и целомудрен. Но значит ли это, что он был не народен, ненационален? Нет, это значит лишь, что Пушкин не был, русским интеллигентом и неболел интеллигентскими болезнями. Это значит, что Пушкин был духовно здоров.
Бытийноедобро и духовное здоровье русской национальной стихии – вот что являет собойПушкин. Это бытийное добро и духовное здоровье коренятся в целостномрелигиозном сознании. Оно находит внешнее выражение в твердом, устойчивом быте.Пушкин есть художественно отверждснный и нравственно утвержденный русский быт.В этом смысле Пушкин стоит в одной линии с русским Гомером, СергеемТимофеевичем Аксаковым, с ранним Гоголем, с певцом Калашникова и МаксимаМаксимовича Лермонтовым, с Лесковым, как автором «Соборян» и некоторыхзамечательных мелких рассказов и повестей, с Тургеневым «Записок охотника» и«Дворянского гнезда», с Гончаровым, творцом Татьяны Марковны, с трилогией и«Князем Серебряным» Алексея Толстого, с основными художественнымипроизведениями Льва Толстого, с Чеховым в его единичных «пушкинских» творениях,как, например, его «Степь». Этой пушкинской, утверждающей быт, традициипротивостоит могущественная традиция бытоборчества в русской литературе.Начинаясь от Фонвизина, созревая в Грибоедове и получая философское обоснованиев Чаадаеве, эта тенденция находит свое окончательное выражение в скорбном юмореГоголя «Ревизора» и «Мертвых душ» и затем, разветвляясь, заполняет и заполоняетрусскую литературу. Вспомним сатиру Салтыкова, издевку Козьмы Пруткова иГорбунова. Вспомним гончаровское и тургеневское, еще боевое, неудачничество, вспомнимбезвкусную иронию моралиста Толстого, вспомним бескрылое, тоскливоенеудачничество Чехова. Вспомним наконец упразднение быта в Достоевском. Напротивопоставлении пушкинской традиции бытоутверждения и традиции бытоборчества,стоящей под знаком Гоголя и Достоевского, можно измерить всю нравственную силуи все религиозное значение быта. Бытоборчество несомненно заключало в себенравственную силу, поскольку оно являлось борьбой со злом. Но, чтобы самому нестать злом, оно должно опираться на какое-то утверждение добра. Гогольпредполагает и требует Пушкина. Отнимите у бытоборчества предполагаемое имутверждение добра – и вы получите бытовой и нравственный нигилизм!
Вэтом смысле особенно интересно и поучительно всмотреться в такие явления, какЛеонид Андреев, Максим Горький и Андрей Белый, а особенно в явление Блока –быть может, величайшего русского писателя последних десятилетий. На этихписателях можно видеть ту роковую логику, в которой бытоборчество, отрешаясь отпушкинского бытоутверждения, вырождается в бытовой нигилизм sans phrase*, иможно видеть, как этот бытовой нигилизм есть вместе с тем то, что Лермонтовназывал к добру и злу постыдным равнодушием. На всей почти современной русскойлитературе, с ее беспримерным для русской интеллигенции многоликим, густоразлившимся цинизмом, можно углубить это свое наблюдение и укрепить своеубеждение в нравственной беспомощности человека, упраздняющего быт иливырванного из быта. И символ Пушкина тот глубочайший смысл в себе и заключает, чтоон есть отрицание бытоборчества и бытового нигилизма.
Итут надо называть вещи своими именами. Поскольку мы ощущаем себя строителямижизни, мы не только должны преодолеть Толстого, мы должны преодолеть иДостоевского. Толстой видит жизнь и с гениальной отчетливостью изображает ее.Но в раздвоенности своего сознания он не только не бережет ее, а ставит своейзадачей ее разрушение. В погоне за абсолютным на земле он разрушает землю, в еесущественной и неупразднимой относительности. Но и великий и соблазнительный всвоем величии Достоевский таит в себе разрушительные силы. Достоевский вотношении быта может оказаться отрицательной и разрушительной стихией, ибоДостоевский знает лишь предельные цели и конечные вопросы. Человеческой жизни, вее конкретности и относительности, он способен не увидеть и не уберечь.Достоевский есть великая созидательная сила, поскольку он есть разрушительразрушительных сил, поскольку он есть минус, множимый на минус, поскольку оносознал и показал разрушительное окаянство всех попыток внести абсолютное вжизнь, поскольку он на утверждении Бога и личности угасил пламень социализма.Но конкретно строить или охранять и беречь построенное Достоевский не может, ибоон, занятый разрешением вечных вопросов, выходит за пределы жизни, готов безответственнооттолкнуться от жизни, стал апокалиптичным. Быта он не видит и, ощущая своебессилие, в гениальной и пророческой интуиции отсылает нас к Пушкину. Пушкин, действительно,весь есть быт и утверждение быта.
Всмотритесьв пушкинского человека. Это не человек, сам с собой занятый решением своихвечных вопросов, это человек, поставленный Промыслом в какой-то конкретный узелотношений с окружающими, привязанный к своему окружению узами твердыми ипрочными, это человек в быту. Эти узы неразрывны, эти обязанности неотвратимы.Если человек ставит свою самозаконную волю выше своих конкретных, житейских, обыденныхскромных обязательств, – он падает сраженный, он осужден пушкинским судом. Приэтом Пушкин не диктует конкретных моральных максим, он лишь требует подчинениячеловека сложившемуся укладу. Этот уклад может быть весьма различным посуществу. Татьяна и Маша отказываются от любимых людей, так как они закрепленысвятыми узами брака. Алеко осужден за то, что он хочет закрепить за собойсвободную цыганку. Разные уклады диктуют разное поведение, но совершенноисключается, как нравственно заклейменное, выдвигание своей самозаконной воли, какрешающего момента поведения. Можно рвать узы, но не для утверждения своейсамозаконной воли, а для выполнения какого-то высшего долга. Тот, кто ощущаетсебя орудием Божества, тот бежит от связывающего его быта – вспомнимвдохновенную передачу Пушкиным Буниана; тот, кто служит нации и выполняет еепризыв, тот ломит, как щепы, самозаконные воли, ставящие себя преградами напути национального движения и роста. Вспомним пушкинского Петра. Пафос малыхдел, подвижничество обыденной жизни и пафос служения высшим ценностям, подвижничествопубличной деятельности – вот этика Пушкина, вот его учение жизни. Это идеологиягероического мещанства и героического гражданства.
Сохранятьи строить жизнь можно, лишь опираясь на эту идеологию.
Иесли мы хотим строить и сохранять, и когда мы захотим и сможем строить исохранять, нашей опорой и нашим учителем будет и останется Пушкин.
ОтПушкина нам не уйти.
Правда,«все смешалось» в духовной обители каждого русского; все переменило свои местаи размеры, все должно быть заново осознано и расположено среди новых фактов ипод углом новых оценок. Заново осознан и оценен должен быть Пушкин. Но не назад,не в историю уходит Пушкин в этой новой расценке, а вперед, в будущее. Неисторическим воспоминанием он становится, а двигательной идеей, действеннымидеалом, путеводной звездой. И не разобщающим старую и новую Россию словомдолжен звучать символ Пушкина. Напротив, ушла эпоха Пушкина, а он остался снами. Отошла в историю старая Россия, в муках рождается новая, а образ Пушкина,поднимаясь над своей эпохой, но не покидая ее, проникает в грядущую и остаетсявсе тем же подлинным, неповторимым выражением русской национальной стихии, смыкающимцепь времен в радостном символе духовного творчества. Не отделяет нас имяПушкина и от современной России. Напротив, и сейчас стоит Пушкин в центрерусской национальной духовной жизни, и если уже теперь можно говорить окакой-то непререкаемой и бесспорной платформе, на которой может и должнасойтись и зарубежная, и советская, преодолевающая интернационал, интеллигенцияв деле воссоздания России, то эта платформа есть Пушкин. Пока идет в русскихсердцах борьба сатаны с Богом, пока мы завоевываем себе право на жизнь, мы недолжны отрываться от нашего другого вождя – Достоевского, но будем помнить, чтокогда кончится героический период борьбы за жизнь и надо будет жить и строитьжизнь, у нас есть вождь, завещанный Достоевским – Пушкин. И когда, послеокончательной победы жизни над смертью, мы начнем снова «по-пушкински» строитьРоссию и утверждать русский быт, тогда, обогащенные опытом и в сознании тойвеликой роли, которую неизмеримой ценой сыграла Россия в деле победы добра надзлом, тогда, и только тогда, мы сможем, вернее, мы получим право повторить заПушкиным слова его, сказанные Чаадаеву: «Клянусь Вам честью, что ни за что насвете я не захотел бы переменить отечества, ни иметь другой истории, какисторию наших предков, такую, как нам Бог послал»...
КириллИосифович Зайцев. «Русская мысль», Париж, 1927, №1
Список литературы
Дляподготовки данной работы были использованы материалы с сайта www.rusland.spb.ru