О ЗАПАДНИЧЕСТВЕ “СЕРАПИОНОВ”ОЛЕГ КОСТАНДИВ первой половине 1920-х гг. волна переводной литературы буквально захлестнула советский литературный рынок. Н. Асеев, констатируя болезненный интерес к переводной литературе, замечает: “Что с Бабелем? Где Леонов? Никитин, Каверин, Зощенко, Слонимский? Сколько тысяч О’Генри разошлось уже после того, как все они были признаны современными русскими прозаиками?” (Асеев 1925:69) Подобное положение определяет и появление тезиса Б. Эйхенбаума: “Россия стала страной переводов” (Эйхенбаум 1987:366). Однако Б. Эйхенбаум не столько противопоставляет национальную литературу переводной, сколько констатирует влияние второй на первую; для него русский писатель “сейчас странник по чужим городам и народам, хотя бы он никогда не выезжал за пределы Москвы и Петербурга” (Эйхенбаум 1987:368-369). При всем многообразии переводной литературы 1920-х гг. в ней особенно выделялся немецкий экспрессионизм, который осознавался целостным течением в искусстве Германии, получая часто определение “новейшего”. О таком неординарном интересе к экспрессионизму свидетельствуют: издание многих художественных произведений писателей-экспрессионистов, как выходящих отдельными книгами, так и регулярно появлявшихся в журнальной периодике; издание оригинальной немецкой критики, посвященной этому течению; широкий резонанс в русской критике. Несомненно, что этот интерес к экспрессионизму в 1920-е гг. способствовал проникновению в русскую литературу его эстетических и идейных положений, черт поэтики и особенностей мировосприятия писателей-экспрессионистов. Называя имена Ф. Верфеля, Л. Перуца, Г. Мейринка, Ю. Олеша отмечал: ”Под очарование этих писателей довольно трудно было не поддаться, особенно начинающему...” (Олеша 1974:506). В положении начинающего писателя был и сам Ю. Олеша, и В. Каверин, и целая плеяда писателей, стремящихся найти свое место в литературе и запечатлеть свое новое видение мира. Экспрессионизм возникает в Германии на пороге первой мировой войны и по своему характеру соответствует “внутренней потрясенности эпохи, ее трагической раздвоенности” (Пиотровский 1923:7). В то же время экспрессионизм знаменует собой “новую эпоху, которой соответствует и новое искусство” (Маргерштейт 1923:44). Единственным равносильным противником объявляется натурализм, а натурализм - “это мироощущение человека XIX века”, в котором природа осмысляется “как действительность, как превосходство, как регулирующий закон” (Гюбнер 1923:52). Экспрессионисты противопоставляют дух и человека как носителя духовного начала - природе. ”В центре бытия как единственную реальность и непримиримую ценность экспрессионизм ставит дух, человеческую личность самостоятельные переживания человеческой души”, - отмечает П. А. Марков (Марков 1923:379). Отсюда и задача “нового искусства” - “преодолевать косность материи интуицией духовного бытия” (Гюбнер 1923:51). В итоге все эти положения идейно-философской доктрины экспрессионизма, о которых много говорит как немецкая, так и русская критика, сводятся к определению особой реальности экспрессионистического искусства, получающей разнообразные осмысления в программных выступлениях экспрессионистов. Наиболее обобщающее толкование она получает в работе О. Вальцеля: ”Современный поэт не сомневается больше, что истинно не то, что является в виде внешней реальности. Он требует скорее, чтобы реальность создавалась нами” (Вальцель 1922:88). Один из основоположников и теоретиков экспрессионизма К. Эдшмид в свою очередь устанавливает требования к художнику-экспрессионисту: ”Он не описывает - он сопереживает. Он не отражает - он изображает. Он не берет - он ищет” (Эдшмид 1986:306). Эти требования находят свое продолжение в принципах “сверхреалистического” изображения бытия, тут же декларируемые К. Эдшмидом: ”Все становится связанным с вечностью. Больной - не только калека. Он становится самой болезнью...” (Эдшмид 1986:306). Развивая мысль К. Эдшмида, М. Крелль связывает эти принципы с новой областью психологии, которая “охватывает идеальную общность в реальных явлениях: то, что не видится, а только чуется за вещами” и протягивает нить “от сердца человека к космосу и сверхчувственному” (Крелль 1923:76). Добавление “сверх” (искусство, реальность, чувство и т.д.) становится обязательным атрибутом экспрессионистического искусства и означает отрицание правдоподобного описания явлений с попыткой показа их глубинной сущности. Такая ориентация на гипербализированность изображения у экспрессионистов получает многоплановое проявление и ставит целью вывести читателя из состояния равновесия, потрясти его, заставить осознать свою духовную сущность. С другой стороны, свободное человеческое духовное начало у экспрессионистов противопоставлено мертвым филистерским нормам цивилизации, которая губит человека, материализуя его душу. “Материя стала кошмаром, ревом машин, давящим спокойный и твердый дух”,- пишет М. Крелль (Крелль 1923:72). Под цивилизацией понимается государственный бюрократический аппарат, строй, сфера материального производства - все то, что давит человека, ограничивает его духовную свободу, нормирует его поведение, превращает его в “инструмент”. “Машины душат нас, как в бойне скот Машины превращают наше тело в винты и гайки”, - восклицает герой пьесы “Человек-масса” левого экспрессиониста Э. Толлера (Толлер 1923:42). Во имя освобождения человеческого духа экспрессионисты стремятся показать необходимость разрушения достижений цивилизации, ее норм и ценностей. “Штернгейм среди незначительных темок, среди простых почти анекдотических и легковесных сюжетов раскрывает: любовь как гримасу, как разврат, игру, физиологическую потребность, мораль - как общедоступную вуаль над аморальными поступками”, - констатирует критика (Марков 1923:381). Экспрессионизм освобождает человека от “общественных уз, от семьи, обязанностей, нравственности” (Вальцель 1922:88). Соответственно господствующей морали экспрессионисты противопоставляют анормированное поведение, серьезности общественной позиции - анекдотичность, общепризнанной гармонии - уродливую какофонию форм. Все эти положения определяют и, как правило, эстетически сниженный, вызывающе нелепый характер мира в произведениях экспрессионистов, в котором и само искусство, провоцирующее скандал, “должно не играть, а формировать хаос” (Гвоздев 1922:9). Экспрессионизм как целостная идейно-эстетическая система создает и свой тип личности. Эта личность отражает в своем поведении основные идейные посылки миропонимания экспрессионистов. Пафос борьбы с цивилизацией, превалирование в человеке свободного духовного начала реализуется в образе человека-бунтаря. Сама идея бунта отвечает “внутренней потрясенности эпохи” (Пиотровский 1923:7). С другой стороны, поведение экспрессионистической личности определяет хаос подсознания, разлад духа и тела. Особенно наглядно это проявляется в магической трилогии Ф. Верфеля “Человек из зеркала”, достигая символического звучания. Раздвоенность личности в сочетании с “исследованием” ее подсознания найдет свое выражение в рассказах и романах Г. Мейринка, К. Эдшмида, драмах Г. Кайзера, произведениях Л. Перуца и др. Как правило, именно через мир подсознания личности, через субъективность ее оценок показывается в произведениях экспрессионистов алогичность и зыбкость внешнего мира, его хаотическая основа. При этом, как отмечает критика, обнаруживается влияние на экспрессионистов феноменологии Э. Гуссерля, псхоанализа З. Фрейда, А. Адлера, Г. Юнга. Хотя и без каких-либо декларативных ориентаций на западных экспрессионистов, но, очевидно, не без их влияния в 1919 г. в Москве появляется группа русских экспрессионистов, в которую входят Ип. Соколов, Б. Перелешин, П. Ракитов и др. Группировка русских экспрессионистов теряется среди других мелких групп этого периода русской литературы. В. Марков в своей статье об этой группировке упоминает имя В. Каверина как участника группы “Зеленое кольцо” в московский период его жизни, близкой по духу, как можно понять из статьи, экспрессионистам во главе с Ип. Соколовым. Несомненно, что по идейным и художественным особенностям творчества, по своим программным установкам русские экспрессионисты несопоставимы с описанным выше течением европейского искусства (ср. воспоминания В. Каверина о московском периоде его творчества: ”Стихи, которые мы, пугая прохожих, громко читали на бульварах Москвы сохранились в рукописях, быть может, лишь у тех немногих счастливцев, которые впоследствии стали известными поэтами” - Каверин 1978:281). Литературная практика русских экспрессионистов достаточно показательна в смысле иллюстрации художественных принципов этого течения в их крайнем выражении. Хотя в этом отклонении к крайности проглядывает традиционно-экспрессионистическая ориентация на “сверхискусство”. Так, Ип. Соколов в “Хартии экспрессиониста” декларативно подчеркивает это стремление: ”Экспрессионизм - синтез всего футуризма Экспрессионизм, черт возьми, будет по своему значению не меньше, чем символизм и футуризм” (Соколов 1919:5). Однако есть здесь и другая сторона. Попытка найти “maximum экспрессии восприятия” оборачивается в литературной практике русских экспрессионистов воинственным антиэстетизмом с обращением к низовым элементам интимной стороны человеческого бытия. В книге Ип. Соколова с декларативным названием “Бунт экспрессиониста” его поэтическое кредо буквально выплескивается в лицо читателя в стихотворении “Поэт”: “Мой мозг - публичный дом, / Моя фантазия - проститутка, / По вечерам шляется по Тверской, / Задрав высоко юбку” (Соколов 1919:12). Подобными образами пестрит творчество Ип. Соколова и его сподвижников (ср.: ”Когда напряженные члены пушек истекают дымящейся спермой”, ”Воняет навозная куча моего мозга”, “В зеленой шевелюре сада, как вошь, копошится соловей - Соколов 1919:8-11). Эти черты заметны и в декларациях Ип. Соколова (ср.: ”Мы должны попотеть над уборной мусора старого ритма” - Соколов 1919:5). Однако поэтический бунт русских экспрессионистов направлен - как и у западных - против ужаса цивилизации, порабощающей человека. Отсюда и стремление выйти за рамки традиционных средств выразительности, оказать максимальное давление на читателя. В одном из своих произведений Ип. Соколов представляет цивилизацию в образе “апокалипсического чудовища” с “нервами - телеграфными проводами”, с дыханием “котлов и машин”. Конечно, антиэстетизм и аморализм в творчестве русских экспрессионистов перекликается и со сниженной эстетикой в произведениях немецких экспрессионистов. Показателен, например, рассказ Г. Мейринка “Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розы”. Заданная в заглавии идиллическая романтика контрастно разрушается в финале, обнажая дисгармоничную сущность бытия (ср.: ”На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просачивалась к той, которая лежала там, внизу” - Мейринк 1923:72). Однако восприятие экспрессионистической эстетики и поэтики в русской литературе 1920-х гг. было далеко не однозначно и, как правило, имело отношение к проблеме создания “нового” искусства. Так, Андрей Белый, посетивший Западную Европу в начале 1920-х гг., упоминая экспрессионизм в числе новейших явлений западной культуры, сюрреализма и дадаизма, говорит в своей статье “Европа и Россия” (1924) о “неудачном синтезе” и констатирует вырождение западной культуры, которая существует под знаком “негра-дикаря” (ср.: ”Острова Пасхи и “негр” европейский суть выродки из переутонченности капиталистической Европы в ритм фокстрота, в мир морфия, кокаина, во все беспорядки организованного хулиганства” - Белый 1924:55). Белый стремится противопоставить Россию как мир положительный и гармоничный культурной дисгармонии Запада, но именно период 1921-1923 гг., накануне появления его статьи, - вершина проникновения в Россию “грубого и неутонченного” искусства экспрессионизма (Панкова 1972). Близкое Белому понимание экспрессионизма декларирует и Ю. Тынянов в “Заметках о западной литературе” (Тынянов 1977:124-131), но его негативизму противопоставляя иронию. В то же время у ряда писателей молодого поколения, только входящего в литературу в начале 1920-х гг., возникает иное восприятие экспрессионизма, во многом противопоставленное А. Белому и Ю. Тынянову, но и не совпадающее с практикой группы Ип. Соколова. Характерен небольшой эпизод в письме Вс. Иванова к Горькому. Вс. Иванов описывает просмотр экспрессионистического фильма “Кабинет доктора Калигари”, перед которым дирекция кинотеатра сочла необходимым пояснить: поскольку его действие происходит в сумасшедшем доме, то “декорации выражены в строго сумасшедших тонах”. Само это описание не было бы столь знаменательно, если бы за ним не следовало резюме Вс. Иванова: ”Чувствую, надоел мне быт. И боюсь, и вижу: читателю тоже надоел. Потому-то “Серапионы” для нового читателя” (Иванов 1969:20). Переход от описаний “сумасшедших тонов” экспрессионизма к “Серапионовым братьям”, к задачам своего творчества, декларация отхода от бытовизма в письме Вс. Иванова неслучайны, как неслучайно и упоминание читательских симпатий. Ориентация на “нового” читателя, которая естественно предполагала и появление “нового” искусства, определила, видимо, влияние экспрессионизма на группировку “Серапионовых братьев” в целом. Близость к экспрессионизму чувствуется уже в литературных манифестах “Серапионовых братьев”: в тех идеях, которые они высказывают в защиту полной свободы искусства и творческого самовыражения, противопоставляя их требованиям регламентации и порядка в литературе, которые далее активно насаждались рапповцами и лефовцами, стремившимися стать представителями “государственного” искусства. Линию литературы, от которой отталкивались “Серапионы”, можно назвать “образцовой”. “В общем стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы У всех поэтов цеха неизменный признак болота: безошибочность”, - писал Л. Лунц в одной из своих статей (Лунц 1922:49). Развивая ту же мысль в манифесте «Почему мы “Серапионовы братья”», он продолжал: ”Мы не хотим, чтобы все писали одинаково, хотя бы в подражание Гофману” (Лунц 1922:30). Искусству “безошибочности” Л. Лунц противопоставляет искусство крайностей, алогизма и парадоксальности, близкое требованиям экспрессионистов, у которых “невероятность должна стать действительностью”. Такая ориентация на “сверхискусство” отчетливо проглядывает в целом ряде статей Л. Лунца. Закономерно, что проводником этих взглядов становится именно он - “западник” по образованию и “западник” по литературной позиции. В манифесте “Серапионов” Лунц декларирует “искусство без цели и без смысла”, в докладе “На Запад” говорит о необходимости создать “голый антитезис”. В высказываниях Л. Лунца ощущается именно экспрессионистическая смещенность в сторону “искусства антитезиса”. И показательно, что при этом Л. Лунц выделяет яркость, экспрессионистичность творчества: “Будем революционными или контрреволюционными писателями, мистиками или богоборцами, но не будем скучными” (Лунц 1923:270). В свою очередь Горький, снимая негативизм Л. Лунца, видит в творчестве “Серапионов” пафос всечеловечности: «”Серапионовы братья” аполитичны заинтересованы просто человеком, каков он есть, вне сословий, партий, национальностей и верований» (Горький 1963:562). В этой всечеловечности “Серапионов” проглядывает и влияние доктрины экспрессионистов, воспевающих единое человеческое “я”. Равно как в идее литературного братства, заявленной в названии группы, видимо, преломляется философия унанимизма. Особое место в этом ряду занимает гофмановская традиция, к которой Л. Лунц несколько раз обращается в манифесте “Серапионовых братьев”. При этом он подчеркивает особую реальность искусства, его независимость от логики обыденной действительности. Продолжением этого тезиса выглядит констатация необязательности пересечения искусства с реальностью (ср.: “Произведение может отражать эпоху, а может не отражать, от этого оно хуже не станет” - Лунц 1922:31). В этой связи значимо, что критика усматривала в творчестве экспрессионистов черты романтизма. Так, Р. Шор, приводя ряд мотивов и приемов, общих у Г. Мейринка и Гофмана, заключает: “Рассказы Мейринка вполне заслуживают названия неоромантических, возрождая художественные формы великого сдвига немецкой поэзии прошлого века” (Шор 1923:244). Но особый неоромантизм “Серапионов” и экспрессионистов не умещается в рамки высокой романтики XIX в. Так, И. Груздев давал искусству сниженно-экспрессионистическое определение: ”Мысль изреченная - ложь, и только такой ложной и преломленной жизнью живет искусство не правда, а ложь, не лицо, а маска” (Груздев 1922:208). Но, может быть, наиболее точен в характеристике экспрессионистической условности Ю. Олеша:” это не была фантастика, резко расходящаяся с бытом, с житейским, подобно, скажем, фантастике Гофмана. В этой экспрессионистической фантастике фигурировал реальный город, реальные люди, однако происходило нечто странное, что заставляло реальных людей попадать в жуткое положение” (Олеша 1974:506). С другой стороны, И. Иоффе в анализе поэтики экспрессионизма зафиксировал механизм формирования условности у экспрессионистов на уровне метафоры и отличие ее от символисткой: ”Метафора у символистов - средство дематериализации, разрушения логического смысла; метафора у них переходит от смысла к смыслу, уводя от реального плана. У экспрессионистов метафора не уводит от начальной темы, но присоединяет к ней другую” (Иоффе 1933:462). Черты подобного же рода поэтики “мерцающего” реализма характерны и для ряда “Серапионов” в первую половину 1920-х гг. Пересечение литературной практики “Серапионов” с творчеством экспрессионистов затрагивает разные уровни их художественных систем и связано с влиянием на “Серапионов” разных экспрессионистических источников. Это пересечение проявляется на уровне сюжетных заимствований, структуры и эстетики образов, композиционных построений, психологической мотивировки действия и т.д. Общими для творчества “Серапионов” становятся принципы изображения действительности, в которых проявляется некая потрясенность сознания, отразившая разрушение устоявшихся норм бытия в послереволюционную эпоху. В ряде серапионовских произведений даже при внешне реалистическом описании мира этот последний готов вдруг повернуться неожиданной, фантастической стороной с разрушением логических связей и обыденных норм, встать на грань абсурда. Георгий Горбачев, анализируя творчество Н. Никитина, приводил пример одного смыслового ряда, построенного на принципах алогичного нарушения связей, постепенной абсурдизации смысла, показательный по своей направленности для поэтики “Серапионов”: ”Буданович у Никитина спросил: ”Кто сказал курица”, затем прибавил: ”Курица не птица, прапорщик не офицер”, и потом со словами: ”Господа солдаты, ваша очередь спасать Россию”, вдруг ударил шашкой первого попавшегося стрелка” (Горбачев 1925:90). Смещение в сторону поэтики абсурда получает в творчестве “Серапионов” по крайней мере две разные формы проявления, которые совпадают с известным их делением на “восточников” и “западников”. Если у первых заметно более активное движение в сторону экспрессионистической психологизации мира, то у вторых более заметно движение к экспрессионистически выраженной фабуле, к парадоксальной условности сюжетно-логических связей. В творчестве Л. Лунца влияние экспрессионизма особенно ярко выражено в пьесе “Обезьяны идут” и в известном рассказе “Исходящая № 37”. Пьеса по особенностям поэтики, структуре конфликта и мироощущению напоминает драматические произведения Ф. Верфеля, Г. Ханзенклевера, Г. Кайзера. Действие ее разворачивается в условном пространственно-временном плане с участием столь же условных героев: “Человек”, “Женщина с ребенком”, “Шут” и т.д. При этом она в духе экспрессионистического “обнажения” приема строится как постановка пьесы (как пьеса в пьесе) под руководством Шута с постоянным смешением “условного” и “реального” планов. Изначально заданная в такой структуре композиции установка на смешение разных планов реальности с ходом действия гиперболически нарастает, превращая его в хаос, разрывая намеченные в начале логические связи, переворачивая сценарий “пьесы” (см.: ”Шут: О проклятый спектакль Все смешалось, все спуталось Разрешили поставить только революционную пьесу, тут сам черт начала революции не сыщет. Патруль красноармейцев: Какой театр? Какая постановка? Ваши документы!” - Лунц I:27). Такой характер действия дополняется особенностями фабулы, в которой опять же чувствуется традиционная для экспрессионизма тяга к “сверхпостроениям”; стержень фабулы - ожидание людьми апокалипсического нашествия обезьян. При этом Лунц в откровенно экспрессионистических тонах нагнетает ужас перед этим нашествием, довольно подробно разрабатывая технику создания художественного апокалипсиса (см.: ”А вы, дама с ребенком, кого будете звать, когда эти когти вырвут глаза у вашего младенца, сунут их в ваш рот, чтобы вы проглотили их, когда острые зубы укусят ваши соски, чтобы пить ваше молоко матери”; или: “Выбрасывают из гроба покойника в черном саване. Он неожиданно оживает, вскакивает на ноги...” - Лунц I:19). Концовка пьесы совпадает с кульминацией: действие останавливается за секунду до катастрофы, напоминая, например, апокалипсическую концовку “Газа” Г. Кайзера (ср. у Лунца: «За сценой звериный приближающийся рев и крик “Обезьяны идут”» - Лунц I:32). В этом, пожалуй, самом экспрессионистическом произведении Лунца воспроизведена традиционная для экспрессионистической философии коллизия: борьба между духовно-человеческим и материально-природным началами. У Л. Лунца они выражены противопоставлением мира искусства и творчества силам, имеющим звериное обличье. Развитие тех же идей мы находим и в рассказе “Исходящая № 37”. Рассказ Лунца по своей проблематике и поэтике укладывается в нормы экспрессионистической фантастики, с другой стороны напоминая рассказы Ф. Кафки. В нем сталкиваются бюрократическое и человеческое начала. “Высшая материя, в которую должен превратиться гражданин, есть бумага”, - декларирует герой рассказа (Лунц II:33). Его сюжет и строится как парадоксальное превращение героя в “исходящую”. Лунц доводит идею бюрократии до гротеска и создает в финале экспрессионистически-парадоксальный образ человека-бумажки. Разоблачая бюрократический порядок, писатель обнажает ужас бюрократического мира. Он выстраивает фантастическую фабулу, но внешне придерживается реалистической манеры повествования, приводя абсурдные по сути, но научно-логизированные по стилю рассуждения своего героя, показывая обманчивость лицевой стороны бытия (ср.: ”Осел, думал я, есть животное бесполезное, но вот можно превратить гражданина в корову и разрешить этим молочный кризис” - Лунц II:31). “Исходящая № 37” отчетливо напоминает ряд экспрессионистических сюжетов Э. Толлера, Г. Кайзера, Г. Мейринка, в которых на первом плане находится проблематика связанная с восстанием машин, голема, порабощение человека вещами. В творчестве В. Каверина наиболее ярко влияние экспрессионизма проявилось, пожалуй, в рассказе “Бочка”, который по своей художественной структуре, особенностям мотивировки, мироощущению напоминает сюжеты, собранные в сборнике Г. Мейринка “Лиловая смерть”. Все они строятся на парадоксальной основе, подчеркивая тем самым иррациональность бытия, приобретая почти анекдотическое звучание. В “Бочке” Каверина отчетливо видны те же принципы изображения. Ее сюжет отражает нелепость устройства мира. Образ бочки-мира становится символом детски-парадоксальных законов бытия (ср. здесь из критики: ”Не шаром, а пустой бочкой видится ему Земля ” - Браун 1924:221). В. Каверин создает гротескно-нелепый образ вселенной, соединяя космический универсум с незначительным предметом бытового плана, как бы следуя примерам экспрессионистического сверхискусства, утрируя читательские вкусы подробным описанием бочки-мира (см.: ”Половина эллиптического сечения бочки - то, что мы называем небом, - имеет между ребрами щели, и через них проходит свет” - Каверин 1980:150-151). По-своему обыгрывая связь “Бочки” В. Каверина с новеллой Г. Мейринка “Черный шар”, Я. Браун заметил в своей критической статье, что В. Каверин - “режиссер вселенского кукольного театра” - ищет “осязаемое ничто”, чтобы убедиться, что “осязаемое ничто ничего не значит” (Браун 1924:221). Каверин заканчивает рассказ на высокой ноте, намеренно не давая развязки (см.: ”Страшный шум ударил ему в уши. Он открыл глаза и увидел себя, сброшенным на черное небо. И винная бочка...” - Каверин 1980:154). Несомненно, здесь - отсылка к сюжетам экспрессионистов - намек на мировую катастрофу. Но такой обрыв с полупародийным эффектом является и продолжением поэтики примитива и эстетического несовершенства экспрессионистов. С другой стороны, “Бочка” несет в себе идею бунта, вызова догмам нормативно-урегулированной картины мира, пересекаясь в этой своей направленности с положениями экспрессионистической доктрины. Черты экспрессионистического примитивизма можно увидеть в творчестве “восточников”, который связан с понятием “сверхчувственности”, ярко проявившейся в искусстве экспрессионистов, к которому в данном случае применимо и определение А. Белого как “искусства дикарей”. По сути дела сверхчувственность экспрессионистов является разновидностью пантеизма. Но, растолковывая это понятие, М. Крелль связывает его с новой областью психологии: ” она видит, ищет, переживает связь между человеком и растениями, горами, морем, солнцем охватывает идеальную общность в реальных явлениях” (Крелль 1923:81). Из такого мироощущения рождаются и сюжеты экспрессионистов, в которых, по словам Ю. Олеши, “фантастика рождается от колебания света и теней, от возникновения на пути преграды, угла, поворота, ступенек” (Олеша 1974:506). Но представление о сверхчувственности не исчерпывается лишь связью с пантеизмом, определяясь также влиянием психоанализа. При этом в произведениях экспрессионистов на первый план часто выходит мир подсознания героя или особое его психическое состояние. Показательно здесь описание такого состояния в “Големе” Г. Мейринка: ”Я не сплю и не бодрствую, и в полусне в моем сознании смешиваются пережитое с прочитанным и слышанным, словно стекаются струи разной окраски и ясности” (Мейринк 1922:9). Это особое психическое состояние порождает и соответствующие сверхчувственные видения: ”Потоки воды стекали с крыш и бежали по лицам домов, как ручьи слез” (Мейринк 1922:28). В творчестве “восточников” экспрессионистическая сверхчувственность достаточно открыто проявляется в избыточно-суггестивной стилистике, с помощью которой передается предельно эмоциональная, насыщенная цветами и звуками, одухотворенная ассоциациями картина мира (см. у Вс. Иванова: ”Идет человек и глазами поет” - Иванов 1922:32; см. у него же - семантика заглавия “Цветные ветра”). Однако сверхчувственность проявляется у них и на сюжетно-фабульном уровне. Показательны здесь отношения между героем и животным в рассказе Вс. Иванова “Синий зверюшка”. Образ “синего зверюшки”, которому стянуты смысловые нити рассказа, является своеобразным alter ego героя Ерьмы, индикатором его поведения. Он символизирует мир подсознания Ерьмы, который чувствует какую-то непонятную свою связь со зверем. Но характерен и сам образ “синего зверюшки”: ”Зверюшка: кошка не кошка, но породы кошачьей, ростом с собачонку, ус у нее кошачий, мурлыкает по-кошачьему, а глаз не поймешь какого цвету, только совсем человечий” (Иванов 1922:32). “Синий зверюшка” - это не символистская “недотыкомка” Ф. Сологуба. Вс. Иванов, пересекая несколько смысловых рядов, сохраняет реалистические черты в обрисовке зверя. На фоне условности “восточников” контрастно обнажается парадоксальность художественного мира В. Каверина в сборнике “Мастера и подмастерья”, требующая отдельного объяснения. Различие здесь кроется не только в разности их художественных установок, но и в некоторой полярности экспрессионистических источников, повлиявших на формирование поэтики “Серапионов”. С одной стороны, в свете влияния экспрессионизма, поэтика “Мастеров и подмастерьев” проецируется на “модернизацию” экспрессионистами романтических сюжетов, но с другой - ее оригинальность, думается, объясняется ориентацией Каверина на книгу русского “западника”, основателя абстракционизма В. Кандинского “Текст художника” (1918), в котором тот обосновывает принципы абстрактного искусства. Значимо и то, что в “Собеседнике” Каверин прямо удостоверяет свое знакомство с этой книгой (см.: Каверин 1973:201). Тезисы об абстрактном искусстве, высказываемые В. Кандинским в “Тексте художника”, можно рассматривать как крайнюю форму выражения положений экспрессионизма, с которым он был связан по группе “Синий всадник”. Плодом долгих размышлений В. Кандинского, итогом его творческих поисков становится констатация особой независимости искусства от предметно-природных форм реальности (см.: ”Так постепенно мир искусства отделялся во мне от мира природы, пока, наконец, оба мира не приобрели полную независимость друг от друга” - Кандинский 1918:36). Соответственно и художник для Кандинского независим от своей эпохи и оценивается лишь силой своего таланта. При этом он не перечеркивает все “предметное” искусство, а говорит о двух линиях развития живописи, имеющих равное право на существование: “виртуозной” (предметная живопись) и “композиционной” (абстрактная живопись). Тяготение к крайностям абстрактного искусства, отрицание “предметного” соответствия с окружающей его действительностью открыто манифестируется В. Кавериным в ранних рассказах, которые действительно поражают не своей “виртуозностью”, а именно доведенной до предела сюжетно-композиционной закрученностью действия. Абстрактно-космический эффект возникает из разрушения внешнего соответствия мира каверинских рассказов реальности, постоянного видоизменения ситуаций и реалий, парадоксального соединения противоположностей. Структура “Мастеров и подмастерьев” с таким постоянно видоизменяющимся сочетанием элементов сюжета, с вдруг открывающейся иллюзорностью логических связей, нагнетающей ощущение беспредметности повествования, по своим характеристикам приближается к абстракции музыкального текста. В свою очередь, В. Кандинский констатирует близость абстрактной живописи и музыки (см.: ”Живопись догнала музыку, и оба искусства дополняются все растущей тенденцией создавать “абсолютные” произведения - которые стоят ближе к искусству in abstracto” - Кандинский 1918:49). В. Каверин мыслит в том же направлении. В своей “масочной” декларации, посвященной творчеству Э. Т. А. Гофмана (ставшего для него знаком иллюзорности предметного мира), он замечает, что живопись и музыка играли в гофмановском творчестве значительную роль, что он пытался “передать одно искусство другим” (Каверин 1922:23). Одновременно реализацией этих положений становится творчество самого Каверина, чья поэтика связана не столько с традициями романтической прозы XIX в., сколько с искусством и культурной реальностью следующего столетия. Но общая картина близости поэтики “Мастеров и подмастерьев” идеям абстракционизма может быть дополнена частными соответствиями. Так, Кандинским подсказана Каверину фигура эксцентричного автора. “Я выучился не глядеть на картину со стороны, а самому вращаться в картине, в ней жить”, - пишет Кандинский, объясняя механику абстрактного видения мира (Кандинский 1918:28). В свою очередь, Каверин заставляет собственное эксцентрическое “я” жить в своих произведениях. Каверинский автор не возвышается над своим творением, введен в него. Он собирает своих персонажей, спорит с ними, советуется, как быть дальше и т.д. Создавая такой “зазеркальный” мир в своих произведениях, он словно бы повторяет ситуацию из произведения экспрессиониста Г. Мейринка: ”Я вошел в комнату и увидел себя сидящим за столом” (Мейринк 1923:90). Количество примеров, указывающих на связь русской литературы 1920-х гг. с западным экспрессионизмом, можно было бы увеличить. С уверенностью можно сказать, что в той или иной мере влияние экспрессионизма испытали Ю. Олеша, С. Есенин, М. Булгаков, А. Чаянов. Характерно и замечание, прозвучавшее в критике русского зарубежья о сборнике экспрессиониста Г. Мейринка: «Думаю, что “Лиловая смерть” является одной из настольных книг группы лучших писателей современной России - памфлетистов, фантастов, саркастиков: М. Зощенко, Ю. Олеши, Мариенгофа, К. Вагинова. Леонов, Булгаков, Пильняк тоже должны знать ей цену» (Шаршун 1932:219). Говоря словами критики 1920-х гг., надо признать: ”Для нас, русских, ценность этого нового художественного течения определяется его внутренним содержанием. В нем легко узнать черты, характерные и для нашего искусства” (Пиотровский 1923:7). Думается, что именно экспрессионизм стал художественной подпиткой для такого литературного явления 1920-х гг. как гофманиада. Важно отметить, что проникновению “новейших” западных течений в творчество “Серапионовых братьев”, конечно, способствовало и их литературное окружение, в частности - их близость издательству “Всемирная литература”, в котором сотрудничали такие “западники” как Е. Замятин и К. Чуковский, издававшие журнал “Современный запад”. Несомненно, что связь “Серапионовых братьев” с экспрессионизмом была обусловлена и складывающейся в 1920-е гг. литературной и общественной реальностью: поисками новых средств художественной выразительности, спорами о задачах искусства в новой эпохе. Эта связь отразила ощущение “трагической раздвоенности” в культурном сознании современников, осознание нового положения человека в мире, переоценку прежних ценностей, вызванную мировой и гражданской войнами, революцией.ЛИТЕРАТУРА Асеев 1925 Асеев Н. Ключ сюжета // Печать и революция. 1925. № 7. Белый 1924 Белый А. Европа и Россия // Звезда. 1924. № 3. Браун 1924 Браун Я. Десять странников и “осязаемое ничто” // Сибирские огни. 1924. № 1. Вальцель 1922 Вальцель О. Импрессионизм и экспрессионизм в современной Германии. Пб., 1922. Гвоздев 1922 Гвоздев А. // Ф. Верфель. Человек из зеркала. Пг.; М., 1922. Горбачев 1925 Горбачев Г. Очерки современной русской литературы. Л., 1925. Горький 1963 Горький и советские писатели: Неизданная переписка: Литературное наследство. М, 1963. Т. 70. Груздев 1922 Груздев И. Лицо и маска // Серапионовы братья: Заграничный альм. Берлин, 1922. Гюбнер 1923 Гюбнер Ф. Экспрессионизм в Германии // Экспрессионизм. Пг.; М., 1923. Иванов 1969 Иванов В. Переписка с Горьким. Из дневников и записных книжек. М., 1969. Иванов 1922 Иванов В. Синий зверюшка // Серапионовы братья: Альм. I. Пб., 1922. Иоффе 1933 Иоффе И. Синтетическая история искусств. Л., 1933. Каверин 1980 Каверин В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1980. Т. 1. Каверин 1978 Каверин В. Освещенные окна. М., 1978. Каверин 1973 Каверин В. Собеседник. М., 1973. Каверин 1922