При анализе трудовых отношений с точки зрения управляющих они зачастую выглядят так, будто рядовые исполнители — не более, чем простые объекты управления и манипулирования, которых следует понуждать и стимулировать, за которыми необходимо следить и о которых нужно заботиться. А между тем исполнители вырабатывают свои собственные, порою весьма успешные, стратегии установления контроля над трудовым процессом и свои практики поведения, которые зачастую не соответствуют интересам управляющих. Эти стратегии и практики могут реализовываться в одиночку и коллективно, втихомолку или совершенно открыто, стихийно и организованно. Даже, казалось бы, самые безвластные имеют возможность регулировать объемы производства, использовать специфику своей квалификации в торге за лучшие условия труда, наконец, прибегать к средствам политической организации1[298]. И реакция на ухудшение условий труда вовсе не обязательно воплощается в ожидаемой традиционными экономистами стратегии “ухода” (смены места работы), много чаще — в стратегии “голоса” (обсуждения ситуации и открытого сопротивления) (терминология А. Хиршмана).
Институционализация индустриального конфликта. Марксизм в доминировавшей у нас в советский период ортодоксальной версии тяготел к двум крайностям: применительно к странам “реального социализма” проблема всячески обходилась, применительно же к западным странам делался непременный акцент на конфликтной стороне трудовых отношений, причем, подчеркивался открытый и массовый характер трудовых конфликтов. В них усматривались проявления борьбы рабочего класса и ведомых им прочих эксплуатируемых классов и слоев. Конечная цель классовой борьбы виделась в коренном изменении экономического положения этих классов через переустройство всей общественной системы, без которого преобразование трудовых отношений считалось невозможным. В качестве инструмента ортодоксальный марксизм предлагал распространение передовой научной идеологии, помогающей трудящимся осознать свои объективные интересы и осуществить классовую самоорганизацию. Частью этой схемы является примат политических требований над экономическими. Экономическая же борьба рассматривается как способ выработки классовой солидарности. Провозглашается первенство коллективных форм сопротивления эксплуататорам над индивидуальными, конфликтных забастовочных форм над переговорным процессом.
Утверждение марксистов о том, что конфликт встроен в саму ткань капиталистической индустриальной организации, в какой-то степени соответствовало духу той эпохи, когда происходило утверждение тейлоризма и фордизма. Сам Ф. Тейлор, напомним, исходил из принципиальной противоположности интересов управляющих и исполнителей, закладывая конфронтационный стиль трудовых отношений. Хотя при этом он ни в коем случае не призывал к открытой конфронтации администрации с рабочими (напротив, он постоянно говорил о необходимости сотрудничества и дружеских отношений между ними).
Однако впоследствии ситуация изменилась. Вопреки ожиданиям, рост реальной организованности рабочего класса приводит к обратному результату — непрерывного обострения классовой борьбы не происходит. Напротив, возникавшие профессиональные союзы устанавливали новые защитные порядки на месте разрушенных средневековых цехов. По мере их правового оформления и общественного признания происходит институционализация индустриального конфликта. Она достигается в немалой степени путем развития договорного процесса, перехода работодателей и наемных работников к заключению коллективных соглашений — на уровне предприятия, отрасли, на национальном уровне2[299]. Возникает система корпоратизма с участием крупных объединений предпринимателей и рабочих при посредстве органов государственного управления. В послевоенный период ориентация на полную занятость, развитие государства благосостояния, участие профсоюзов в формировании трудовой политики стали характерными отнюдь не для одной только Скандинавской модели. В результате низшие слои сумели достичь многого, не прибегая к разрушительным методам борьбы.
Марксисты объясняли сложившуюся ситуацию успешным подкупом “рабочей аристократии” и “обюрократившихся профсоюзных боссов”, улучшением жизни квалифицированной части рабочего класса за счет дискриминации социально уязвимых групп и эксплуатации трудящихся стран третьего мира, идеологической обработкой общественного сознания. Но оснований отрицать плодотворные элементы так называемого социального партнерства оставалось все меньше.
Сопротивление менеджменту. Итак, жаркое дыхание революции может не напоминать о себе в течение десятилетий. Но о стирании всяких следов индустриального конфликта могут говорить только безудержные оптимисты. Если же попытаться определить зону этого конфликта, обобщить экономические требования, выдвигаемые рядовыми исполнителями, то в большинстве случаев они сводятся к следующему:
• гарантированная работа;
• регулярная оплата;
• ограничение роста норм выработки.
Нередко в этих требованиях присутствуют и посягательства на автономность управленческого контроля, но сам авторитет менеджмента как таковой (не говоря уже о социально-экономическом устройстве в целом) при этом под вопрос не ставится3[300].
Среди осуществляемых снизу санкций, связанных с открытой демонстрацией силы, сохраняет свое значение забастовка — стихийная или организованная коллективная остановка производства — как крайняя форма выражения трудового конфликта, свидетельство периодических обострений трудовых отношений. Активизация забастовочного движения в европейских странах происходила волнообразно и вызывалась в последний период двумя группами факторов: во-первых, подрывом гарантий полной занятости и массовыми сокращениями, порожденными в немалой степени процессом деиндустриализации (именно этим фактором, например, была обусловлена в конечном счете крупнейшая волна выступлений шахтеров в Великобритании в 1984–1985 гг.); во-вторых, изменением политических условий. Крушение ряда авторитарных режимов в середине 70-х годов (Греция, Испания, Португалия) и распад социалистической системы в Центральной и Восточной Европе в конце 80-х годов вызвали, помимо прочего, активизацию забастовочных форм протеста (до той поры попросту запрещенных), в которых экономические требования зачастую оказывались неотрывными от политических или просто облекались в политическую форму.
В целом период 80–90-х годов ознаменовался явным снижением забастовочной активности по всем основным показателям:
• количеству остановок производства;
• количеству потерянных человеко-дней;
• числу вовлеченных рабочих.
Различия по странам, впрочем, достаточно велики: относительно “беспокойные” страны (Греция, Испания, Италия, Финляндия) соседствуют с очагами спокойствия (Австрия, Германия, Нидерланды, Швейцария). Активность, как правило, концентрируется в небольшой группе отраслей (угольная, металлургическая, текстильная промышленность). Здесь влияют не только тяжелые условия труда, но и его значительная однородность, невысокий уровень квалификации. А нередко компактное расселение рабочей силы в заводских поселках облегчает работу механизмов солидарности. К тому же именно эти отрасли принимают на себя основной удар деиндустриализации. Наконец, речь идет преимущественно о частном секторе, поскольку государственным служащим обеспечено в среднем более спокойное существование, да и их права на забастовки, по крайней мере до 80-х годов, были ограничены (при формальном снятии юридических ограничений, открытые конфликты в государственном секторе все равно возникают относительно реже)4[301].
Нужно отметить, что забастовка служит общим обозначением для весьма разнородных действий. Она может выражать политический протест или выдвигать конкретные экономические требования, иметь предупредительный характер или подкреплять позиции в переговорах. Далеко не всегда забастовка преследует сугубо экономические цели, она может быть инструментом самоорганизации и межпрофсоюзной борьбы, демонстрацией силы и способом привлечения внимания общественности или государственных органов. Впрочем, по свидетельству специалистов, основная часть коллективных остановок производства имеет локальный характер (чаще всего дело не выходит за ворота цеха или предприятия). Более того, большинство забастовок проводятся неофициально, а значительное их число вовсе не регистрируется5[302]. Такие забастовки организуются выборными представителями или неформальными лидерами на цеховом уровне, нередко без согласований с профсоюзными организациями, а иногда и вопреки указаниям профсоюзных руководителей. Наконец, часть забастовок не связаны с предварительной подготовкой, они возникают спонтанно, нередко по ничтожному, казалось бы, поводу — как выплеск накопленного раздражения, эмоциональная и социальная разрядка. История изобилует примерами стихийно-разрушительных коллективных выступлений: крестьян, сжигавших барские усадьбы; луддитов, портивших новые станки, и т.д. Но и в наше время большинство мелких конфликтов возникает как стихийная реакция на отдельные, не до конца продуманные решения руководства. Сколько-нибудь систематизированные требования у забастовщиков могут отсутствовать совсем или формулироваться уже после начала самого выступления.
Забастовка, саботаж, пикетирование — не единственные и в общем не главные формы борьбы исполнителей за свои интересы. Существуют десятки способов невидимого, но не менее эффективного давления на администрацию “снизу” — формально не организованного, но, если потребуется, достаточно сплоченного.
Практически любые группы работников всегда имеют в своем арсенале набор методов контроля за ситуацией и возможность, хотя бы в некоторых отношениях, поступить по-своему. Эти методы пассивного сопротивления применялись в течение столетий и “апробированы” во всех сообществах6[303]. К числу распространенных индивидуальных действий подобного рода относятся:
• абсентеизм, или невыход на работу по разным причинам;
• периодические отлучки с рабочего места;
• использование части рабочего дня для работы “на сторону”, в том числе, с применением материалов и оборудования фирмы;
• мелкое воровство (воруют на производстве практически повсеместно, хотя и в разных масштабах);
• сознательно допускаемая халатность, небрежное отношение к оборудованию при мнимом исполнении всех норм и правил;
• мелкий обман руководства;
• “забывчивость” и несообщение важной информации;
• “разыгрывание из себя дурака”, непонимание простых задач или переиначивание правил;
• невыполнение приказов при мнимой покорности начальству;
• отказ обучать принятых на работу “новичков”;
• торможение нововведений7[304].
В российский хозяйственный лексикон прочно вошли такие “термины” как “халтура” (в одном значении — работа на стороне, в другом — выполнение работ с заведомо низким качеством и отступлением от стандартных норм) и “туфта” (завышение объема выполненных работ путем приписывания)8[305].
Пассивное сопротивление может быть и коллективным. Хрестоматийным примером в данном отношении служит так называемый рестрикционизм. В отличие от забастовки (артикулированного отказа от выполнения основных производственных требований) и саботажа (невыполнения производственных требований при формальном осуществлении трудовых операций), рестрикционизм — наименее явная форма сопротивления. Это коллективное ограничение норм выработки при формальном соблюдении всех производственных требований. Оно достигается путем понижения интенсивности труда до уровня наименее производительных рабочих; уклонения от работы посредством затягивания перерывов и создания “вынужденных простоев”. Перед нами оказываются достаточно сложные системы коллективного действия, требующие подчас весьма высокой организованности и выходящие за рамки простого лодырничества или круговой поруки. Здесь вырабатываются основы групповой солидарности, рассчитывается “нормальный”, приемлемый для большинства уровень выработки, испытываются формы группового давления на тех, кто вырывается вперед или легко поддается увещеваниям администрации. Новичков вводят в курс дела, “передовиков” подвергают коллективной обработке. “Рекордсменов”, как правило, не любят, считая “выскочками”, они рискуют оказаться в моральной изоляции от своих собратьев и вынуждены опираться на явную поддержку администрации, что еще более увеличивает дистанцию с основной массой рабочих.
Феномен группового давления, проанализированный еще Э. Мэйо, действует в защиту менее производительных рабочих, отвращает угрозу повышения норм выработки или снижения расценок, заставляет руководителей смириться с неформальными нормами9[306]. Сказанное касается и работников умственного труда. У них, разумеется, свои методы “притормаживания” работы, которые обычно квалифицируют как проявления бюрократизма: формализм, волокита, перекладывание ответственности.
Традиционные действия рядовых исполнителей — отлынивание, обман, сдерживание производительности — совершенно необязательно означают их принципиальную конфронтацию с руководством. Чаще всего эти действия порождаются устоявшимися трудовыми привычками людей, их нежеланием перерабатывать, наконец, реакцией на решения, которые они считают несправедливыми или затрагивающими их кровные интересы: пересмотр норм выработки, замораживание заработной платы в период инфляции или излишнее ужесточение трудового ритма. И в большей части случаев это реакция именно защитного, а не наступательного характера. Наконец, вся эта совокупность действий выходит за пределы дихотомии “уход” — “голос” (А. Хиршман).
Трудовой компромисс. Экономисты институционального толка ищут объяснения оппортунистическому поведению исполнителей в недостатке у руководителей надлежащей информации, что не позволяет им эффективно контролировать это поведение. Не думаем, что степень информированности играет в данном случае решающую роль. С социологической точки зрения трудовые отношения складываются как воспроизводство сложного компромисса, в котором обеим сторонам известны общие правила игры, и они, удерживаясь сами, пытаются удержать противоположную сторону в пределах этих правил. Так, практика показывает, что большинство “невинных хитростей”, при желании, легко вскрывается руководством. Но искоренить их куда труднее, если вообще возможно. Кричать, угрожать, ужесточать меры административного контроля, вводить штрафы, ловить людей на проходной в конечном счете бесполезно. Нервов уходит много, а эффект достигается на неделю-две. И все возвращается к прежнему состоянию10[307]. Вот почему разумный руководитель лишь время от времени поигрывает мускулатурой, напоминая, кто является истинным хозяином, а большей частью вынужден попросту закрывать на многое глаза11[308].
Такое поведение, кстати, становится одной из форм смягчения множества потенциальных и реальных конфликтов. Рядовым работникам позволяют “выпускать пар” и одновременно решать свои маленькие проблемы ценой некоторого снижения общей экономической эффективности. Такова “плата за гармонию” на производстве. Допущение определенных вольностей также помогает удерживать рабочую силу при весьма умеренном уровне оплаты труда. Это можно назвать “скрытым контрактом” в экономических терминах или “потворством” (indulgency pattern) в терминах социолога А. Гоулднера.
В трудовых отношениях, таким образом, наблюдается сложное переплетение конфликта и подчинения. При этом, помимо административных приказов, важная роль принадлежит разного рода неформальным переговорам. Требования “справедливой оплаты” могут облекаться, например, в такие формулы как: “Мы сделаем чуть больше, чем могли бы; а вы заплатите чуть больше, нежели должны”.
Не случайно, развитие марксистской теории процесса труда закономерно привело ее к более гибким выводам. Произошло признание сложной природы трудового контроля, реализующегося в своеобразном континууме между конфликтом и консенсусом. Обнаружено, что исполнители сами вырабатывают структуры согласия и условия своего подчинения. Например, с позиции П. Томпсона, выступившего десятилетие спустя в защиту теории процесса труда X. Бравермана, это выглядит так; “Конфликт и сотрудничество не следует рассматривать как совершенно обособленные явления, одно из которых внутренне присуще капиталистическому производству, а другое навязано извне в виде ложного сознания. Отчасти они порождаются одним и тем же процессом”12[309]
Трудовой компромисс в последние полтора десятилетия складывается на фоне определенной динамики трудовых отношений в ведущих западных странах. 80-е годы принесли ослабление трудовых позиций основных групп рабочих и специалистов. Оно выразилось как минимум в трех тенденциях.
1. Наблюдалась децентрализация переговорного процесса с переносом акцента на нижние хозяйственные уровни (в первую очередь, на уровень фирмы). Причем политика микрокорпоратизма в основном инициировалась менеджментом, стремящимся к использованию более гибких форм занятости, элиминированию влияния крупных профсоюзных организаций, поощрению индивидуализма через систему оплаты труда.
2. Практически везде, кроме Скандинавских стран, произошло снижение членства в профсоюзах. Последнее не всегда свидетельствует об ослаблении их влияния, иногда институциональные позиции профсоюзов делают их (как это произошло в Германии) относительно независимыми от уровня членства. Но все же снижение солидарности можно считать заметной тенденцией. В частности, более сдержанно к профессиональным объединениям относятся представители более молодых поколений. Это заставляет профсоюзы приспосабливаться, видоизменять свою политику, в частности, отходить от политических партий. Прямое участие в профсоюзах все более заменяется их поддержкой в принципе, вчерашние активные члены превращаются в простых потребителей
профсоюзных услуг13[310].
3. Произошло изменение политического климата, послужившее относительному ухудшению рыночных позиций массовых групп наемных работников. Это связано с кризисом социал-демократических чаяний, в том числе, с кризисом “шведской модели”, наступлением консерваторов на программы социальной поддержки, с нередким самоустранением государства из переговорного процесса, ослабляющим систему трипартизма14[311].
Что лежит в основе изменившейся ситуации? Произошла структурная перестройка, связанная с процессом деиндустриализации, сопровождающейся резким снижением уровня занятости в традиционных отраслях машиностроения, угольной и металлургической промышленности — местах концентрации организованного и наиболее воинственного пролетариата, занятого тяжелым и небезопасным для жизни и здоровья физическим трудом. Соответственно выросла сфера услуг, разбросав часть былых пролетарских масс и предоставив им иные условия труда. Параллельно растет занятость в государственном секторе, традиционно обеспечивающем большую стабильность условий занятости.
Отмеченная структурная перестройка сопровождается периодическими спадами (начало 80-х, начало 90-х годов). Возрастающая безработица ослабляет позиции профсоюзов, даже если и не столь сильно бьет по их отдельным членам. При этом за периодическими колебаниями просматривается и долгосрочная тенденция, подкрепляемая консервативным сдвигом в политике — со всеми попытками относительного дерегулирования государством трудовых отношений в целях поощрения рыночной инициативы.
Социальные основы действия работников. Каковы же мотивы, которые движут исполнителями в коллективных действиях? Ортодоксальные марксисты в любой забастовке видят в первую очередь проявление коллективной солидарности рабочего класса, свидетельство его “коллективной рациональности”. С точки зрения ортодоксального экономиста-теоретика, забастовку трудно признать рациональным действием. Рационально действующий и автономный индивид скорее должен уклоняться от участия в подобных выступлениях и вообще в деятельности профсоюзов, если только не подключаются механизмы его социального принуждения15[312]. В действительности противопоставление индивидуалистической рациональности и групповой солидарности следует признать слишком общим. Действия исполнителей определяются сложным комплексом факторов, включающим их экономические интересы и социальные ориентации.
При конкретном экономико-социологическом анализе проступает неоднородность групп рабочих и специалистов, различия в их стратегиях, их видении профессиональных и житейских перспектив. Все эти группы по-своему проявляют и свою рациональность, и свою сплоченность, имеют разные стратегии успеха и возможности контроля над собственным трудом. Одним из ключевых дифференцирующих признаков служит уровень квалификации, ее универсальность или специфичность, уровень и характер образования16[313]. Рабочий, поднявшийся на уровень инженера после окончания вечерней школы, и инженер, пришедший на свое место с университетской скамьи, имеют разные взгляды и разные претензии. А рабочий, обладающий неким особым профессиональным опытом, стремится дистанцироваться не только от представляющих средний класс дипломированных специалистов, но и от массы малоквалифицированных рабочих.
Другим важным дифференцирующим признаком выступают социальные и этнические корни. В одних случаях мы имеем дело с промышленными рабочими, не утратившими связи с землей и сельскохозяйственными занятиями, рассматривающими свою занятость чисто инструментально, как вынужденный приработок. В другом случае перед нами иммигранты, “гастарбайтеры” (а в Западной Европе в среднем 4% рабочей силы составляют иностранцы), для которых их нынешняя работа является скорее всего делом временным и служит источником накопления средств. Ни тех, ни других может не интересовать профессиональный рост или внутрифирменная карьера (впрочем, и шансов у них намного меньше). Они отчасти остаются изолированными от кадровых и местных рабочих. Последние зачастую не поддерживают их требований, не участвуют в их забастовках17[314]. Еще более очевидны различия между “синими” и “белыми воротничками”, разделенными образовательным уровнем и характером труда. Даже профсоюзы каждая из этих групп традиционно организует свои18[315]. Таким образом, трудовой конфликт не обязательно вырастает из отношений между управляющими и исполнителями, но может возникать в рядах самих исполнителей.
Когда в хозяйственной организации наблюдаемое поведение работников рассматривают как их реакцию на объективные технологические факторы и заданную систему стимулов, тогда рядовые исполнители лишаются сколько-нибудь активной роли в трудовом процессе. Эта активная роль подчеркивается в упоминавшейся ранее теории действия. Классическое британское исследование “преуспевающих рабочих” продемонстрировало, как происходит формирование отношения к труду (трудовой ориентации), определяющей во многом поведение рабочих в трудовых отношениях. Придаваемый труду смысл и характер вовлеченности в хозяйственную организацию, важность трудовых интересов и степень обособления труда от внетрудовой жизни — все эти элементы складываются не только под воздействием производственных условий, но, может быть, даже в большей степени под влиянием внешней социальной среды — семьи, местного сообщества, господствующих статусных ориентации, характера социальной мобильности. В этих условиях отказ от контроля над собственным трудом может в принципе порождаться инструментальным подходом к этому труду. Причем, инструментализм в данном случае не тождествен экономическому материализму. Речь может идти о труде как способе социального самоутверждения и самоидентификации19[316].
Более радикально вопрос решается в феноменологической версии теории действия, в которой делается акцент на “внутреннюю логику ситуации”. Работники в процессе выполнения трудовых ролей специфическим образом интерпретируют свои и чужие действия, приписывая им значения, укорененные в нормах и ценностях данного сообщества или группы. Они не только реагируют на внешние стимулы, но и постоянно определяют и переопределяют трудовую ситуацию20[317].
В зависимости от своего понимания отношений, сложившихся в процессе исполнения профессиональных ролей, работники осваивают соответствующие социальные образы. Ощущающие свою силу могут выступать в роли “борца за справедливость”, в то время как лишенные средств контроля за ситуацией играют в “безразличие”. Заинтересованные в карьере склонны представлять себя “инициативными работниками” и “ответственными исполнителями”, а незаинтересованные могут вести себя как “неразумное дитя”.
Теория действия, помимо прочего, означает отказ от приписывания работникам универсальных потребностей и трудовых установок, не важно экономизированных или социологизированных, отказ от абстрактных институциональных систем. Таким образом, подвергается критике функционалистский системный подход к организации трудовых отношений как сети безличных структур, что однако не означает возврата к атомизму “экономического человека”.
Заключение. Итак, на данный момент мы имеем возможность выбора из целого ряда методологических перспектив, по-своему определяющих исходные рамки, в которых формируются стратегии исполнителей. Марксисты исходят из того, что работники, объективно и субъективно отчужденные от собственности и управления, тяготеют к групповому конфликту. С точки зрения функционалистов, они преследуют эгоистические (материальные и социальные) интересы, допуская возможность манипулирования этими интересами в целях обеспечения общей гармонии. С позиции институционалистов, исполнители тяготеют к исторически сложившейся традиции, следуют устоявшимся нормам и обычаям, принятым законам и господствующим идеологиям. А в теории действия они выступают субъектами, активно структурирующими собственные отношения.
Мы наблюдаем также тенденции методологических сдвигов в переходе:
• от выдержанных в позитивистском духе бихевиористских схем в сторону “субъективно-объективной” теории действия;
• от вменения работникам грубого экономизма к изучению их социальной психологии;
• от технологических факторов к социальным.
Расширяется и поле самой дискуссии, которое начинает все более активно захватывать сферы политики, идеологии, культуры. Нынешние дебаты по проблемам постфордизма вышли далеко за пределы собственно трудовой организации — на социофилософский уровень. Их участники пытаются увязать модели экономического роста и режимы накопления, технологические парадигмы и способы организации трудового процесса, системы регулирующих институтов и специфику международных хозяйственных отношений21[318]. В то же время “индустриальные отношения” и “трудовые отношения” начинают претендовать на статус особых исследовательских дисциплин. Делаются попытки слома привычных междисциплинарных границ.