--PAGE_BREAK--Трансформация экзальтированности подпольного человека в манию преследования иллюстрирует эпизод с эсеркой Марией Селюк, подготавливаемой к покушению на Плеве. Ожидание момента теракта привело ее к полной потере душевного равновесия. Боязнь полицейской слежки переросла у нее в тяжелую форму паранойи, и она видела агентов даже в детях на улице. В конце концов Селюк заперлась у себя в квартире, но, не выдержав самозаключения, впала в панику и сдалась полиции. Другой представитель подполья неизменно носил темные очки, объясняя это тем, что иначе «по выражению лица, могут угадать его революционные мысли». Причем следили за ним, как он считал, не рядовые шпионы, а лично СЮ. Витте и министр внутренних дел П.Н. Дурново. Интересно, что в оценках окружающих его по революционному подполью он представлялся совершенно нормальным. Даже такого опытного террориста, как Б.В. Савинков, после убийства губернатора, постоянно преследуют видения, что губернатор все еще жив. Его требуется убивать вновь и вновь, бесконечно пребывая в состоянии борьбы с самовосстанавливающейся системой. И оказавшиеся у власти бывшие подпольщики так и не смогли изжить шпиономании, о чем свидетельствует их самоистребление в партийных чистках.
Многими из революционеров двигало тривиальное чувство мести, которое переносилось с непосредственного обидчика на целый класс или даже государство. О мотиве мести за брата при вступлении в революцию молодого Владимира Ульянова писалось довольно часто. Многие террористы — выходцы из еврейской среды — объясняли свое участие в терроре местью за кишиневские погромы. «Я жажду мести, — писал один из эсеров. -Я готов на террор из личной мести. Я хочу убивать этих клопов, чтобы показать им их ничтожество и трусость. Если бы ты только знал, как они издевались надо мной и как мое самолюбие страдало. Я против террора, но одного мерзавца я решил убить, и убью».
Террор при отсутствии квалифицированных реабилитационных средств являлся психотерапевтическим механизмом преодоления комплекса неполноценности. Так, не проявившая себя, несмотря на все старания, в «мирной» революционной работе эсерка Лидия Езерская решает убить могилевского губернатора Клингенберга для оправдания своего существования. Согласно мнению Э. Найт, причины, приведшие известную эсерку Фруму Фрумкину к террористической деятельности, проистекали из комплекса неполноценности и стремления самоутвердиться как личности.
У многих представителей революционного подполья проявлялись симптомы клептомании. Члены организации анархистов обвинялись не только в хищениях денег из партийной кассы, но и персонально у своих соратников. Процветало мелкое воровство. Причем незначительность украденного приводила к предположению о склонности к маниакальным недугам. Подобного рода революционеров эффективнее было бы лечить, нежели наказывать.
Другим психиатрическим мотивом революционного подполья являлась патологическая жестокость. Радикально настроенные киевские железнодорожные рабочие бросали бывших своих товарищей, уличенных в провокаторстве, в баки с кипящей водой. Прибалтийские революционеры в 1905г. уродовали даже тела жертв и на трупах убитых ими российских военных вырезали ругательства. Повсеместно революционными радикалами апробировались изощренные пытки политических противников. В качестве символического жеста у полицейских агентов вырезались языки. Представители Польской социалистической партии по заранее разработанному плану отрезали заподозренному в провокаторстве товарищу нос и уши, после чего труп разрубили на куски и спрятали в сундук, где он и был найден властями. Стоит ли удивляться садистской жестокости тех же людей в гражданскую войну и в период сталинских репрессий.
Пьянство, наркотики, разврат также входили в нормативную семиосферу контркультуры подполья. По воспоминаниям одного из революционеров, каторжная жизнь в Якутске состояла из сплошного пьянства. Так, во время попойки пятнадцати радикалов, продолжавшейся весь день, один из ссыльных умер от алкогольного отравления. Когда же приехал врач, он увидел, что один из политических лежит без сознания рядом с трупом, другой пытается заставить своего мертвого товарища выпить еще стакан, а остальные продолжают возлияние. Удивительно то, что в российских тюрьмах начала XX в. политические вели себя более экспрессивно, чем уголовники, и, как правило, побеждали тех в стычках. По разгулу пьяных дебошей и легкости в совершении убийств уголовники также оказались потеснены политическими.
Традиционный механизм тюремного заключения вел не к исправлению, а лишь к рецидиву. Пенитенциарная система царской России сохраняла у введенных в нее маргиналов изоляцию от внешнего мира и двухмерное, биполярное мышление. Поэтому в тюрьмах динамика самоубийств еще более возрастала. Многие политические переводились из мест заключения в психиатрические лечебницы. По признанию сокамерников, они боялись спать в присутствии своих душевнобольных товарищей из опасения, что те впадут ночью в буйство и набросятся с ножом на спящего соседа. Самоубийство совершила, к примеру, член Боевой организации ПСР Софья Хренкова, несмотря на то, что являлась матерью троих детей. Даже характеризовавшийся железной волей Г.А. Гершуни, пытался во время заключения наложить на себя руки.
Несмотря на преобладание в западной историографии психолого-семантической интерпретации генезиса терроризма, его объяснение через призму социологических факторов также находило много сторонников. Так, М. Перри определяла социальную базу террористических организаций в России начала XX в. состоящей из неадаптированных к условиям городской жизни рабочих масс. Вырванные из контекста традиционного уклада, бывшие крестьяне с трудом переносили тяготы жизни в городах. По подсчетам М. Перри, не менее 50% организованных эсерами террористических актов было совершенно рабочими. В этом отношении российский революционный терроризм начала XX в. принципиально отличался от интеллигентского по своей социальной подоплеке терроризма народовольцев. Теория о терроризме как реакции на процесс урбанизации нуждается в дальнейшей разработке.
Как в советской, так и в зарубежной историографии утвердилось мнение о том, что революционные террористические организации в России кооптировались преимущественно из интеллигенции. Хотя М. Перри и продемонстрировала динамику роста представительства рабочих среди боевиков, эти изменения, согласно ей, так и не привели к социальной трансформации. Особое внимание британский историк, в сравнении с другими авторами, уделяла практике экспроприации. В этой связи не случаен ее интерес к партии социалистов-революционеров максималистов. По мнению М. Перри, максималистский терроризм соответствовал умонастроениям люмпенизированных слоев российского города периода урбанизации.
Практика фабричного терроризма, полагала английская исследовательница, превалировала у максималистов над аграрным терроризмом.
При отсутствии столь же определенно выраженной методологии классового анализа и соответствующего понятийного инструментария, как в советской историографии, попытки западных исследователей определить социальную базу революционного терроризма часто приводили к противоречиям. Так, Ф. Вентури связывал генезис терроризма в России с отсутствием опоры у революционных организаций в массах. Выдвигался общий применительно к изучению истории террористических организаций подход, что «неспособность тех, кто принимает близко к сердцу участь бедняков или жертв дискриминации, заручиться поддержкой именно тех слов общества, которые в первую очередь страдают от подобных обстоятельств, заставила многих радикалов в разных частях мира стать террористами». Вместе с тем ПСР, прославившаяся рядом громких терактов, традиционно определялась в западной историографии как самая массовая из политических партий предреволюционной России.
Катализаторам зарождения новой волны революционного терроризма Р. Роббинс определял голод и эпидемии 1891-1892 гг. Крестьяне с благодарностью воспринимали правительственную помощь, называя ее «царским пайком» и в то же время крайне враждебно относились к содействию со стороны образованного класса. Медицинских работников, например, подозревали в намерении извести сельских жителей. Разочарование интеллигенции в перспективах организации массового революционного движения и привело, с точки зрения Р. Роббинса, к переориентации ее на террористическую тактику. Однако вопреки мнению американского исследователя, когда к участию в революции были привлечены широкие народные массы, терроризм не только не прекратил своего существования, но получил дополнительные импульсы развития.
Напротив, немецкий историк М. Хильдермайер полагал, что революционные террористы пользовались если не поддержкой, то сочувствием в различных слоях российского общества «Как правило, — писал он, — террористы добиваются наибольшего успеха, если им удается заручиться пусть небольшой практической, но зато широкой моральной поддержкой в уже нестабильном обществе». Следовательно, для развития терроризма в России имелась довольно широкая социальная база, а потому объяснять его генезис оторванностью от масс не вполне корректно.
Германская историография российского революционного терроризма была представлена, главным образом, трудами М. Хилдермейера, специализировавшегося на изучении истории эсеровского движения. Согласно его мнению, эсеровский терроризм следует рассматривать через призму характерных для социалистов-революционеров моральных и этических соображений. «Эсеров, — писал немецкий историк, — отличали «примечательный иррационализм и почти псевдорелигиозное преклонение перед «героями-мстителями». Среди мотивов совершения терактов назвались отнюдь не политические аргументы, а «ненависть», «дух самопожертвования», «чувство чести». Использование бомб утверждало существование у эсеров внутренней дифференциации между террористами, на которых распространялась особая аура, и «гражданскими членами партии». Последние в восприятии боевиков являлись людьми низшего, по революционным меркам, сорта. Боевики с большим скепсисом относились к любой абстрактной теории, игнорировали межпартийные и внутрипартийные дебаты. Теоретизированию они противопоставляли «настоящее дело», под которым подразумевали исключительно терроризм.
Само создание Боевой организации М. Хилдермейер считал эсеровским изобретением. В «Народной воле» одни и те же люди выступали в качестве как идеологов, так и террористов. Эсеры первыми привнесли в партийное структурирование принцип разделения труда, выделив из своего состава группу, единственной обязанностью которой являлась организация политических убийств.
Значительное влияние на российскую историографию постсоветского периода оказали труды по истории революционного терроризма в России американской исследовательницы А. Гейфман. Целевой установкой своей работы она провозгласила «демифологизировать и деромантизировать русское революционное движение, самое революцию и ее участников, которых столь облагородили и возвысили далеко не беспристрастные мемуаристы». Именно терроризм, с ее точки зрения, а не массовое движение играл главную роль в революции 1905-1907 гг. и — шире — во всей политической истории начала XX в. При том, что в действительности ни одна крупная политическая партия, включая эсеровскую, не выдвигала террористическую тактику в качестве основного направления деятельности, соотнося ее с более широкими формами классовой борьбы. Но А. Гейфман даже массовый террор большевистского государства сводила к революционному терроризму начала века, объясняя преемственностью от последнего все коллизии советской истории. «Советский режим, — утверждала она, был действительно наследником террористической патологии». Сталинизм, в ее интерпретации, преломлялся через личность «бывшего кавказского бандита». Основой для такого рода выводов служило смешение автором природы политического терроризма и государственного террора.
В содержательном отношении А. Гейфман сосредоточилась на раскрытии феномена «изнанки» или «накипи» революции. Ею была представлена яркая картина повсеместной ротации в террористические организации уголовников и психически неуравновешенных лиц. Именно они составили костяк революционных сил. Так называемое новое поколение русских экстремистов, пришедших на смену народовольческой генерации, характеризовалось ею необычайно низким идейным уровнем и почти полным отсутствием политического сознания. «Изнанка революции», в интерпретации А. Гейфман, оказывалась ее лицевой стороной.
«Многие акты экспроприации, — констатировала А. Гейфман, — были далеко не бескровными, поскольку в провинции немногие эсеры действительно пытались сохранить жизни случайных свидетелей. Особой же опасности подвергались лица, которых эсеры считали эксплуататорами. В эту категорию экстремисты заносили не только землевладельцев, владельцев магазинов и других собственников, но и тех, кто, не будучи сам зажиточным, оказывался препятствием на пути революционеров по долгу службы у богатых лиц и в полиции. Некоторые эсеры не щадили и бедняков, иногда даже грабя и убивая крестьян. Более того, сбывались наихудшие опасения некоторых лидеров ПСР: многие эсеровские боевики, развращенные частым применением насилия и легкой наживой, и думать забыли о каких-либо идеалах и целях партии и просто вели распутный образ жизни на деньги, конфискованные якобы для дела революции».
Среди спектра российских оппозиционных партий, утверждала американская исследовательница, не нашлось ни одной антитеррористической. Социал-демократы, как большевистского, так и меньшевистского направления, осуждая терроризм в теории, активно применяли террористическую тактику на практике. Теракты в исполнении эсдеков имели в большей степени прагматическую направленность решения неотложных задач текущего момента, нежели окутанные ореолом романтизма действия эсеровских боевиков. Даже кадеты, несмотря на все давление со стороны правительственных кругов, категорически отказывались осудить революционный терроризм, тайно сочувствуя боевикам.
Ярким представителем психологического направления в интерпретации природы терроризма является А. Гейфман. Террорист в этом понимании есть не носитель какой-то социальной идеи, а персонаж, сублимирующий через теракты собственные психологические комплексы. Внутренняя мотивация «идейного» террориста репродуцируется А. Гейфман следующим образом: «Люди, обуреваемые жаждой разрушительной общественной деятельности, зачастую достаточно тонкокожи и уязвимы, чтобы ощущать грубость, грязь, пошлость, уродство и прочие несовершенства окружающего их мира. Даже неисправимым оптимистам, не склонным к меланхолии и унынию, но обладающим чувствительностью, свойственно видеть и ужасаться порочности и глубоким нравственным (и эстетическим) изъянам во всем, что их окружает. И, пожалуй, особенно травмирует их то, что, вопреки даже самому сильному желанию человека не соприкасаться с этими отвратительными сторонами жизни, самое существование его в мире не только постоянно сталкивает его с пороком, но как бы пропитывает им человека, не умеющего противостоять давлению извне. И вот такой человек, не злодей и не проходимец вовсе, а наоборот, личность с уязвленной душой, чутко реагирующей на соприкосновение с любым видом уродства, приходит к отчаянной мысли о возможности искоренить мировое зло за счет изменения внешних обстоятельств. В разные эпохи такие рассуждения поддерживались различными философскими идеями, как бы оформлявшими мировоззрение человека, уже одержимого жаждой общественной деятельности. И, вооружившись схемами, описывающими несовершенство миропорядка, равно как и пути к его исправлению, такой человек начинает бороться с социально-политическими, экономическими, религиозными и прочими устоями, ломая их, чтобы изменить мир по своему вкусу (самому благородному, естественно) и — для себя. Вместо того чтобы призвать на помощь мудрость и, быть может, грустную иронию, дабы не заблуждаться (и не обольщаться) по поводу глубины и уникальности собственных страданий (и… достоинств), вместо того чтобы — как следствие развития самооценки и самоиронии — увидеть, наконец, рядом с собой ближнего, заметить с удивлением, что ему (этому отдельному, живому, дышащему человеку, а не абстрактной народной массе) тоже больно и страшно, вместо того чтобы затем, не унижая его снисходительной жалостью и не самоутверждаясь за счет его страданий, просто понять, почувствовать его боль, как если бы она была своя, и, понимая даже, что, может быть, выхода-то и нет и быть не может, разделить его тоску, — вместо всего этого революционер, обремененный жаждой спасти мир, забывает и себя, и своего ближнего ради уже неотделимой от него идеи».
продолжение
--PAGE_BREAK--