Альбер КамюПостороннийПеревод с фр. - Н.НемчиноваА.Камю. Сочинения.М.: Прометей, 1989, сс.21-82 ЧАСТЬ I I Сегодня умерла мама. А может быть, вчера -- не знаю. Я получил избогадельни телеграмму: "Мать скончалась. Похороны завтра. Искреннесоболезнуем". Это ничего не говорит -- может быть, вчера умерла. Богадельня для стариков находится в Маренго, в восьмидесяти километрахот Алжира. Отправлюсь двухчасовым автобусом, буду там в конце дня. Значит,смогу провести ночь возле тела, а завтра к вечеру вернуться. Я попросил упатрона отпуск на два дня, и он не мог мне отказать, раз такая уважительнаяпричина. Но видно было, что он недоволен. Я даже сказал ему: "Это ведь не помоей вине". Он не ответил, и я подумал, что зря так сказал. В общем, незачембыло извиняться. Скорее уж, ему следовало выразить мне сочувствие. Но,вероятно, он сделает это послезавтра, когда увидит меня в трауре. Асейчас-то мама как будто и не умерла еще. После похорон, наоборот, все будеткончено и примет официальный характер. Итак, я решил поехать двухчасовым автобусом. Было очень жарко. Пообедаля, как обычно, в ресторане, у Селеста. Там все жалели меня, и Селест сказал:"Мать-то одна у человека". Когда я уходил, все проводили меня до дверей. Янемного растерялся -- мне ведь еще надо было зайти к Эмманюэлюпозаимствовать черный галстук и нарукавную траурную повязку: у негонесколько месяцев тому назад умер дядя. Я побежал бегом, чтобы не опоздать на автобус. Наверно, из-за этойспешки, этой беготни, да еще из-за тряски в дороге, запаха бензина, бликовсвета на накатанном асфальте, от слепящего солнца в небе меня одолел сон --я спал почти всю дорогу. А когда проснулся, то оказалось, что голова моялежит на плече какого-то военного, моего соседа; он мне улыбнулся и спросил,издалека ли я еду. Я буркнул "да" -- не хотелось разговаривать. Богадельня -- в двух километрах от деревни. Я дошел до нее пешком.Хотел тотчас же взглянуть на маму. Но сторож сказал, что мне надо сперваповидаться с директором. Пришлось подождать немного, директор был занят. Всеэто время сторож занимал меня болтовней, а потом я разговаривал сдиректором: он принял меня в своем кабинете. Директор -- низенький старичокс орденской ленточкой в петлице. Он посмотрел на меня своими светлымиглазами, потом пожал мне руку и долго ее не выпускал -- я уж и не знал, каквысвободиться. Заглянув в какую-то папку, он сказал: -- Мадам Мерсо поступила сюда три года назад. Вы были единственной ееопорой. Мне показалось, что он в чем-то упрекает меня, и я пустился было вобъяснения. Но он прервал их: -- Вам совсем не нужно оправдываться, дорогой мой. Я ознакомился сличным делом вашей матушки. Вы не могли содержать ее. Ей нужна была сиделка.А вы получаете скромное жалование. В конечном счете у нас ей жилось неплохо. Я сказал: -- Да, господин директор. Он добавил: -- Знаете, у нее здесь нашлись друзья, люди ее возраста. У них былиобщие интересы, непонятные вашему поколению. Вы молоды, ей, вероятно, былоскучно с вами. Он сказал правду. Когда мама жила дома, она целыми днями молчала,только следила за каждым моим движением. В богадельне она первое время частоплакала. Привыкла к дому. А через несколько месяцев стала бы плакать, если бее взяли из богадельни. Все дело в привычке. Отчасти поэтому я в последнийгод почти и не навещал мать. Да и жаль было тратить на это воскресные дни,не говоря уж о том, что не хотелось бежать на автобусную остановку, стоять вочереди за билетом и трястись два часа в автобусе. Директор еще что-то говорил. Но я уже почти не слушал. Наконец он сказал: -- Я думаю, вы хотите посмотреть на усопшую. Я молча встал, и он двинулся впереди меня к двери. На лестнице онобъяснил: -- У нас есть небольшой морг, и мы перенесли ее туда, чтобы неволновать других. Всякий раз, как кто-нибудь в богадельне умирает, остальныенервничают два-три дня. Тогда служащим трудно бывает с ними. Мы прошли через двор, там было много стариков, они беседовали,собравшись кучками. Когда мы проходили мимо них, они умолкали. А за нашейспиной болтовня возобновлялась. Похоже было на приглушенную трескотнюпопугаев. У двери маленького строения директор расстался со мной. -- Оставляю вас, мсье Мерсо. Я буду в своем кабинете. Если понадоблюсь,пожалуйста, я к вашим услугам. Похороны назначены на десять часов утра. Мыполагали, что таким образом вы сможете провести ночь у гроба покойницы. Ивот что еще я хочу сказать: ваша матушка в разговорах со своимикомпаньонами, кажется, часто выражала желание, чтобы ее похоронили поцерковному обряду. Я сделал необходимые распоряжения. Но считаю своим долгомпоставить вас в известность. Я поблагодарил его. Однако мама, хоть она и не была атеисткой, прижизни никогда не думала о религии. Я вошел. Очень светлая комната, с побеленными известкой стенами изастекленным потолком. Вся обстановка -- стулья и деревянные козлы.Посередине на козлах -- гроб с надвинутой крышкой. На темных досках,окрашенных морилкой, выделялись чутьчуть вдавленные в гнезда блестящиевинты. У гроба дежурила арабка в белом халате и с яркой шелковой повязкой наголове. Вслед за мной вошел сторож; должно быть, он бежал, так как совсемзапыхался. Слегка заикаясь, он сказал: -- Мы закрыли гроб, но я сейчас сниму крышку, чтобы вы могли посмотретьна покойницу. Он уже подошел к гробу, но я остановил его. Он спросил: -- Вы не хотите? Я ответил: -- Нет. Он прервал свои приготовления, и мне стало неловко, я почувствовал, чтоне полагалось отказываться. Внимательно поглядев на меня, он спросил: -- Почему? -- Но без малейшего упрека, а как будто из любопытства. Я сказал: -- Сам не знаю. И тогда, потеребив седые усы, он произнес, не глядя на меня: -- Что ж, понятно. У него были красивые голубые глаза и кирпичный цвет лица. Он пододвинулмне стул, затем сел и сам, позади меня. Сиделка встала и направилась квыходу. И тогда сторож сказал мне: -- Это у нее шанкр. Я не понял, но, взглянув на женщину, увидел, что ниже глаз у неемарлевая повязка. Там, где следовало быть носу, бинт лежал совсем плоско.Лица не было -- только белая повязка. Когда женщина вышла, сторож сказал: -- Я сейчас оставлю вас одного. Не знаю уж, какой жест я сделал, но сторож все не уходил. Егоприсутствие за моей спиной смущало меня. Комнату заливал яркий свет. Гуделидва шмеля, ударяясь о стеклянный потолок. Я чувствовал, что меня одолеваетдремота. Я спросил сторожа, не оборачиваясь к нему: -- Давно вы здесь? Он тотчас ответил: -- Пять лет, -- как будто ждал моего вопроса. А затем принялся болтать. Оказывается, он никак не ожидал, что емупридется доживать свой век сторожем богадельни около какой-то деревниМаренго. Ему шестьдесят четыре года, он парижанин. Тут я его прервал: "Ах,вы не здешний?" Потом мне вспомнилось, что, перед тем как провести меня кдиректору, он говорил со мной о маме: он сказал, что надо поскореепохоронить ее, потому что на равнине стоит дикая жара, особенно в этихкраях. И добавил, что жил в Париже и все не может забыть о нем. -- В Париже покойника хоронят на третий, а то и на четвертый день. Аздесь это просто невозможно, вы и представить себе не можете, как тут спешатна похоронах, -- бегом бегут за катафалком. И его жена сказала тогда: -- Да замолчи ты! Зачем такие вещи рассказывать? Старик покраснел и извинился. "Нет, нет, отчего же..." -- вступился яза него. Ведь он рассказывал правду, и мне было интересно. В морге он сообщил мне, что его определили в богадельню как человекануждающегося. Но, чувствуя себя еще в силах работать, он попросился на местосторожа. Я заметил, что, значит, он остался жильцом богадельни. Он ответил:"Ну, уж нет..." Меня поразил тон, каким он произносил "они", "эти самые" или(изредка) "старичье", когда говорил об обитателях богадельни, хотя некоторыеиз них были не старше его. Но разумеется, он занимал совсем другоеположение. Он ведь состоял сторожем и в некотором роде был начальником надними. В эту минуту вошла сиделка. Уже наступил вечер, над стеклянной крышейбыстро сгустилась темнота. Сторож повернул выключатель, и меня ослепилвнезапно вспыхнувший свет. Сторож пригласил меня в столовую пообедать. Но яотказался, мне не хотелось есть. Тогда он предложил мне выпить чашку кофе смолоком. Я согласился, так как очень люблю кофе с молоком, и вскоре онпринес мне на подносе чашку кофе. Я выпил ее. И тогда мне захотелосьпокурить. Сперва я jnkea`kq, можно ли курить возле гроба. Подумав, решил,что это не имеет значения. Я угостил сторожа сигаретой, и мы с ним покурили. Потом он сказал: -- Знаете, друзья вашей матушки придут посидеть возле нее, Таковобычай. Мне надо сходить за стульями и за черным кофе. Я спросил, нельзя ли погасить одну лампу. Яркий свет отражался от белыхстен, и мне резало глаза. Сторож ответил, что одну погасить нельзя, такая ужпроводка: или все лампы горят, или все погашены. Я почти уже и не обращал нанего внимания. Он вышел, потом вернулся, принес стулья, расставил их. Наодин стул водрузил кофейник и горку чашек. Потом сел напротив меня, подругую сторону гроба. Сиделка тоже пристроилась на стуле в углу,повернувшись спиной ко мне. Я не видел, что она делает, но по движению ееплеч и рук догадывался, что она вяжет. Было тепло, я согрелся от выпитогокофе; в открытую дверь вливались запахи летней ночи и цветов. Должно быть, язадремал. Проснулся я от какого-то шороха. Со сна стены морга показались мненевероятно сверкающей белизны. Вокруг не было ни малейшей тени, и каждаявещь, каждый угол, все изгибы вырисовывались так резко, что было больноглазам. Как раз тогда и пришли мамины друзья. Их было человек десять, и всеони бесшумно двигались при этом ослепительном свете. Вот они расселись, ноочень осторожно -- ни один стул не скрипнул. Я смотрел на них и видел такчетко, как никогда еще никого не видел, я замечал каждую складочку на ихлицах, каждую мелочь в одежде. Однако я не слышал их голосов, и мне как-тоне верилось, что это живые люди. Почти все женщины были в передниках,стянутых в поясе, и от этого у них заметно выступал живот. Никогда раньше яне замечал, какие большие животы бывают у старух. А мужчины почти все былиочень худые и держали в руках трости. Меня поразило то, что глаз на ихстарческих лицах я не видел, -- вместо глаз среди густой сетки морщинпоблескивал тусклый свет. Пришельцы расселись, и большинство уставилось наменя, шевеля едва заметными губами, провалившимися в беззубый рот, и неловкокивали головой; я не мог понять -- здороваются они со мной или это у нихпросто головы трясутся. Думаю, скорее, что они здоровались. Я обратилвнимание, что кивали они, усевшись напротив меня, справа и слева от сторожа.На минуту мне пришла нелепая мысль, будто они явились судить меня. Немного погодя одна из женщин расплакалась. Она сидела во втором ряду,позади другой женщины, и мне было плохо ее видно. Она плакала долго,всхлипывала, вскрикивала, и мне казалось, что она никогда не кончит.Остальные как будто и не слышали ее. Они сидели понурившись, мрачные ибезмолвные, уставившись в одну точку: кто смотрел на гроб, кто на свою палкуили на что-нибудь еще. Та женщина все плакала. Меня это очень удивляло --какая-то незнакомая старуха. Мне хотелось, чтобы она перестала. Но я нерешался успокаивать ее. Сторож наклонился и заговорил с ней, но онаотрицательно покачала головой, что-то пролепетала и опять стала плакать иравномерно всхлипывать. Тогда сторож обошел гроб и сел рядом со мной. Ондолго молчал, потом сообщил, не глядя на меня: "Она была очень дружна свашей матушкой. Говорит, что покойная была здесь единственным близким ейчеловеком и теперь у нее никого нет". Прошло много времени. Плакавшая женщина все реже вздыхала ивсхлипывала. Зато громко шмыгала носом. Наконец она умолкла. Сон у меняпрошел, но я очень устал, да еще болела поясница. Теперь мне было тяжело,что все эти люди молчат. Лишь время от времени я слышал какой-то странныйзвук и не мог понять, что это такое. В конце концов я догадался, что кое-ктоиз стариков сосет свои щеки, nrrncn и раздается это удивительное чмоканье.Они его не замечали, так как погружены были в свои мысли. Мне дажепоказалось, что покойница, лежавшая перед ними, ничего для них не значила.Но теперь я думаю, что это было ошибочное впечатление. Мы все выпили кофе, которое нам подал сторож. А дальше я уж не знаю,что было. Прошла ночь. Помню, как на мгновение я открыл глаза и увидел, чтостарики спят, тяжело осев на стульях, и только один оперся на набалдашниксвоей палки, положил подбородок на руки и смотрит на меня в упор, будто ждетне дождется, когда же я проснусь. Потом я опять уснул. Проснулся я из-затого, что очень больно было спине. Над стеклянным потолком брезжил рассвет.Один из стариков проснулся и сразу зашелся кашлем. Он отхаркивался вклетчатый платок, и казалось, что с каждым плевком у него что-то отрываетсявнутри. Он и других разбудил своим кашлем, и сторож сказал, что уже порауходить. Старики встали. Всех утомило это бдение у гроба, у всех были серые,землистые лица. К моему удивлению, каждый на прощание пожал мне руку, какбудто эта ночь, которую мы провели вместе, не перемолвившись ни словом,сблизила нас. Я устал. Сторож позвал меня в свою каморку, и я немного привел себя впорядок. Потом я опять выпил очень вкусного кофе с молоком. Когда я вышел,уже совсем рассвело. Над холмами, отделяющими деревню Маренго от моря, внебе тянулись красные полосы. И ветер, налетавший оттуда, приносил запахсоли. Занимался ясный, погожий день. Я давно уже не был за городом и сбольшим удовольствием пошел бы прогуляться, если бы не смерть мамы. Пришлось ждать во дворе, под платаном. Я вдыхал запах вскопанной землии уже совсем не хотел спать. А что сейчас делают мои сослуживцы? Встают,конечно, собираются идти в контору -- для меня это всегда был самый трудныйчас. Некоторое время я думал обо всех этих вещах, но меня отвлекло бряканьеколокола, звонившего где-то в корпусах богадельни. За ее окнами пошлакакая-то суматоха, потом все стихло. Солнце поднялось выше и уже началоприпекать мне ноги. Прошел через двор сторож и сказал, что меня зоветдиректор. Я пошел в кабинет. Директор дал мне подписать довольно многобумаг. Я заметил, что на нем черный пиджак и черные брюки в полоску. Он взялв руки телефонную трубку. -- Служащие из похоронного бюро уже явились. Я сейчас попрошу ихзакрыть гроб. Хотите в последний раз взглянуть на свою матушку? -- Яответил: "Нет". Тогда он приказал по телефону, понизив голос: -- Фижак, скажите своим людям, пусть начинают. Затем сообщил мне, что он будет присутствовать на похоронах, и япоблагодарил его. Он сел на письменный стол и, скрестив свои коротенькиеножки, добавил, что кроме меня и его, пойдет еще медицинская сестра. Ностариков и старух не будет: по правилам богадельни ее обитателям неполагалось присутствовать на погребении. Директор позволял им толькопровести ночь у гроба. "Этого требует человечность", -- заметил он. Но вданном случае он дал разрешение одному из друзей мамы проводить ее накладбище. "Его зовут Томас Перес". И тут директор, улыбнувшись, сказал: -- Вы, конечно, понимаете. Это было немного ребяческое чувство. Но онис вашей мамой были неразлучны. В богадельне над ними подтрунивали, говорилиПересу: "Эта ваша невеста". Он смеялся. Им обоим это доставлялоудовольствие. И надо сказать, смерть мадам Мерсо глубоко его опечалила. Уменя не хватило духу отказать ему. Но по совету врача, навещающего нас, яему запретил провести ночь s гроба. Мы довольно долго молчали. Потом директор встал и, посмотрев в окнокабинета, сказал: -- Уже пришел из Маренго священник. Поспешил немного. И тут директор предупредил меня, что придется идти пешком минут сорокпять -- церковь находится в самой деревне. Мы вышли во двор. Возле моргастоял священник и двое мальчиков -- певчие. Один из них держал в рукекадило, а священник, наклонившись, уравнивал длину серебряных цепочек. Когдамы подошли, священник выпрямился. Он назвал меня "сын мой" и сказал мненесколько утешительных слов. Затем он вошел в морг, я последовал за ним. Я сразу заметил, что винты на крышке гроба уже ввинчены и в комнатестоят четыре человека в черном. Директор сказал мне, что катафалк ждет надороге. Священник начал читать молитвы. С той минуты все пошло очень быстро.Люди в черном подошли к гробу, накинули на него покров. Священник, служки,директор и я вышли из морга. У двери стояла незнакомая мне дама. Директорпредставил ей меня: "Мсье Мерсо". Фамилии дамы я не расслышал, только понял,что это медицинская сестра. Она без тени улыбки склонила свое длинное икостлявое лицо. Мы расступились, чтобы пропустить гроб, двинулись вслед зафакельщиками, которые несли его, и вышли со двора богадельни. За воротамиждал катафалк -- длинный, лакированный, блестящий ящик, похожий наученический пенал. Рядом застыли распорядитель процессии, маленькийчеловечек в нелепом одеянии, и какой-то старичок актерской внешности. Японял, что это мсье Перес. Когда гроб вынесли из морга, он снял своюширокополую фетровую шляпу с круглой низкой тульей; на нем был черный костюм(брюки штопором спускались на ботинки); черный галстук, завязанный бантом,казался очень уж маленьким по сравнению с широким отложным воротником белойрубашки; нос Переса был в черных точках, губы дрожали. Седые, совсем белые идовольно пушистые волосы не закрывали ушей, и они поразили меня, эти уйти --какие-то дряблые, почти без кромки да еще багрового цвета, которыйподчеркивал мертвенную бледность лица. Распорядитель похорон назначилкаждому место. Впереди -- священник, за ним -- катафалк. По углам катафалка-- четыре факельщика, за ним -- директор и я, а замыкали процессиюмедицинская сестра и Перес. В небе сияло солнце. Оно жгло землю, и зной быстро усиливался.Почему-то мы довольно долго ждали, прежде чем тронуться. Я изнемогал от жарыв темном своем костюме. Перес надел было шляпу и снова ее снял. Немногоповернувшись, я смотрел на него. Директор сказал, что моя мать и этот Пересчасто прогуливались тут по вечерам в сопровождении сиделки и доходили досамой деревни. Я посмотрел, какой пейзаж вокруг. Увидел ряды кипарисов,поднимавшихся к небу над холмами, рыжую и зеленую долину, разбросанные вней, отчетливо видные домики -- и я понял маму. Вечерами эта картина, должнобыть, навевает чувство тихой грусти и покоя. А сейчас сверкает солнце,дрожат струи горячего воздуха и весь этот пейзаж кажется бесчеловечным,гнетущим. Мы двинулись. И только тогда я заметил, что Перес прихрамывает.Катафалк постепенно набирал скорость, и старик стал отставать. Отстал такжеодин из факельщиков и пошел рядом со мной. Меня удивило, как быстроподнимается в небе солнце. Я вдруг заметил, как вокруг жужжат в поленасекомые и шуршит трава. По щекам у меня стекал пот. Так как я приехал безшляпы, то обмахиваться мог только носовым платком. Факельщик что-то сказалмне, но я не расслышал его слов. Он вытирал свой голый череп носовымплатком, который держал в левой руке, а правой приподнимал tsp`fjs. Япереспросил: -- Что вы говорите? Он повторил, указывая на небо: -- Печет! Я согласился: "Да". Немного погодя он спросил: -- Кого хороните? Мать? Я опять сказал: -- Да. -- Старая была? Я ответил: -- Не очень. -- Я не знал в точности, сколько маме лет. Факельщик умолк. Обернувшись, я увидел, что Перес отстал шагов на сто.Он старался догнать нас и торопливо ковылял, размахивая шляпой. Я посмотрелтакже на директора. Он вышагивал с большим достоинством, не делая ни одноголишнего жеста. У него выступили на лбу капли пота, но он не вытирал их. Мне казалось, что процессия движется еще быстрее. Вокруг была все та жедолина, залитая солнечным светом. Сверкание неба было просто нестерпимым.Некоторое время мы шли по недавно отремонтированному отрезку шоссе. Солнцерасплавило асфальт. Ноги вязли в нем, оставляли глубокие следы в егоблестящей мякоти. Над катафалком покачивался клеенчатый цилиндр кучера, какбудто сделанный из этой черной смолы. У меня немного кружилась голова --вверху синева неба и белые облака, внизу -- чернота, только разных оттенков:развороченная липкая чернота асфальта, тусклая чернота траурной одежды,блестящая чернота лакированного катафалка. А тут еще солнце, запах кожи иконского навоза от упряжки, тянувшей катафалк, запах лака, запах ладана,усталость после бессонной ночи -- право, у меня все поплыло в глазах и вмыслях. Я еще раз обернулся, и мне показалось, что Перес где-тодалеко-далеко в дымке знойного дня, а потом он совсем исчез. Я поискал еговзглядом и увидел, что он сошел с дороги и идет полем. Впереди, как язаметил, дорога делала поворот. Я понял, что Перес, хорошо зная местность,пошел кратчайшим путем, желая догнать нас. На повороте ему это удалось.Потом мы опять его потеряли. Он снова пошел полем -- и так было несколькораз. А я чувствовал, как у меня от прилива крови стучит в висках. Дальше все развернулось так быстро, так уверенно и естественно, чтосовсем не задержалось в памяти. Помню только, что у въезда в деревнюмедицинская сестра заговорила со мной. У нее был удивительный голос, совсемне вязавшийся с ее лицом, мелодичный и теплый. Она сказала: -- Если идти потихоньку, рискуешь получить солнечный удар. Но если идтиочень уж быстро, разгорячишься, а в церкви прохладно и можно простудиться. Она говорила верно. Но выбора не было. У меня сохранились еще кое-какиеобрывки воспоминаний от этого дня, например лицо Переса, когда он впоследний раз догнал нас около деревни. По щекам у него бежали крупные слезы-- как видно, он страшно устал да еще нервничал. Но у него было столькоморщин, что слезы не стекали. Они сливались вместе, расплывались, покрываяего увядшее лицо блестящей влажной оболочкой. Потом еще была церковь ижители деревни на тротуаре, красные цветы герани, украшавшие могилы накладбище, обморок Переса (он упал, как сломавшийся паяц), кровавокраснаяземля, катившаяся на мамин гроб, белые корешки растений, видневшиеся в ней,и опять какие-то люди, голоса, деревня, ожидание возле кофейни, непрестанноегудение мотора -- и моя радость, когда автобус въехал в Алжир и засверкалисозвездия его огней. Я подумал тогда, что сейчас лягу в постель и просплю неlem|xe двенадцати часов. II Проснувшись, я понял, почему у моего патрона был такой недовольный вид,когда я попросил дать мне отпуск на два дня, -- ведь сегодня суббота. Ясовсем и забыл об этом, но когда встал с постели, сообразил, в чем дело:патрон, разумеется, подсчитал, что я прогуляю таким образом четыре дня(вместе с воскресеньем), и это не могло доставить ему удовольствие. Но ведья же не виноват, что маму решили похоронить вчера, а не сегодня, да всубботу и в воскресенье все равно мы не работаем. Однако я все же могупонять недовольство патрона. Встать с постели было трудно: я очень устал за вчерашний день. Потом язанялся бритьем, обдумал за это время, что буду делать, и решил пойтикупаться. Я доехал в трамвае до купален в гавани. Там я поднырнул в проход ивыплыл в море. Было много молодежи. В воде я столкнулся с Мари Кардона,бывшей нашей машинисткой, к которой меня в свое время очень тянуло. Кажется,и ее ко мне тоже. Но она скоро уволилась из нашей конторы, и мы больше невстречались. Я помог ей взобраться на поплавок и при этом дотронулся до еегруди. Я еще был в воде, а она уже устроилась загорать на поплавке. Онаповернулась ко мне. Волосы падали ей на глаза, и она смеялась. Я взобралсяна поплавок и лег рядом с нею. Было очень хорошо; я, как будто шутя,запрокинул голову и положил ее на живот Мари. Она ничего не сказала, я так иостался лежать. Перед глазами у меня было небо, голубая и золотистая ширь.Головой я почувствовал, как дышит Мари, как у нее тихонько поднимается иопадает живот. Мы долго лежали так, в полусне. Когда солнце стало припекатьочень сильно, Мари бросилась в воду, я -- за ней. Я догнал ее, обхватил заталию, и мы поплыли вместе. Она все смеялась. На пляже, пока мы сохли, онасказала: "Я больше загорела, чем вы". Я спросил, не хочет ли она вечеромпойти в кино. Она опять рассмеялась и сказала, что не прочь посмотретькакую-нибудь картину с участием Фернанделя. Когда мы оделись, она очень былаудивлена, увидев на мне черный галстук, и спросила, уж не в трауре ли я. Ясказал, что у меня умерла мать. Она полюбопытствовала, когда это случилось,и я ответил: -- Вчера похоронили. Она чуть-чуть отпрянула, но ничего не сказала. Мне хотелось сказать: "Ятут не виноват", однако я промолчал, вспомнив, что то же самое сказал своемупатрону. Но в общем, это ничего не значило. Человек всегда бывает в чем-тонемножко виноват. К вечеру Мари все позабыла. Фильм был местами забавный, а местамисовсем дурацкий. Мари прижималась ко мне, я гладил ее грудь. К концу сеансая поцеловал ее, но как-то неловко. После кино она пошла ко мне. Утром, когда я проснулся, Мари уже не было. Она мне объяснила, чтодолжна пойти к тетке. Я подумал: "Ведь нынче воскресенье", и мне сталодосадно: я не люблю воскресных дней. Тогда я перевернулся на другой бок и,уткнувшись носом в подушку, где волосы Мари оставили запах моря, проспал додесяти часов. Проснувшись, валялся в постели до двенадцати, курил сигареты.Не хотелось идти, как обычно, завтракать к Селесту -- там меня, конечно,стали бы расспрашивать, а я расспросов не люблю. Я изжарил себе яичницу исъел ее прямо со сковородки и без хлеба, потому что хлеб весь вышел, а мнелень было сходить в булочную. После завтрака я от скуки бродил по квартире. Когда тут жила мама, у нас было уютно. Потом квартира стала велика дляменя, пришлось перетащить обеденный стол из столовой ко мне в спальню. Ятеперь живу только в этой комнате -- там у меня стоят стулья с соломеннымиобвисшими сиденьями, зеркальный шкаф -- зеркало в нем пожелтело, умывальники кровать с медными столбиками. Все остальное в забросе. Походив, я взялстарую газету, почитал ее. Вырезал для потехи объявление, рекламирующееслабительные соли "Крюшен", и наклеил его в старой тетрадке, куда собираювсякие забавные штуки из газет. Потом вымыл руки и в конце концов вышел набалкон. Моя комната выходит окнами на главную улицу предместья. День стоялпогожий. Однако ж асфальт на мостовой казался мокрым. Прохожих было мало, ишли они торопливо. Потом появились семьи, вышедшие на прогулку; в одной,например, впереди шествовали два мальчугана в матросках с короткими брючкамипониже колена, оба неловкие в своих накрахмаленных одежках; за мальчикамишла девочка с большим розовым бантом и в черных лакированных туфельках.Позади -- огромная мамаша, в коричневом шелковом платье, и папаша --маленький, худенький человечек, которого я знал по виду. У него быласоломенная шляпа канотье, галстук бабочкой, в руке трость. Увидев его рядомс женой, я понял, почему у нас в квартале он считается очень изящным.Немного позднее прошли молодые щеголи нашего предместья -- волосы прилизаныи покрыты лаком, галстук красный, в кармашке пиджака, облегающего талию,вышитый платочек, на ногах полуботинки самого модного фасона. Я подумал,что, наверно, они отправились в центр, в большие кинотеатры. Поэтому ивыбрались из дому так рано и с громким хохотом спешат к остановке трамвая. А после них улица обезлюдела. Ведь всякие зрелища уже начались. Большеникого не видно было, кроме лавочников и кошек. Над фикусами, окаймлявшимиулицу, все так же синело чистое, но уже не сияющее небо. На противоположномтротуаре хозяин табачной вытащил из лавки стул, поставил его у двери и, севна сиденье верхом, оперся на спинку обеими руками. Вагоны трамвая только чтопробегали битком набитые, а теперь шли почти пустые. В маленьком кафе "УПьеро", рядом с табачной, гарсон подметал в пустом зале пол, посыпанныйопилками. Да, все как положено в воскресенье. Я перевернул стул, поставил его, как хозяин табачной лавки, и нашел,что так сидеть удобнее. Выкурив две сигареты, я вернулся в комнату и, взявплиточку шоколада, устроился у окна, чтобы съесть ее. Небо нахмурилось, и яуже думал, что налетит внезапная летняя гроза. Но погода прояснилась. Однакоот туч, проползавших по небу и грозивших дождем, на улице потемнело. Я долгосидел у окна и смотрел на небо. В пять часов опять загрохотали трамваи. С пригородного стадионавозвращались любители футбола, облепившие и площадку, и ступеньки, и буфера.Следующие трамваи привезли самих игроков, которых я узнал по ихчемоданчикам. Они пели и орали во все горло, что их команда покрыла себяславой. Некоторые махали мне рукой. Один даже крикнул: "Наша взяла!" А яответил: "Молодцы!" -- и закивал головой. Потом покатилась волнаавтомобилей. День все тянулся. Небо над крышами стало красноватым, и с вечернимисумерками улицы ожили. Люди возвращались с прогулок. Среди них я заметил"изящного господина". Дети хныкали, родителям приходилось тащить их за руки.И почти тотчас же из нашего кинотеатра хлынула толпа зрителей. Судя порешительным резким жестам молодых парней, там показывали приключенческийфильм. Melmncn позднее вернулись те, кто ездил в центральные кинотеатры. Этивели себя более сдержанно. Они еще смеялись, но время от временизадумывались и казались усталыми. Домой им, как видно, не хотелось -- онипрохаживались по тротуару на противоположной стороне улицы. Девушки изнашего квартала тоже прогуливались под ручку. Парни старались преградить имдорогу, выкрикивали шуточки, и девушки, отворачиваясь, хихикали. Некоторыхкрасоток я знал, и они мне кивали. Вдруг зажглись уличные фонари, и тогда побледнели первые звезды,мерцавшие в ночном небе. Мне надоело смотреть на тротуары, на прохожих, нагоревшие огни. Под фонарями блестел, как мокрый, асфальт мостовой;пробегавшие с равномерными промежутками трамваи бросали отсветы своих огнейна чьи-нибудь блестящие волосы, улыбающиеся губы или серебряный браслет. Апотом трамваи стали пробегать реже, над деревьями и фонарями нависла густаятьма, малопомалу квартал опустел, и уже первая кошка медленно пересеклавновь обезлюдевшую улицу. Я вспомнил, что надо поесть. У меня немного болелашея -- оттого что я долго сидел, навалившись локтями на спинку стула. Сходивв лавку за хлебом и макаронами, я состряпал себе ужин и поел стоя. Потом яхотел было выкурить у окна сигарету, но стало прохладно, и я продрог. Язатворил балконную дверь, затворил окно и, возвращаясь, увидел в зеркалеугол стола, а на нем спиртовку и куски хлеба. Ну вот, подумал я, воскресеньея скоротал, маму уже похоронили, завтра я опять пойду на работу, и, в общем,ничего не изменилось. III Сегодня пришлось много поработать в конторе. Патрон встретил менявесьма любезно. Спросил, не очень ли я устал и сколько лет было маме. Чтобыне ошибиться, я сказал: "Уже за шестьдесят". Не знаю почему, но вид у негобыл такой, словно ему стало легче оттого, что дело можно считатьзаконченным. На моем столе скопилась груда коносаментов, которые надо былоразобрать. Перед тем как пойти позавтракать, я вымыл руки. В полдень этоприятно -- не то что вечером: тогда полотенце на катушке всегда бываетсовершенно мокрое -- ведь им пользовались целый день. Однажды я сказал обэтом патрону. Он ответил, что это мелочь досадная, но не имеющая значения. Янемного задержался и вышел только в половине первого вместе с Эмманюэлем изэкспедиции. Наша контора выходит на море, и мы зазевались, разглядываяпароходы, стоявшие в порту, где все сверкало на солнце. Как раз тут подъехалгрузовик, громыхая цепями и выхлопами газа. Эмманюэль спросил: "Может,вскочим?" И я побежал к грузовику. Но он уже тронулся, и мы помчались за нимвдогонку. Меня оглушал грохот, ослепляла пыль. Я ничего не видел и нечувствовал, весь отдавшись бездумному порыву этой гонки среди лебедок,подъемных кранов, корабельных мачт, танцующих вдали на волнах, и причаленныхсудов, мимо которых мы бежали. Я первым схватился за борт и вскочил в кузов.Потом помог Эмманюэлю, и мы уселись. Оба мы запыхались, едва дышали;грузовик подпрыгивал на неровных булыжниках набережной, кругом летала пыль,сверкало солнце. Эмманюэль закатывался хохотом. Мы обливались потом, когда добрались до Селеста. Он, как всегда,восседал на своем месте, седоусый, толстобрюхий, в длинном фартуке. Онспросил меня: -- Все-таки идут дела-то? -- Я ответил, что "все-таки идут" и wrn яочень проголодался. Быстро расправившись с завтраком, я выпил кофе. Потомзабежал домой, поспал немного, потому что хватил лишний стаканчик вина.Когда проснулся, очень захотелось курить. Но было уже поздно, я побежал ктрамвайной остановке. В конторе опять засел за работу, в жаре, в духоте.Зато вечером было так приятно, возвращаясь домой, медленно идти понабережным. Небо уже принимало зеленоватый оттенок, на душе было тихо,спокойно. И все же я пошел прямо домой, хотелось сварить себе на ужинкартошки. Поднимаясь по темной лестнице, я наткнулся на своего соседа, старикаСаламано. Он вел на поводке собаку. Вот уже восемь лет, как они неразлучны.Собака хорошей породы -- спаниель, но вся в каких-то паршах, почти чтооблезла, покрылась болячками и коричневыми струпьями. Старик Саламано живетодиноко вместе с ней в маленькой комнатушке и в конце концов стал похож насвоего пса. На лице у него красноватые шишки, вместо усов и бороды желтаяреденькая щетина. А собака переняла повадки хозяина: ходит, сгорбившись,мордой вперед и вытянув шею. Они как будто одной породы, а между темненавидят друг друга. Два раза в день -- в одиннадцать утра и в шесть вечерастарик выводит свою собаку на улицу. Все восемь лет маршрут их прогулок неменяется. Их непременно увидишь на Лионс