А. П. ДавыдовИнверсия и медиация в культуре как предмет философского осмысления.Ранее я писал об инверсии и медиации как универсальных логических характеристиках культуры, с помощью которых можно исследовать ее динамику. Эти логики возникают между полюсами дуальных оппозиций культуры (например, такими как верх-низ, горячее-холодное, мужчина-женщина, правда-ложь, трансцендентное-имманентное, Бог-человек и т. п.) в процессе ее воспроизводства. Они возникают как характеристики переходов между полюсами и несут в себе определенную динамику мер взаимопроникновения их смыслов и снятия их противоположностей. Дуальные оппозиции, концентрирующие в себе культурные представления и организованные как система противоположностей, диктуют лишь два крайних варианта переходов между своими полюсами с бесчисленным множеством комбинаций. Это инверсия - логика оперирования внутри дуальной оппозиции, полярной смены значений, метания между крайними смыслами, логика статики, сохраняющая традиционную меру взаимопроникновения смыслов полюсов. И это противостоящая ей медиация - поиск инновационных путей выхода за пределы дуальной оппозиции, в новое смысловое пространство (сфера “между”) в ходе формирования третьего, альтернативного смысла, сдвигающего меру взаимопроникновения смыслов полюсов и формирующего новую меру снятия их противоположностей, логика развития. Поскольку мы считаем, что медиация имеет чрезвычайно важное значение для осмысления логики гуманистического развития культуры (и, если идти в политологию и политику, то для логики реформ), фундаментальное значение приобретает изучение динамики элементов медиации в различных философских системах, в стилях философствования, то есть исследование динамики самой медиации.^ 1. Инверсия и медиация в динамике обожения (Русская религиозная философия.). В начале XIX в. в результате накопления медиационного (гуманистического) потенциала общественная рефлексия в России взорвалась аналитической и полемической активностью. Начавшееся в этот период философствование разворачивалось на основе критики церкви и самодержавия, обсуждения идеологии их модернизации, гуманизации, поэтому это философствование можно назвать церковно-критическим, церковно-учительским, религиозно-либеральным, религиозно-демократическим и одновременно имперско-гуманистическим, имперско-либеральным. Логически его можно представить как инверсионное, с возросшим медиационным компонентом, как авторитарно-либеральное. Сам факт появления русской религиозной философии явился результатом медиации. Это был медиационный сдвиг в стиле анализа культуры, в типе философствования. Анализ логики культуры, ценностей, программ все более выходил за рамки церковно-имперского “симфонического” поля и стал разворачиваться в смысловом пространстве, которое все более (десятилетие за десятилетием) несло в себе философское содержание. Медиационный смысл этой тенденции заключался в том, что в мышлении общественной элиты начался поиск гуманистической интерпретации Бога и гуманистических форм развития культуры, альтернативных самодержавно-церковной, соборно-авторитарной инверсионной “симфонии”. Философствование XIX в. отличалось от этой же просветительской тенденции XVII-XVIII вв. сдвигом ценностного вектора в ценность личности. В XIX-XX вв. повышение ценности личности рассматривалось с разных религиозно-философских позиций: западничество (П. Чаадаев), славянофильство (И. Киреевский, А. Хомяков, В. Эрн), религиозное и церковное реформаторство (В. Соловьев, Н. Бердяев, С. Франк, Д. Андреев, А. Мень), консерватизм (В. Розанов, И. Данилевский, К. Леонтьев), интуитивизм (Н. Лосский), мистицизм (Д. Мережковский, З. Гиппиус), христианский социализм (Н. Булгаков), поиск путей обновления оснований православной церкви (Л. Толстой), попытки снизить абсолютное значение апофатики и ввести в дискурс капофатические элементы богопознания (П. Флоренский). Современные аналитики культуры, в исследованиях которых Бог является одним из основных методологических понятий (например, О. Платонов, В. Ильин и многие другие, число их растет с каждым днем), идут по пути объединения и дальнейшей разработки в своем философствовании имперско-гуманистических и религиозно-гуманистических акцентов, которые накапливались в русской культуре в XVII-начале XX вв. Но при всем разнообразии акцентов религиозные философы XIX-XX вв. объединены одной жесткой инверсионной парадигмой мышления. Основной смысл философской парадигмы религиозных философов в том, что существование личности имеет смысл, лишь если существует Бог. Именно благодаря тому, что есть Бог, есть и личность. Нет Бога - значит возникает основание для хаоса в культуре и гибели культуры (Ф. Достоевский). “Аввакум - причина самого себя, но причина Аввакума - Бог”, - пишет, например, С. Вайман (2000 г.), видя в этой архаичной монистической формуле критический дуализм Аввакума, его “прорыв сквозь этикетное мышление”, через заданность (1). Ему кажется, что сведение динамики культуры к Богу как первопричине всего преодолевает этикетное мышление, статику, но на самом деле оно его выражает, модернизирует. В гуманизме русской религиозной философии пропасть между полюсами дуальной оппозиции, двумя абсолютами, - потусторонним, хотя и милостивым, то есть гуманистическим, Богом и грешным, хотя и стремящимся к Богу, то есть потенциально гуманистическим, человеком, то есть онтологическая пропасть между инаковостью божественного и человеческого, всеобщего и особенного не исчезла, она сохранилась в специфической форме. Медиационное значение этой тенденции в том, что она расчленяет сущее (противопоставляемое должному) на сущность, в данном случае выражаемую через категорию Бог, и существование, в данном случае выражаемую через категорию человек. Она делает сущность объектом своего культурологического и социального анализа, пытается через осознание необходимости своего слияния с сущностью (обожение), через частичное ее познание найти новую меру человеческого. Она также ориентирована на поиск трансцендентной меры существования и выделяет существование как поиск индивидуального пути к слиянию с Богом-сущностью. В этом гуманистическом поиске не может не возрастать ценность личности. В этом медиационное значение русской религиозной философии. Ее инверсионное значение в том, что она интерпретирует сущность мистически и отрывает ее от существования. Отрывая трансцендентное (Бога) от имманентного (Я индивидуума, личности), эта тенденция заявляет о своем монизме, претендует на целостность. Но на самом деле она не ориентирована на снятие своей внутренней противоречивости, так как пытается абсолютизировать и ценность личности, и ценность религиозного и социального Абсолюта, который ценность способности личности к самокритике, то есть к развитию, ограничивает по определению. Допускаемые ею гуманистические изменения в интерпретации и Бога и человека не нарушают соотношения между ними как в принципе неизменяемыми полярными ценностями и основаниями культуры. Попытка личности критиковать основания культуры ограничена неприкасаемостью как божественной природы Бога, так и человеческой природы человека. А это значит, что личность в этих условиях теряет способность к критике божественного и человеческого как оснований выхода к новому пониманию и божественного и человеческого и поиска путей обновления и развития культуры. Религиозное философствование глубоко инверсионно, так как отсутствие адекватной личностной альтернативы потустороннему Богу (вождю), то есть идеологии карать и миловать, неизбежно ведет в культуре как к взрывам атеизма, так и к конфликту с рефлектирующим индивидуумом. Подлинный субъект культуры в этой тенденции находится не в человеке и не в обществе, а в Боге и вожде, то есть в нравственном идеале наказания и поощрения. Поэтому гуманизм этой тенденции не в состоянии преодолеть раскола в русской культуре, сколько бы хороших слов религиозные философы о ценности человека не говорили. Линия раскола в этом нравственном идеале проходит между мистической, потусторонней “божьей правдой” авторитарного (имперского) мессии-Бога-вождя-спасителя, интерпретируемого как сакральная сущность, и Я индивидуума, личностью, интерпретируемой как профанное существование (“Аз есмь червь, а не человек”). Главное в этой тенденции отсутствие критики основной ее ценности - нравственного идеала наказания и поощрения (идеала потустороннего Бога), то есть отсутствие самокритики. Выдающийся представитель этой тенденции в философии Н. Бердяев сумел отойти от крайностей авторитарной “божьей правды” и радикально поднять ценность человека, но и его экзистенциализм не смог окончательно порвать с сакрализацией потусторонней сущности и ограничить анализ сущности динамикой существования. Популярная сегодня в России экзистенциальная формула “становления Бога в человеке”, возможно, идущая от М. Бубера, создает предпосылки для преодолении разрыва между Богом и человеком. Но она не может сделать окончательного шага - увидеть божественное в повседневном человеческом, ищущем божественное в своей личностной сущности и тем самым перейти от философии прорыва к мерцающим божественным смыслам к поиску обновления меры мерцания, от философии права на незавершаемость, к философии права на завершенность, от философии апологетики аморфности к философии складывания форм, то есть от философии статики к философии развития. Русская религиозная философия, сформировавшаяся на критике самодержавия и церкви, ни в XIX, ни в XX вв. не оказалась способной преодолеть свою инверсионность, окончательно выделиться из религии и изменить сложившееся в религии представление об основаниях и логике развития культуры. Нарастание элементов медиации не поколебало в ней господствующей позиции инверсии.^ 3. Инверсия и медиация в динамике соборности (Народническая тенденция в анализе русской культуры). Народничество одновременно с религиозностью стало основным методологическим понятием анализа культуры. в российском философствовании XIX в. Начавшись с позднего В. Белинского и А. Герцена после поражения Французской революции 1848 г., с “Отечественных записок”, “Колокола” и “Русского слова”, эта линия в XX в. плавно перешла в архаичную, почвенную, партийно-советскую, марксистско-ленинскую. Эту линию можно назвать революционно-демократической, народнической, соборной. Мыслители, представляющую эту тенденцию, начинали, по-существу, как писатели-публицисты и литературные критики, хотя с целями художественного анализа в литературе они не имели ничего общего. Великая русская литература решала свои профессиональные задачи, а идеологизированная и политизированная публицистика, принявшая облик литературной критики - свои. Появление политически ангажированной критики было обусловлено объективной тенденцией развития российского общества. XIX век был периодом нараставшего вовлечения России в мирохозяйственные связи, эпохой отмены крепостного права и введения реформ образования, разрушения сословий крестьян и помещиков и наполнения городов бывшими крепостными, быстро заполнявшими разного рода учебные заведения, низшие и средние уровни системы управления страной. На авансцену российской общественной жизни выходил человек из народа, из низов, бывший крепостной, юридически уже свободный, стремящийся к получению образования, но все еще несший в себе устойчивые общинно-крепостнические культурно-психологические стереотипы. Это был , культурный тип, которого А. Пушкин и Н. Гоголь назвали “мелким чином”, Ф. Достоевский - “маленьким человеком”, Н. Добролюбов - “мелкими людьми”, Н. Помяловский - “мелким людом”.. В условиях перехода от вечевой, общинной жизни локалистского, соборного типа к городской культуре, стремящейся к открытости и развитию индивидуальных отношений, к культуре формирующегося большого общества, возник феномен “маленького человека”-разночинца как наиболее типичного представителя этого перехода. Соборная “плебейская” культура, вторгаясь в общественное сознание, вступила в конкуренцию с авторитарной дворянской культурой за общественное признание. Предметом разночинско-народнической критики В. Белинского, А. Герцена, Н. Огарева, Н. Добролюбова, Н. Чернышевского, К. Михайловского и множества других деятелей меньшего масштаба, затем идеологов социал-революционного и социал-демократического движения, а затем и большевизма стала российская дворянская культура, которая однако была отнюдь неоднозначна. Если дворянская культура после реформ Петра I уже начала расслаиваться, выделив из своего имперского чрева либерального Пушкина, то в только зарождавшейся “плебейской” культуре как переходной ростки либерализма еще не успели прорасти. Если дворянская культура уже встала на путь критики своих оснований, развития и поиска медиационной альтернативы своей архаике, то культура “маленького человека” была жестко архаичной, инверсионной, хотя и “испорчена” цивилизацией. Юридически свободный, “маленький человек” нес в себе тем не менее стереотип крепостного и крепостника (раба/диктатора), неспособность к поиску нового и привычку деления людей на своих и чужих, мифологичность сознания и склонность к абсолютизированию как инверсионный способ выживания в условиях большого общества. “Маленький человек” не столько хотел перехода к культуре большого общества, сколько был вброшен туда силою обстоятельств. Поэтому в новых, непривычных условиях резко возрос уровень его культурно-психического дискомфорта. В обществе возникла новая цель развития, выглядевшая вполне медиационной и либеральной - добиться права голоса для бывшего крепостного, признание его личностью, признание необходимости диалога с ним. Но сам бывший крепостной понимал эту задачу по-иному. Ему нужно было право голоса не для того, чтобы измениться, развить медиацию в себе и, разрушая свою общинность, формировать личность в себе, а для того, чтобы общество признало за его общинными ценностями право на существование и за ним право на самосохранение его-общинного. Ему не нужен был конструктивный диалог, ему нужно было многоголосье (полифония)(Ф.Достоевский, М.Бахтин), предпосылка как диалога, так и монолога. Он решал инверсионную задачу. И поэтому он стремился не столько переделать себя для формирования большого общества и искать оптимальные пути реформ, сколько привычными соборно-авторитарными и инверсионными методами разрушить это общество изнутри, блокировать развитие и реформы, захватить его, переделать под себя-соборного, сделать его обществом монолога “маленького человека”. В возникшей полифонии проявился раскол русской культуры: складывающееся большое общество рассматривало полифонию как форму медиации, “маленький человек” - как форму инверсии. В неспособности к диалогу между традицией и инновацией смысл приближавшейся социокультурной катастрофы: нараставшей революционной активности в стране в XIX-начале XX вв. и неспособности большого общества противостоять ей. В 1917 г. “маленький человек” захватил большое общество и установил советскую власть. В результате народничество как абсолют, как инверсионная идеология и политика служения общинным интересам народа, понимаемого через смысл “маленького человека”, окончательно победило. Переход от общинной культуры к городской, у истоков осмысления которого стояли идеологи разночинства, затем большевики и эсэры, не закончился в России до сих пор. Общинно-соборные культурные стереотипы, порождающие спрос на авторитарность, все еще господствуют в сознании и культуре массового городского и деревенского жителя. Поэтому неизменяемость, незавершаемость “маленького человека” это одна из основных причин раскола русской культуры, он - источник постоянной угрозы большому обществу, обиды, мести, насилия, революции, инверсии и разрушения. Сам факт появления народничества был результатом действия медиации. В культуре происходил сдвиг от методов стихийного народного восстания к методам общественного обсуждения проблем народа на страницах печати. Медиационное значение этой тенденции в том, что она расчленяет сущее на существование, в данном случае выражаемое через категорию соборного народа как форму всеобщего, и социальные сущности, которые являются производными от существования и в данном случае выражаются через социальные формы жизни как формы единичного. Она делает существование народа объектом своего культурологического и социального анализа, пытается через осознание необходимости своего сближения с народом, через веру в его творческий потенциал, через познание народа найти новую меру человеческого. Позитивное значение народнической тенденции - в интерпретации сущности как уровня существования (в данном случае выражаемой через категорию народ). Но ее негативное значение в мистической интерпретации существования, в мистификации народа, в понимании его через культурные стереотипы “маленького человека”. Отрывая трансцендентное (народ) от имманентного (Я индивидуума, личности), эта тенденция заявляет о своей монистичности, целостности. Но она не ориентирована на снятие противоречивости в себе, так как пытается абсолютизировать и ценность личности, и ценность соборности, которая способность личности к критике культурных оснований в целях развития культуры, то есть к самокритике ограничивает, подавляет по определению. Эта тенденция глубоко инверсионна, потому что отсутствие адекватной личностной альтернативы традиционным ценностям народа порождает в обществе как конфликт с авторитарностью власти, так и с рефлектирующим индивидуумом. Поэтому гуманизм этой тенденции, даже на ее добольшевистском этапе, также не смог преодолеть раскола в культуре. Линия раскола в его нравственном идеале проходит между мистическими соборными (имперскими) ценостями “народной правды” мессии-народа-спасителя (“глас народа - глас божий”), интерпретируемого как сакральная сущность, и индивидуалистскими ценностями личности, интерпретируемыми как профанное существование. Главное в этой архаичной тенденции отсутствие критики ее основной ценности - соборного человека, то есть отсутствие самокритики. Атеизм этой линии как отрицание существования церковного Бога вульгарно переводит Бога - высшую нравственность в “коллективное творчество масс”, то есть в культурные стереотипы соборного коллектива, в деятельность “маленького человека”. И в этой инверсии видит развитие культуры. В наиболее крайних формах на добольшевистском этапе эта тенденция выразилась в физиологической теории нравственности Писарева, на большевистском ее этапе - в теории народобожия М. Горького. Инверсионный тип осмысления логики развития всегда нес и сегодня несет угрозу либо застоя, либо революции и бунта, бессмысленного и беспощадного. Динамика российской культуры в конце XX-начале XXI вв. показала, что народнический анализ культуры, не смотря на то, что он стал результатом нарастания значимости медиации в обществе, не смог преодолеть в себе господства инверсии. Характерно, что религиозная и народническая тенденции в анализе культуры, философствовании могут смыкаться как в поиске гуманистической интерпретации Бога, так и гуманистической интерпретации соборности (новой соборности), модернизируя свою архаику. Архаичные “народная правда” и “божья правда” на протяжении всей истории России инверсионно переходят друг в друга, порождая катастрофу за катастрофой, фатально разъединяя, раскалывая сущность и существование человека.^ 5. Познание сущности как медиация (Новоевропейское философствование).Решающее значение для понимания смысла медиации, ее целей и структуры имеет не столько российский, сколько западный опыт философствования. Новоевропейская философия это философия рефлексии, но одновременно это философия осмысления субстанции, ее сущности, философия выстраивания представлений, схем, логик познания, претендующих на то, чтобы нести всеобщий характер. Разрушая ветхозаветное и средневековое представление о сущности как о потустороннем Боге, новоевропейская философия перенесла представление о сущности в способность человека познать ее как субстанцию. Если я способен помыслить Бога значит Бог существует (Р.Декарт), если Бог мыслит, значит он существует (Б.Спиноза), если во мне есть нравственный долг, значит Бог есть (И. Кант), если Бог претендует на то, чтобы быть Абсолютом, он должен быть способным к самопознанию и саморазвитию (Г. Гегель), если истина претендует на то, чтобы быть божественной, она должна нести в себе способность быть понятой (И. Фихте). В новоевропейском философском дискурсе произошел медиационныйи сдвиг - сущностью стала сама способность субъекта к познанию сущности, то есть к самопознанию и саморазвитию. Поэтому познание сущности в новоевропейском философствовании стало сущностью и нравственным основанием развития и, следовательно, существования. Этот медиационный сдвиг в представлении о сущности стал гигантским шагом вперед по сравнению с теологией, и он решающим образом способствовал выделению философии из религии. Но этот новоевропейский сдвиг не изменил сложившихся в культуре и унаследованных философией из религии приоритетов в осмыслении реальности. Ценность особенного, то есть реального существования человека во всей своей единичности, особенности, уникальности, противоречивости в новоевропейской рефлексии не отвергнута, но расположилась на ее заднем плане как малозначимая для целей познания. Приоритет ценности разума, мышления, рациональности, познания безусловно создал нравственные основания для самокритики человека, культуры и, следовательно, развития. Но, как всякая абсолютизация, этот приоритет создал не меньше оснований для естественнонаучного, политического, религиозного, философского и морального детерменизма, что ограничивало способность к познанию и развитию. Объектное место сущности по отношению к существованию человека не изменилось, логика существования осмысливалась в соответствии с имплицитной логикой развития сущности как субстанции. Программы выживания-развития в соответствии с законами природы и общественного развития мыслились как одинаковые для всех познающих субъектов. И хотя возникло представление о сущности как субстанции-субъекте, и хотя мысль новоевропейского философа инверсионно перетягивала сущность из потусторонности в себя, разрушала религию, создавала атеизм и гуманизм, но окончательно перенести смысл сущности в существование человека, определить смысл развития через синтез в человеке сущности и существования, то есть через личность, не могла - для этого надо было отказаться от самой новоевропейской парадигмы мышления. И хотя эта философия ввела понятие снятия противоположностей смыслов и меры снятия, она не смогла решить проблемы снятия противоположности смыслов между субъектом и объектом, всеобщим и особенным, сущностью и существованием, абсолютным и относительным, небесным и земным, потому что не смогла создать качественно нового промежуточного звена между этими противоположностями в их взаимопроникновении.^ 4. Инверсия и медиация в экзистенциализме.Тайна сущности как абсолюта парадоксальным образом заключается в том, что сущность может быть выражена только через существование, то есть через противоположный абсолют, через свой логический антипод. Поэтому говоря о развитии сущности мы вынуждены ссылаться на интерпретации этого развития, выстраевыемые на основании признаков развития, замеченных нами в формах существования. Другого пути нет, и в этой феноменологии недостаток нашего метода исследования динамики культуры. Но в этом же и его преимущество. Можно сказать, что если сущность способна выражать себя через формы существования, значит она содержит в себе потенциал для своего развития. Именно через смысл существования (экзистенции), через феноменологию пролегает фарватер изучения медиации и, следовательно, путь преодоления узости новоевропейского мышления. Тенденция осмысления сущности через существование была зафиксирована еще в Ветхом завете. Изложение библейского мифа о сотворении Богом мира и человека было актом перехода представления человека о сущности из состояния, которое можно назвать божественным ничто, к состоянию, которое можно назвать божественным нечто. Этот миф стал формой медиационной интерпретации сущности через существование, формой гуманистической конкретизации божественной абстракции, гуманистического развития представления о сущности. Медиационное измерение сущности затем повышалось в тоске ветхозаветных пророков о нисхождении Бога на землю и феномене Иисуса-богочеловека в Новом завете, разрабатывалась в еретическом творчестве оппонентов богословов Александрийской (II-IVвв. н.э.) и Антиохийской (IV-Vвв. н. э.) школ в ходе спора о природе Иисуса, в постановке Блаженным Августином в его “Исповеди” вопроса о невозможности синтеза божественного и человеческого в рефлексии в рамках церковного представления о божественном, в разном представлении о человеческой мере божественного как идейной основе первого раскола христианских церквей (VI-XI вв.), в оправдании Фомой Аквинским сомнения и рационалистской критики христианства как формы веры, в индивидуализации пути к Богу и гуманизации христианства как идеологического основания Реформации и второго раскола церквей (XVI в.), в критике христианского мифа с позиции первоценности личности в эпоху Просвещения (XVII-XVIII вв.), появлении либеральных тенденций в протестантизме и католичестве в XIX-XX вв. Основным содержанием этой медиационной динамики стало противопоставление гуманистической, личностной новозаветной логики богочеловека, осмысляемой все менее религиозно и понимаемой как динамичная альтернатива объектному (потустороннему) и поэтому статичному смыслу сущности. В новоевропейском и затем в экзистенциальном философствовании постепенно сформировалось представление о божественном в человеческом как синтезе сущности и существования, абсолютного и относительного, безусловного и условного, небесного и земного, то есть о принципе медиации. Настал XIX и затем XX век с их тревогой по поводу нараставшей угрозы мировых войн и революций. Рухнул рационализм как абсолют. Оказалось, что разум, стремясь к выгоде и процветанию, может подтолкнуть человечество к самоуничтожению. Произошла экзистенциальная революция в философствовании. В экзистенциализме сущность стали видеть в отдельном, единичном, особенном и уникальном, то есть в существовании. Существование было поставлено впереди сущности. Засверкала цветами жизни формула Сартра “Сущность в существовании”. Возникло представление о личности как нравственном основании культуры. Это был гигантский шаг в развитии медиации. Казалось бы медиация в экзистенциализме окончательно победила инверсию, но это было не так. Ценность личности возникла как новый абсолют. В чем он выражался? Экзистенциализм (антропологизм, иррационализм и др.), увлекшись критикой новоевропейского рационализма, детерменизма и гносеологизма, сложившейся морали, по-существу, снял с обсуждения проблему развития как перехода, то есть самую суть сути медиации. Ключевым в экзистенциальной революции стало философствование М. Хайдеггера. Он ввел понятие Дазайн как здесь-бытие, присутствие, “бытие за пределами себя”, сакрализующее способность человека участвовать в текущем бытие, полагать смыслы, сущности. Собственно медиационным моментом в его системе следует считать отрыв Дазайн от телесности человека. Человек как субъект культуры у Хайдеггера раздвоился. Субъектом культуры у него стал Дазайн как способность быть в бытие, не выпасть из него. Хайдеггер интерпретировал евангельскую задачу на основании ценности личности - заменить любовь к человеку на любовь к Дазайн. Ф. Канке (и не только он) считает этот модернизм недостатком, досадным недоразумением, “явным упущением” философии Хайдеггера, я же считаю это достижением хайдеггеровской мысли. Канке полагает, что “утеряна телесная основа человека” и что “возвратить к ней внимание - насущная задача любой онтологии” (2). Я же считаю, что выход субъекта из господства телесности, протяженности, природности, эмоциональности и вхождение в господство рефлективности, аналитизма, мыслительности это продолжение выделения человека из природы в специфической форме. Продолжение метод раздвоения человека как субъекта получил у Ж. Сартра. У него субъектом стала активность человека, которая понесла в себе трансцендентное соедержание. Однако просто заявить о том, что личность, если она хочет понять себя, должна выходить за свои архаичные рамки, преодолевать заданность, сегодня уже мало. Логически экзистенциальный переход от заданности и традиционности к инновации и самодвижению требует формирования промежуточного этапа - переходной смысловой сферы между смыслами заданности, традиции, с одной стороны, и смыслами инновации, с другой. В этом промежуточном смысловом пространстве должен происходить диалог между полюсами, в ходе которого развивается поиск новый меры взаимопроникновения смыслов традиции и нновации и новой меры снятия противоположности этих смыслов. Не в блестящем прорыве к сверкающей, мерцающей и т. д. новизне, а в способности формировать диалогическую сферу “между” и заключается смысл перехода от традиции к инновации, смысл способности культуры развиваться. Логика этого механизма пунктирно, и отнюдь не на личностной основе, но достаточно явно прочитывается в методологии Гегеля. И в этом механизме, поставленном на личностную основу, смысл нашего представления о медиации как динамике, разрушающей инверсию и абсолюты. Но складывается впечатление, что экзистанциализм избегает проблемы диалога и развития культуры. Снятие противоположности смыслов в нем происходит не через диалогичное усилие Я и Другого, а через Бога. Сартр пишет: ”Усилие к воплощению человеческой цельности не может иметь места без полагания существования третьего, которое в принципе отличается от человечества и в глазах которого оно является целиком объектом. Этот нереализуемый третий является просто объектом предельного понятия “инаковости”. Он как раз и есть третий по отношению ко всем возможным группировкам, который ни в коем случае не может вступить в общность с любой группой людей, третий, по отношению к которому никакой другой не может конституироваться как третий; это понятие возникает только с понятием рассматривающего бытия, которое никогда не может быть рассмотрено, то есть лишь с идеей Бога” (3). В этом дискурсе пропасть между всеобщим и особенным не преодолена, Бог как и в Ветхом завете является арбитром-абсолютом во всем человеческом, инверсия сохранила свое господство в динамике культуры - и что стоит после всего этого панегерик экзистенциалистов существованию человека?! Стремление к обновлению, взятое как абсолют, ведет к углублению социокультурного противоречия в культуре, расколу в обществе и гражданской войне. Для западного общества, за века выработавшего гражданские механизмы преодоления этого противоречия, постановка вопроса об инновационном развитии, содержащаяся у экзистенциалистов, воспринимается как сама собой разумеющаяся. Но для России с ее мощным слоем архаики, в которой гражданское общество еще не стало подлинным субъектом культуры, разумеется, нет. Таким образом Дазайн Хайдеггера и активность Сартра это совсем не то же самое, что медиация, хотя элементы и Дазайн, и активности в ней есть. И способность субъекта культуры к познанию сущности в новоевропейской философии, и способность субъекта культуры к познанию смысла своего существования в экзистенциональной философии возникают как абсолюты, то есть несут значительное религиозное содержание. Это происходит потому, что западные философы задают приоритет сущности и существования по отношению друг к другу, то есть абсолютизируют одно из них. Этот приоритет в их дискурсе как бы задан, дан свыше, предопределен местом человека в мире, природой человека, самим ходом исторического процесса, субъективностью философского мышления. Эта заданность как религиозность порождается на мой взгляд недостаточной разработанностью понятия меры способности субъекта к самоизменению и развитию. Проблема, следовательно, заключается в том, чтобы найти такой критерий определения основания развития, который разрывал бы со статикой, заданностью, абсолютизацией, религиозностью, инверсионностью, неспособностью субъекта к изменению, как бы она не выражалась - через традиционализм, либерализм или еще как-то. Эту задачу можно определить как развитие способности личности к медиации и придание этой способности статуса нравственного основания развития.^ 5. Механическое сложение абсолютов - тупиковое направление в развитии медиации.Попытка постановки вопроса о смысле медиации в культуре через обзор основных тенденций в философствовании был необходим для того, чтобы понять смысл той динамики в российском философствовании, которая началась в конце XX века в связи с нараставшим кризисом большевизма, распадом СССР и КПСС и банкротством марксизма-ленинизма как теории, объясняющей смысл развития. Поиски средств заполнения вакуума правомерно привели российских философов и культурологов к выводу о необходимости пересмотреть свое отношение к предмету философствования. Безусловно под влиянием достижений экзистенциализма ведущие философы России пришли к выводу о том, что предмет философии не должен теперь ограничиваться только знанием, которое является или кажется результатом научных усилий. Он должен включать в себя опыт реальной жизни во всей его сложности, уникальности, особенности и непредсказумости. Он должен теперь включать ненаучное знание (но не антинаучное!), такое как эмоциональный мир человека, его переживания и, главное, религию. В этом выводе легко увидеть положительное влияние экзистенциального мышления. Но как ученые ставят проблему расширения предмета философствования? Как они собираются объединять рефлексию и религию, медиацию и инверсию? Этот вопрос всегда решало человечество на переломных этапах своего развития. Этот вопрос стоял и перед древними греками, искавшими пути определения божественного и человеческого в феномене богов-олимпийцев, и первыми христианами, пытавшимися понять смысл сложения божественного и человеческого в богочеловеческой природе Иисуса, и россиянами - свидетелями того, как царь-помазанник божий впервые в истории России взял в руки рубанок. Во всех этих случаях происходил один и тот же сдвиг - происходило расширение предмета рефлексии на основе поиска новой меры взаимопроникновения божественного и человеческого. И всегда стоял один и тот же вопрос: какова природа расширения предмета рефлексии - механическое сложение ценностей или синтез? Сумма монологов или диалог? Инверсия или медиация? Один из авторов сборника “Разум и экзистенция”, посвященного разработке проблематике расширения предмета философствования, Т. Ойзерман пишет: ”Сущность - категория бесконечности, ибо сущность любого явления предполагает свою собственную сущность. Речь, таким образом, идет о сущности сущности, но и это понятие предполагает свою сущность. Отсюда следует вывод, что изучение сущности никогда не может быть завершено; мы всегда будем переходить от одного ее уровня к другому, более глубокому. Такой путь познания специфически характеризует философское исследование, его вненаучные черты”(4). Но на пути познания, предлагаемом Ойзерманом, невозможно вырваться за рамки гносеологизма, то есть за рамки абсолютизации познаваемости, и перейти на религиозный уровень, то есть на уровень абсолютизации непознаваемости, так как эти уровни, взятые как абсолюты, принципиально несовместимы. На это четко указал В. А Лекторский в статье в том же сборнике (5). “Противоречивое единство” Ойзермана закладывает в культуру России н