Репетиция Апокалипсиса: шествие за призраком.
Архетипический мотив в русской культуре 1917-1918 гг.
Е.А. Ермолин
Исторические
конвульсии будят память о главных, архетипических текстах культуры, об ее
извечных символах. Таким пароксизмом, актуализировавшим чувство вечного, стал
1917 год. Словно бы самоупразднилась длинная, медлительная история - и из
текущего ее момента открылся выход к метаисторическому измерению бытия.
Раздирается завеса между феноменальным и ноуменальным, и внезапному свидетелю
открывается непостижимый трансцензус. В беге телеграфной ленты, в шуме и ярости
кровавого дня старались угадать вечное содержание, узреть сокровенный и
непреходящий смысл. Разбушевавшееся эсхатологическое чувство влекло очевидцев
эпохи к апокалипсическим откровениям.
На
Руси апокалипсис не в новость. Он нередко становился в повестку дня,
предчувствовался и угадывался. В бедах и неурядицах вновь и вновь узнавали
знаки того, что подступили последние времена. XX век дал новую пищу этим
настроениям. Катастрофическая повседневность отразилась в духовном опыте
ощущением исчерпанности старой культуры и жизни, разоблачением симптомов
близкого конца времен и качественной перемены бытия. Грандиозные потрясения,
чудовищные разломы в социосфере невероятно обострили мистическое чувство (или
его суррогаты), выдвинули на первый план в культуре духовидца-апокалиптика.
Уже
первые годы нового века проходят в поисках и брожении. В России сгущается
атмосфера предчувствий, предощущений, выражаемых по-разному, но сводимых,
пожалуй, к одному идейному знаменателю: существующие формы жизни не имеют
оправдания свыше, они онтологически недостоверны. Художники-символисты и
участники религиозно-философских собраний, мистики-сектанты и декаденты,
революционеры и ницшеанцы вместе и порознь сходятся на этом.
Когда
к концу 1910-х годов разразилась цивилизационная катастрофа, мало кто избежал
драматического опознания в происходящих событиях вести о конца эона. Не было
недостатка и в прямом использовании образов и тем Откровения Иоанна Богослова.
Позднее Н.Бердяев скажет о "людях, принявших внутрь себя революцию, ее
мучительно переживающих и возвышающихся над ее повседневной борьбой",
которые судят о происходящем катаклизме с "религиозно-апокалиптической и
историософской точки зрения" и видят, что "смысл революции есть
внутренний апокалипсис истории" [1.С.106-107].
Случившийся
кризис неизбежно ставил на новое обсуждение вопрос о судьбе России, об ее
предназначении и реальном участии в разрешении судеб человечества. В начале XX
века лейтмотивом эпохи стал вывод о гибели России, о катастрофическом
завершении российской истории.
Консерваторы,
ценившие формы прежней русской культуры, оплакивают гибель родины. "Жизнь
есть Дом. А дом должен быть тепел, удобен и кругл". И вот дом рухнул.
После душераздирающего представления пора бы "одевать шубы и возвращаться
домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось". Холодно,- "это
ужасное замерзание ночью..." Темно. Русского дома больше нет. "Смерть,
могила для 1/6 части земной суши. (...) "Былая Русь"... Как это
выговорить? А уже выговаривается.(...) Значит, Бог не захотел более быть Руси.
Он гонит ее из-под солнца. "Уйдите, ненужные люди", - так приобщает
события и факты личного опыта к масштабу вечности Василий Розанов в своей книге
"Апокалипсис нашего времени", вышедшей в свет десятью выпусками в
1917-1918 годах.
Ввергнутый
в хаос и бред иррациональной жестокой истории, не имея больше возможности
затвориться от стихии в стенах семейного дома, консерватор поневоле становится
обличителем, почти пророком, вроде ветхозаветных Исайи и Иеримии. Он берет на
себя ответственность и риск судить страну и народ - по логике, заложенной в
ветхозаветных пророческих книгах. Правда, тон Розанова гораздо мягче, чем в
архетипическом тексте: "Мы, как и евреи, призваны к идеям и чувствам,
молитве и музыке, но не к господству. Овладели же к несчастию и к пагубе души и
тела 1/6 частью суши. И, овладев, в сущности испортили 1/6 часть суши.(...)
Только пьянство, муть и грязь внесли.(...) Но принесли ли мы семью? добрые
начала нравов? трудоспособность? Ни-ни-ни. (...) Не будь хулиганом, - о, не
будь хулиганом, миленький".
Масштабом
русской судьбы мерит происходящие события и Алексей Ремизов , автор "Слова
о погибели Русской земли", поэмы в прозе, созданной в конце 1917 года.
"Были будни, труд и страда, а бывал и праздник с долгой всенощной, с
обеднями, а потом с хороводом громким, с шумом, с качелями.
Был
голод, было и изобилие.
Были
казни, была и милость.
Был
застенок, был и подвиг".
Ремизова
впечатляла сама полярность жизни. Он эстетически вдохновляется этим контрастом
и любовался вершинами русского духа. Но "где нынче подвиг? Где жертва?
Гарь и гик обезьяний". Беда в том, что конец наступил, обещанные знамения
явились - а Спаситель медлит.
"Тьма
вверху и внизу.
И
свилось небо, как свиток.
И
нету Бога".
Третий
Рим, это эсхатологическое царство правды, с которым то сознательно, то
неосознанно отождествлялась Россия, кончился, не оставив наследника. Наступил
единый "конец без конца", полный обрыв в беспросветную бездну. На
пороге вечного мрака (вспомним розановское "Он гонит ее из-под
солнца") Ремизову остается выплакивать свое горе, нанизывая на черную нить
отчаяния все новые мрачные образы, передающие чувство подступающего небытия.
Причина же случившегося фиксируется недвусмысленно: Россия получила возмездие
за грехи. "За то ли, что клятву свою сломала, как гнилую трость, и
потеряла веру последнюю, или за кровь, пролитую на братских полях, или за
кривду - сердце открытое не раз на крик кричало на всю Русь: "нет правды
на русской земле!" - или за исконное безумное свое молчание?"
Культурной
альтернативой отчаянию консерваторов был сплав хилиастических и
манихейско-гностических настроений в авангардном общественном кругу. В эти дни
и месяцы появляются одиннадцать поэм Сергея Есенина, в которых объявляется о
новых истинах и предсказан идущий на смену ветхой Руси небывалый "град
Инония", архетипическим прообразом которого является Великий город,
сходящий с неба в Откровении Иоанна Богослова. О "христианском рае на
земле" еретически говорит в это время и Николай Клюев. А певец
пролетариата Владимир Кириллов весьма знаменательно провозглашает в крайне
патетических выражениях пришествие нового "Спасителя",
"Железного мессии", с которым "победим мы иго судьбы, мир
завоюем пленительный":
Думали
- явится в звездных ризах,
В
ореоле божественных тайн,
А
он пришел к нам в дымах сизых
С
фабрик, заводов, окраин.
В
каждой из этих позиций есть, в общем-то, оттенок предвзятости. Происходящее
оценивается в зависимости от соответствия априорным убеждениям критиков и
апологетов глобальной катастрофы, их идеальным проектам. Иначе получается это у
Александра Блока. Его поэма "Двенадцать" - это настоящий клубок
смыслов, откуда невозможно выдернуть какую-то одну - красную, черную или белую
- нитку для объяснения авторского кредо.
Ночь
и хаос, коловращение вьюги. Но - нет ни морали, ни упрека. Есть активное и,
кажется, целеустремленное движение: вьюжную замять пересекают двенадцать
красногвардейцев, уходят в переулки, в сугробы, - "вдаль", убивая по
дороге Катьку. Где конец слепому снегу, мрачному вечеру, резкому ветру и этому
бесконечному походу двенадцати? На этот вопрос Блок отвечает финальным образом
поэмы, стягивающим к себе разброд жизненных картин, а может, и придающим
шествию двенадцати некий смысл:
...Так
идут державным шагом -
Позади
- голодный пес,
Впереди
- с кровавым флагом,
И
за вьюгой невидим,
И
от пули невредим,
Нежной
поступью надвьюжной,
Снежной
россыпью жемчужной,
В
белом венчике из роз -
Впереди
- Исус Христос.
Этот
образ, возвращающий к евангельской архетипике, задал происходящему в поэме
особую меру. Дохнуло вечностью, двенадцать вояк чуть ли не приобщились к
"апостольскому чину", а старый мир был развенчан и отвергнут, как в
евангельские времена.
Вскоре
после публикации поэмы близкий в то время к Блоку Р. Иванов-Разумник пытался
объяснить, в чем состоит ключевой смысл финального образа: "кроме
внутренней свободы, возвещенной христианством, в мир должна прийти свобода
внешняя - полное освобождение политическое, полное освобождение социальное.
(...) очистительная гроза и буря мировой социальной революции таит в себе
великую правду. (...) И за эту правду, помимо их ("двенадцати" -
Е.Е.) воли через них идущую в мир, поэт "белым венчиком из роз"
украшает чело великой русской революции" [4.С.559-560]. В этой
интерпретации поэма выглядит как реабилитация революции и конкретно тех
"двенадцати", которые, конечно, разбойники, но разбойники из тех,
коим обещано Царство Небесное.
Впоследствии
в советской традиции речь шла не о реабилитации революции, а об ее
"благословении" и принятии "ее конечных целей и идеалов"
(А.Турков) [9.С.128]. В более же замысловатой интерпретации Л. Долгополова
Христос - цель для революционной стихии, воплощенной в красногвардейском отряде
и во всем строе образов и звуков поэмы. Это - разрешение "проблемы исхода,
результата", эмблема космической гармонии. Здесь - конец пути и
"залог совершающегося преобразования, внутреннего перерождения человека, выхода
из стихий и "хаоса". Исследователь полагает, что красногвардейцы
уходят из хаоса, мало-помалу становятся ему враждебны, чужды той вьюге, которая
метет по страницам поэмы, - тем самым приближаются к Христу: "внутри
самого этого шествия намечается и свое скрытое движение, такое же символическое
и такое же многозначное: преодоление героями "стихии", т.е.
преодоление самих себя, и "выход" к конечной гармонии" [6.С.195,202].
В
этой последней версии Христос - уже не личность, а знак гармонии, абстрактная идея.
Он атеистически рационализован и тем самым обезопашен.
Однако
возможно и альтернативное истолкование главного образа поэмы и ее итогового
смысла. Так ли уж, на самом деле, походит она на оптимистический гимн о
духовном совершенствовании и грядущей гармонии? Конечно, в 1917 - начале 1918
года Блок был близок к левоэсеровскому кружку "скифов", дополнял
фантазии и бред этого движения о близящемся торжестве хилиастического идеала
тысячелетнего царства Христова на земле - своими; об этом немало записей в его
дневнике 1918 года. Он ищет и находит точки соприкосновения с Клюевым и
Есениным, с их тогдашним оптимизмом и верой в пробуждение народа, в
крестьянское царство. Не случайна, конечно, старообрядчески-сектантская форма
имени Христа в поэме. Тем самым Христос как будто приближен к простонародью, к
сектантским мифам о Беловодье и прочих райских землях посюстороннего мира. Но,
с другой стороны, М.Горький своим чутким ухом определил поэму совсем иначе, о
чем и доложил, по свидетельству К.Чуковского, автору: "Это самая злая
сатира на все, что происходило в те дни" [4.С.614].
В
20-е годы В.Жирмунский утверждал, что речь в поэме не о политике и не об
идеологии - в центре ее религиозно-нравственная проблема. Речь идет "о
спасении души - во-первых, красногвардейца Петрухи... затем - одиннадцати
товарищей его, наконец, - многих тысяч им подобных, всей бунтарской
России". Но можно ли ожидать оправдания и спасения? Жирмунский указывает
на покрывающее "победные мотивы народного бунта настроение безысходной
тоски, пустоты и бесцельности жизни, тяжелого похмелья": в его трактовке
"религиозное отчаяние... следует за опьянением религиозного бунта"
[7.С.213-214,216].
Нетрудно
заметить, что блуждающая по Петрограду горстка красногвардейцев заплуталась на
перекрестках. Вьюга слепит глаза, "в очи бьется красный флаг", тьма
выедает душу - нет иного выбора, кроме бесконечного, бесцельного, почти
абсурдного пути, кроме "державного шага", прерываемого
многочисленными отточиями. "Вперед, вперед, Рабочий народ!". Душа
пуста, любовь убита, пожертвовано самым дорогим, больше - "ничего не
жаль", остается только покрикивать: "Кто еще там? Выходи!"
"Кто в сугробе - выходи!.." "Эй, откликнись, кто идет?" - и
уж вовсе несуразное: "Кто там машет красным флагом?" Что-то им все
время мерещится, блазнит, приходится и постреливать - наугад, по каким-то
призрачным, обманчивым целям. "Кто там ходит беглым шагом, Хоронясь за все
дома?" Да кто ж, действительно, там ходит; кто там ходит, "от пули
невредим" (путеводительствующий? преследуемый)? Стреляй по нему - не
стреляй, это он - "с кровавым флагом": знай машет. И никак его
хорошенько не разглядишь.
И
вот автор статьи "О Блоке" (предположительно П. Флоренский) пишет:
"В плане тематики литературной поэма восходит к Пушкину: бесовидение в
метель (Бесы). (...) Характер прелестного видения, пародийность лика
являющегося в конце поэмы "Исуса" (отметим разрушение спасительного
имени), предельно убедительно доказывает состояние страха, тоски и беспричинной
тревоги "удостоившихся" такого видения. Этот Иисус Христос появляется
как разрешение чудовищного страха, нарастание которого выражено девятикратным
окриком на призрак и выстрелами, встреченными долгим смехом вьюги. Страх тоски
и тревоги - существенный признак бесовидения" [8.С.95-96].
Так
свет или мрак в конце поэмы? Обетование или проклятие? Выходят ли куда-то
несчастные красногвардейцы, или попытка "соединить Христа с
громилами" (К.Чуковский) - неудавшееся чудо? Наконец, Христос ли, бес ли,
демон в конце поэмы мерещится окаянным скитальцам? Не всадник ли это,
"которому имя "смерть" (Откр. 6.8)? И не ведет ли путь в геенну?
Самые
разные, причем предельно полярные толкования поэмы - явление озадачивающее.
Хочется думать, что дело не в нехватке ума у толкователей, а скорее в его
избытке. Блок же шел своим путем, не совпадающим с маршрутом красной дюжины, не
говоря уж о "барыне в каракуле" и прочих персонажах.
Поэт
отказывает России в будущем: "Неужели Вы не знаете, что "России не
будет", так же, как не стало Рима? (...). Что мир уже перестроился? Что
"старый мир" уже расплавился?" [2.Т.7.С.336]. И в то же время с
мучительным напряжением задает себе вопрос: "Если распылится Россия?
Распылится ли и весь "старый мир" и замкнется исторический процесс,
уступая место новому (или - иному); или Россия будет "служанкой"
сильных государственных организмов?" [2.Т.7.С.280]. Эта неопределенность,
иррациональность очень характерна для блоковского переживания реальности.
Смолоду и до конца почти он настроен на волну мистики, угадывает в сущем что-то
иное, невнятное, но заманчивое. Предчувствует, предощущает, прислушивается и
всматривается в незримое и неслышимое.
После
революции поэт настраивает себя на ее музыку, пытаясь услышать то, что не
слышал еще никто. И когда 29 января 1918 года, в день завершения поэмы, он
пишет "Сегодня я - гений" [3.С.387], это - свидетельство огромной
самоуверенности мистика, проникшего за край здешней реальности. Здесь никто ему
больше не указ. Он слышал шум - страшный, небывалый, и ему показалось, что
рушится вся цивилизация. И, кажется, он видел некое светлое "пятно",
"белое как снег" [2.Т.3.С.629].
Пусть
умная Зинаида Гиппиус в шоке объявляет Блока бедным,
"потерянным"ребенком, едва ли вменяемым [5.С.32-33]. Блока задевает
это мнение, но оно не может его разубедить. Точно так же и рассуждения
советской гранд-дамы Ольги Каменевой о том, что в поэме
"восхваляется" Христос, а это "то, чего мы, старые социалисты,
больше всего боимся" [3.С.394], вызывают у Блока похвалы ее уму, но не
убеждают его в главном.
Это
мистическое самообольщение чревато было немалыми соблазнами, и, по сути, четкой
грани между подлинным духовидением и многоразличными наваждениями Блок никогда
не мог провести. Однако как мистик он снял с себя ответственность за результаты
своего опыта. Музыка лилась сквозь него, сама по себе. Его делом было передать
"шум" адекватно, совпасть с нею. Религиозный модернизм Блока - весьма
характерное для его эпохи явление, оставляющее, как правило, сомнения
относительно качества мистического опыта претендентов на духовидение. Особенно
наглядно проблематичность этого опыта у Блока демонстрируется его пониманием
Христа.
С
одной стороны, Христос у Блока часто связан с высотой, со страданием, с
надеждой, с бедностью и бездомностью, с запредельностью и неотмирностью, -
понятиями и ценностями, имеющими положительное значение в мире поэта. С другой
стороны, есть невероятно грубый набросок пьесы о Христе 7 января 1918 года
[2.Т.7.С.316-317]. И, наконец, знаменитая фраза в дневнике: "Но я иногда
сам глубоко ненавижу этот женственный призрак" [2.Т.7.С.330].
Недавно
феминичные черты в образе блоковского Христа вызвали к жизни интерпретацию
поэмы, в соответствии с которой смысл ее неявная апология десексуализации,
демаскулинизации, просто сказать -оскопления, понимаемого как буквально, так и
сублимированно [10.С.59-139].
В
сущности, "Исус Христос" у Блока списан поэтом с себя. И сложное,
противоречивое отношение Блока к нему - это проекция его отношения к себе.
Глубин же духовного зрения здесь часто нет вовсе.
Потрясения
эпохи одни приняли как катастрофическое начало Страшного Суда и "лакейское
осатанение русской души" (Розанов), другие - как наступление
хилиастического рая на земле. Блок избегал рационалистической риторики и
дидактики. Вселенская буря пережита им как ключевое событие жизни, схвачена
всеми чувствами, включая пресловутое "шестое". Через его поэму прошла
эпоха - и в ее событиях, и в ее огромных надеждах. Оттого поэма не поддается
однозначной трактовке. В ней есть открытость, свойственная самой эпохе,
продиктовавшей поэту ее строфы.
Финал
поэмы, вероятно, столь же оптимистичен и перспективен, сколь ужасен и
безысходен. Нет ясной, жизненной, исторической альтернативы блужданию в
потемках за призраком. И в этом было по крайней мере столько же правды, сколько
было ее в суждениях разнопартийных критиков поэмы.
Список литературы
[1] Бердяев Н. Истоки и смысл русского
коммунизма. Париж, 1955.
[2]
Блок А.А. Собр. соч. М.; Л., 1960-1965.
[3]
Блок А.А. Записные книжки. М., 1965.
[4]
Блок А., Белый Андрей. Диалог поэтов о России и революции. М., 1990.
[5]
Гиппиус З. Живые лица. Кн.2. Тбилиси, 1991.
[6]
Долгополов Л.К. Александр Блок. Л., 1980.
[7]
Жирмунский В. Вопросы теории литературы. Л., 1928.
[8]
О Блоке // Литературная учеба. 1990. №6.
[9]
Турков А.М. Александр Блок. М., 1976.
[10]
Эткинд А. Содом и Психея. М., 1996.
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.yspu.yar.ru