Александр Солженицын.Раковый корпусМ., Новый мир, 1991, сс. 5-363 Источник: Проект Общий Текст В фигурных скобках {} номер страницы.ОглавлениеЧасть первая 1. Вообще не рак 2. Образование ума не прибавляет 3. Пчелка 4. Тревоги больных 5. Тревоги врачей 6. История анализа 7. Право лечить 8. Чем люди живы 9. Tumor cordis 10. Дети 11. Рак березы 12. Все страсти возвращаются 13. И тени тоже 14. Правосудие 15. Каждому свое 16. Несуразности 17. Иссык-кульский корень 18. "И пусть у гробового входа..." 19. Скорость, близкая свету 20. Воспоминание о Прекрасном 21. Тени расходятся Часть вторая 22. Река, впадающая в пески 23. Зачем жить плохо 24. Переливая кровь 25. Вега 26. Хорошее начинание 27. Что кому интересно 28. Всюду нечет 29. Слово жесткое, слово мягкое 30. Старый доктор 31. Идолы рынка 32. С оборота 33. Счастливый конец 34. Потяжелей немного 35. Первый день творения 36. И последний день1Раковый корпус носил и номер тринадцать. Павел Николаевич Русанов никогда не был и не мог быть суеверен, но что-то опустилось в нем, когда в направлении ему написали: "тринадцатый корпус". Вот уж ума не хватило назвать тринадцатым какой-нибудь протечный или кишечный. Однако во всей республике сейчас не могли ему помочь нигде, кроме этой клиники. -- Но ведь у меня -- не рак, доктор? У меня ведь -- не рак? -- с надеждой спрашивал Павел Николаевич, слегка потрагивая на правой стороне шеи свою злую опухоль, растущую почти по дням, а снаружи все так же обтянутую безобидной белой кожей. -- Да нет же, нет, конечно,-- в десятый раз успокоила его доктор Донцова, размашистым почерком исписывая страницы в истории болезни. Когда она писала, она надевала очки -- скругленные четырехугольные, как только прекращала писать -- снимала их. Она была уже немолода, и вид у нее был бледный, очень усталый. Это было еще на амбулаторном приеме, несколько дней назад. Назначенные в раковый даже на амбулаторный прием, больные уже не спали ночь. А Павлу Николаевичу Донцова определила лечь и как можно быстрей. Не сама только болезнь, не предусмотренная, не подготовленная, налетевшая как шквал за две недели на беспечного счастливого человека,-- но не меньше болезни угнетало теперь Павла Николаевича то, что приходилось ложиться в эту клинику на общих основаниях, как он лечился уже не помнил когда. Стали звонить -- Евгению Семеновичу, и Шендяпину, и Ульмасбаеву, а те в спою очередь звонили, выясняли возможности, и нет ли в этой клинике спецпалаты или нельзя хоть временно организовать маленькую комнату как спецпалату. Но по здешней тесноте не вышло ничего. И единственное, о чем удалось договориться через главного врача -- что можно будет миновать приемный покой, общую баню и переодевалку. И на их голубеньком "москвичике" Юра подвез отца и мать к самым ступенькам Тринадцатого корпуса. Несмотря на морозец, две женщины в застиранных бумазейных халатах стояли на открытом каменном крыльце -- ежились, а стояли. Начиная с этих неопрятных халатов все было здесь для Павла Николаевича неприятно: слишком истертый ногами цементный пол крыльца; тусклые ручки двери, захватанные руками больных; вестибюль ожидающих с облезлой краской пола, высокой оливковой панелью стен (оливковый цвет так и казался грязным) и большими рейчатыми скамьями, на которых не помещались и сидели на полу приехавшие издалека больные -- узбеки в стеганых ватных халатах, старые узбечки в белых платках, а молодые -- в лиловых, красно-зеленых, и все в сапогах и в галошах. Один русский парень лежал, занимая целую скамейку, в расстегнутом, до полу свешенном пальто, сам истощавший, а с животом опухшим и непрерывно кричал от боли. И эти его вопли оглушили Павла Николаевича и так задели, будто парень кричал не о себе, а о нем. Павел Николаевич побледнел до губ, остановился и прошептал: -- Капа! Я здесь умру. Не надо. Вернемся. Капитолина Матвеевна взяла его за руку твердо и сжала: -- Пашенька! Куда же мы вернемся?.. И что дальше? -- Ну, может быть, с Москвой еще как-нибудь устроится... Капитолина Матвеевна обратилась к мужу всей своей широкой головой, еще уширенной пышными медными стрижеными кудрями: -- Пашенька! Москва -- это, может быть, еще две недели, может быть не удастся. Как можно ждать? Ведь каждое утро она больше! Жена крепко сжимала его у кисти, передавая бодрость. В делах гражданских и служебных Павел Николаевич был неуклонен и сам,-- тем приятней и спокойней было ему в делах семейных всегда полагаться на жену: все важное она решала быстро и верно. А парень на скамейке раздирался-кричал! -- Может, врачи домой согласятся... Заплатим...-- неуверенно отпирался Павел Николаевич. -- Пасик! -- внушала жена, страдая вместе с мужем,-- ты знаешь, я сама первая всегда за это: позвать человека и заплатить. Но мы же выяснили: эти врачи не ходят, денег не берут. И у них аппаратура. Нельзя... Павел Николаевич и сам понимал, что нельзя. Это он говорил только на всякий случай. По уговору с главврачом онкологического диспансера их должна была ожидать старшая сестра в два часа дня вот здесь, у низа лестницы, по которой сейчас осторожно спускался больной на костылях. Но, конечно, старшей сестры на месте не было, и каморка ее под лестницей была на замочке. -- Ни с кем нельзя договориться! -- вспыхнула Капитолина Матвеевна.-- За что им только зарплату платят! Как была, объятая по плечам двумя чернобурками, Капитолина Матвеевна пошла по коридору, где написано было: "В верхней одежде вход воспрещен". Павел Николаевич остался стоять в вестибюле. Боязливо, легким наклоном головы направо, он ощупывал свою опухоль между ключицей и челюстью. Такое было впечатление, что за полчаса -- с тех пор, как он дома в последний раз посмотрел на нее в зеркало, окутывая кашне,-- за эти полчаса она будто еще выросла. Павел Николаевич ощущал слабость и хотел бы сесть. Но скамьи казались грязными и еще надо было просить подвинуться какую-то бабу в платке с сальным мешком на полу между ног. Даже издали как бы не достигал до Павла Николаевича смрадный запах от этого мешка. И когда только научится наше население ездить с чистыми аккуратными чемоданами! (Впрочем, теперь, при опухоли, это уже было все равно.) Страдая от криков того парня и от всего, что видели глаза, и от всего, что входило через нос, Русанов стоял, чуть прислонясь к выступу стены. Снаружи вошел какой-то мужик, перед собой неся поллитровую банку с наклейкой, почти полную желтой жидкостью. Банку он нес не пряча, а гордо приподняв, как кружку с пивом, выстоянную в очереди. Перед самым Павлом Николаевичем, чуть не протягивая ему эту банку, мужик остановился, хотел спросить, но посмотрел на котиковую шапку и отвернулся, ища дальше, к больному на костылях: -- Милай! Куда это несть, а? Безногий показал ему на дверь лаборатории. Павла Николаевича просто тошнило. Раскрылась опять наружная дверь -- ив одном белом халате вошла сестра, не миловидная, слишком долголицая. Она сразу заметила Павла Николаевича и догадалась, и подошла к нему. -- Простите,-- сказала она через запышку, румяная до цвета накрашенных губ, так спешила.-- Простите пожалуйста! Вы давно меня ждете? Там лекарства привезли, я принимаю. Павел Николаевич хотел ответить едко, но сдержался. Уж он рад был, что ожидание кончилось. Подошел, неся чемодан и сумку с продуктами, Юра -- в одном костюме, без шапки, как правил машиной -- очень спокойный, с покачивающимся высоким светлым чубом. -- Пойдемте! -- вела старшая сестра к своей кладовке под лестницей.-- Я знаю, Низамутдин Бахрамович мне говорил, вы будете в своем белье и привезли свою пижаму, только еще не ношенную, правда? -- Из магазина. -- Это обязательно, иначе ведь нужна дезинфекция, вы понимаете? Вот здесь вы переоденетесь. Она отворила фанерную дверь и зажгла свет. В каморке со скошенным потолком не было окна, а висело много графиков цветными карандашами. Юра молча занес туда чемодан, вышел, а Павел Николаевич вошел переодеваться. Старшая сестра рванулась куда-то еще за это время сходить, но тут подошла Капитолина Матвеевна: -- Девушка, вы что, так торопитесь? -- Да н-немножко... -- Как вас зовут? -- Мита. -- Странное какое имя. Вы не русская? -- Немка... -- Вы нас ждать заставили. -- Простите пожалуйста. Я сейчас там принимаю... -- Так вот слушайте, Мита, я хочу, чтоб вы знали. Мой муж -- заслуженный человек, очень ценный работник. Его зовут Павел Николаевич. -- Павел Николаевич, хорошо, я запомню. -- Понимаете, он и вообще привык к уходу, а сейчас у него такая серьезная болезнь. Нельзя ли около него устроить дежурство постоянной сестры? Озабоченное неспокойное лицо Миты еще озаботилось. Она покачала головой: -- У нас кроме операционных на шестьдесят человек три дежурных сестры днем. А ночью две. -- Ну вот, видите! Тут умирать будешь, кричать -- не подойдут. -- Почему вы так думаете? Ко всем подходят. Ко "всем"!.. Если она говорила "ко всем", то что ей объяснять? -- К тому ж ваши сестры меняются? -- Да, по двенадцать часов. -- Ужасно это обезличенное лечение!.. Я бы сама с дочерью сидела посменно! Я бы постоянную сиделку за свой счет пригласила,--мне говорят-и это нельзя..? -- Я думаю, это невозможно. Так никто еще не делал. Да там в палате и стула негде поставить. -- Боже мой, воображаю, что это за палата! Еще надо посмотреть эту палату! Сколько ж там коек? -- Девять. Да это хорошо, что сразу в палату. У нас новенькие лежат на лестницах, в коридорах. -- Девушка, я буду все-таки просить, вы знаете своих людей, вам легче организовать. Договоритесь с сестрой или с санитаркой, чтобы к Павлу Николаевичу было внимание не казенное...-- она уже расщелкнула большой черный ридикюль и вытянула оттуда три пятидесятки. Недалеко стоявший молчаливый сын отвернулся. Мита отвела обе руки за спину. -- Нет, нет. Таких поручений... -- Но я же не вам даю! -- совала ей в грудь растопыренные бумажки Капитолина Матвеевна.-- Но раз нельзя это сделать в законном порядке... Я плачу за работу! А вас прошу только о любезности передать! -- Нет-нет,-- холодела сестра.-- У нас так не делают. Со скрипом двери из каморки вышел Павел Николаевич в новенькой зелено-коричневой пижаме и теплых комнатных туфлях с меховой оторочкой. На его почти безволосой голове была новенькая малиновая тюбетейка. Теперь, без зимнего воротника и кашне, особенно грозно выглядела его опухоль в кулак на боку шеи. Он и голову уже не держал ровно, а чуть набок. Сын пошел собрать в чемодан все снятое. Спрятав деньги в ридикюль, жена с тревогой смотрела на мужа: -- Не замерзнешь ли ты?.. Надо было теплый халат тебе взять. Привезу. Да, здесь же шарфик,-- она вынула из его кармана.-- Обмотай, чтоб не простудить! -- В чернобурках и в шубе она казалась втрое мощнее мужа.-- Теперь иди в палату, устраивайся. Разложи продукты, осмотрись, продумай, что тебе нужно, я буду сидеть ждать. Спустишься, скажешь -- к вечеру все привезу. Она не теряла головы, она всегда все предусматривала. Она была настоящий товарищ по жизни. Павел Николаевич с благодарностью и страданием посмотрел на нее, потом на сына. -- Ну, так значит едешь, Юра? -- Вечером поезд, папа,-- подошел Юра. Он держался с отцом почтительно, но, как всегда, порыва у него не было никакого, сейчас вот -- порыва разлуки с отцом, оставляемым в больнице. Он все воспринимал погашение. -- Так, сынок. Значит, это первая серьезная командировка. Возьми сразу правильный тон. Никакого благодушия! Тебя благодушие губит! Всегда помни, что ты -- не Юра Русанов, не частное лицо, ты -- представитель за-ко-на, понимаешь? Понимал Юра или нет, но Павлу Николаевичу трудно было сейчас найти более точные слова. Мита мялась и рвалась идти. -- Так я же подожду с мамой,-- улыбался Юра.-- Ты не прощайся, иди пока, пап. -- Вы дойдете сами?-спросила Мита. -- Боже мой, человек еле стоит, неужели вы не можете довести его до койки? Сумку донести! Павел Николаевич сиротливо посмотрел на своих, отклонил поддерживающую руку Миты и, крепко взявшись за перила, стал всходить. Сердце его забилось, и еще не от подъема совсем. Он всходил по ступенькам, как всходят на этот, на как его... ну, вроде трибуны, чтобы там, наверху, отдать голову. Старшая сестра, опережая, взбежала вверх с его сумкой, там что-то крикнула Марии и еще прежде, чем Павел Николаевич прошел первый марш, уже сбегала по лестнице другою стороной и из корпуса вон, показывая Капитолине Матвеевне, какая тут ждет ее мужа чуткость. А Павел Николаевич медленно взошел на лестничную площадку -- широкую и глубокую -- какие могут быть только в старинных зданиях. На этой серединной площадке, ничуть не мешая движению, стояли две кровати с больными и еще тумбочки при них. Один больной был плох, изнурен и сосал кислородную подушку. Стараясь не смотреть на его безнадежное лицо, Русанов повернул и пошел выше, глядя вверх. Но и в конце второго марша его не ждало ободрение. Там стояла сестра Мария. Ни улыбки, ни привета не излучало ее смуглое иконописное лицо. Высокая, худая и плоская, она ждала его, как солдат, и сразу же пошла верхним вестибюлем, показывая, куда. Отсюда было несколько дверей, и только их не загораживая, еще стояли кровати с больными. В безоконном завороте под постоянно горящей настольной лампой стоял письменный столик сестры, ее же процедурный столик, а рядом висел настенный шкаф, с матовым стеклом и красным крестом. Мимо этих столиков, еще мимо кровати, и Мария указала длинной сухой рукой: -- Вторая от окна. И уже торопилась уйти -- неприятная черта общей больницы, не постоит, не поговорит. Створки двери в палату были постоянно распахнуты, и все же, переходя порог, Павел Николаевич ощутил влажно-спертый смешанный, отчасти лекарственный запах -- мучительный при его чуткости к запахам. Койки стояли поперек стен тесно, с узкими проходами по ширине тумбочек, и средний проход вдоль комнаты тоже был двоим разминуться. В этом проходе стоял коренастый широкоплечий больной в розовополосчатой пижаме. Толсто и туго была обмотана бинтами вся его шея -- высоко, почти под мочки ушей. Белое сжимающее кольцо бинтов не оставляло ему свободы двигать тяжелой тупой головой, буро заросшей. Этот больной хрипло рассказывал другим, слушавшим с коек. При входе Русанова он повернулся к нему всем корпусом, с которым наглухо сливалась голова, посмотрел без участия и сказал: -- А вот -- еще один рачок. Павел Николаевич не счел нужным ответить на эту фамильярность. Он чувствовал, что и вся комната сейчас смотрит на него, но ему не хотелось ответно оглядывать этих случайных людей и даже здороваться с ними. Он лишь отодвигающим движением повел рукой в воздухе, указывая бурому больному посторониться. Тот пропустил Павла Николаевича и опять так же всем корпусом с приклепанной головой повернулся вослед. -- Слышь, браток, у тебя рак -- чего? -- спросил он нечистым голосом. Павла Николаевича, уже дошедшего до своей койки, как заскоблило от этого вопроса. Он поднял глаза на нахала, стараясь не выйти из себя (но все-таки плечи его дернулись), и сказал с достоинством: -- Ни чего. У меня вообще не рак. Бурый просопел и присудил на всю комнату: -- Ну, и дурак! Если б не рак -- разве б сюда положили?2В этот первый же вечер в палате за несколько часов Павлу Николаевичу стало жутко. Твердый комок опухоли -- неожиданной, ненужной, бессмысленной, никому не полезной, притащил его сюда, как крючок тащит рыбу, и бросил на эту железную койку -- узкую, жалкую, со скрипящей сеткой, со скудным матрасиком. Стоило только переодеться под лестницей, проститься с родными и подняться в эту палату -- как захлопнулась вся прежняя жизнь, а здесь выперла такая мерзкая, что от нее еще жутче стало, чем от самой опухоли. Уже не выбрать было приятного, успокаивающего, на что смотреть, а надо было смотреть на восемь пришибленных существ, теперь ему как бы равных,-- восемь больных в бело-розовых, сильно уже слинявших и поношенных пижамках, где залатанных, где надорванных, почти всем не по мерке. И уже не выбрать было, что слушать, а надо было слушать нудные разговоры этих сбродных людей, совсем не касавшиеся Павла Николаевича и не интересные ему. Он охотно приказал бы им замолчать, и особенно этому надоедному буроволосому с бинтовым охватом по шее и защемленной головой -- его просто Ефремом все звали, хотя был он не молод. Но Ефрем никак не усмирялся, не ложился и из палаты никуда не уходил, а неспокойно похаживал средним проходом вдоль комнаты. Иногда он взмарщивался, перекашивался лицом, как от укола, брался за голову. Потом опять ходил. И, походив так, останавливался именно у кровати Русанова, переклонялся к нему через спинку всей своей негнущейся верхней половиной, выставлял широкое конопатое хмурое лицо и внушал: -- Теперь все, профессор. Домой не вернешься, понятно? В палате было очень тепло, Павел Николаевич лежал сверх одеяла в пижаме и тюбетейке. Он поправил очки с золоченым ободочком, посмотрел на Ефрема строго, как умел смотреть, и ответил: -- Я не понимаю, товарищ, чего вы от меня хотите? И зачем вы меня запугиваете? Я ведь вам вопросов не задаю. Ефрем только фыркнул злобно: -- Да уж задавай-не задавай, а домой не вернешься. Очки вон ,можешь вернуть. Пижаму новую. Сказав такую грубость, он выпрямил неповоротливое туловище и опять зашагал по проходу, нелегкая его несла. Павел Николаевич мог, конечно, оборвать его и поставить на место, но для этого он не находил в себе обычной воли: она упала и от слов обмотанного черта еще опускалась. Нужна была поддержка, а его в яму сталкивали. В несколько часов Русанов как потерял все положение свое, заслуги, планы на будущее -- и стал семью десятками килограммов теплого белого тела, не знающего своего завтра. Наверно, тоска отразилась на его лице, потому что в одну из следующих проходок Ефрем, став напротив, сказал уже миролюбно: -- Если и попадешь домой -- не надолго, а-апять сюда. Рак людей любит. Кого рак клешней схватит -- то уж до смерти. Не было сил Павла Николаевича возражать -- и Ефрем опять занялся ходить. Да и кому было в комнате его осадить! -- все лежали какие-то прибитые или нерусские. По той стене, где из-за печного выступа помещалось только четыре койки, одна койка -- прямо против русановской, ноги к ногам через проход, была Ефремова, а на трех остальных совсем были юнцы: простоватый смуглявый хлопец у печки, молодой узбек с костылем, а у окна -- худой, как глист, и скрюченный на своей койке пожелтевший стонущий парень. В этом же ряду, где был Павел Николаевич, налево лежали два нацмена, потом у двери русский пацан, рослый, стриженный под машинку, сидел читал,-- а по другую руку на последней приоконной койке тоже сидел будто русский, но не обрадуешься такому соседству: морда у него была бандитская. Так он выглядел, наверно, от шрама (начинался шрам близ угла рта и переходил по низу левой щеки почти на шею); а может быть от непричесанных дыбливых черных волос, торчавших и вверх и вбок; а может вообще от грубого жесткого выражения. Бандюга этот туда же тянулся к культуре -- дочитывал книгу. Уже горел свет -- две ярких лампы с потолка. За окнами стемнело. Ждали ужина. -- Вот тут старик есть один,-- не унимался Ефрем,-- он внизу лежит, операция ему завтра. Так ему еще в сорок втором году рачок маленький вырезали и сказали -- пустяки, иди гуляй. Понял? -- Ефрем говорил будто бойко, а голос был такой, как самого бы резали.-- Тринадцать лет прошло, он и забыл про этот диспансер, водку пил, баб трепал -- нотный старик, увидишь. А сейчас рачище у него та-кой вырос! -- Ефрем даже чмокнул от удовольствия,-- прямо со стола да как бы не в морг. -- Ну хорошо, довольно этих мрачных предсказаний! -- отмахнулся и отвернулся Павел Николаевич и не узнал своего голоса: так неавторитетно, так жалобно он прозвучал. А все молчали. Еще нудьги нагонял этот исхудалый, все вертящийся парень у окна в том ряду. Он сидел -- не сидел, лежал -- не лежал, скрючился, подобрав коленки к груди и, никак не находя удобнее, перевалился головой уже не к подушке, а к изножью кровати. Он тихо-тихо стонал, гримасами и подергиваниями выражая, как ему больно. Павел Николаевич отвернулся и от него, спустил ноги в шлепанцы и стал бессмысленно инспектировать свою тумбочку, открывая и закрывая то дверцу, где были густо сложены у него продукты, то верхний ящичек, где легли туалетные принадлежности и электробритва. А Ефрем все ходил, сложив руки в замок перед грудью, иногда вздрагивал от уколов, и гудел свое как припев, как по покойнику: -- Так что -- сикиверное наше дело... очень сикиверное... Легкий хлопок раздался за спиной Павла Николаевича. Он обернулся туда осторожно, потому что каждое шевеление шеи отдавалось болью, и увидел, что это его сосед, полубандит, хлопнул коркой прочтенной книги и вертел ее в своих больших шершавых руках. Наискось по темно-синему переплету и такая же по корешку шла тисненная золотом и уже потускневшая роспись писателя. Чья это роспись, Павел Николаевич не разобрал, а спрашивать у такого типа не хотелось. Он придумал соседу прозвище -- Оглоед. Очень подходило. Оглоед угрюмыми глазищами смотрел на книгу и объявил беззастенчиво громко на всю комнату: -- Если б не Демка эту книгу в шкафу выбирал, так поверить бы нельзя, что нам ее не подкинули. -- Чего -- Демка? Какую книгу? -- отозвался пацан от двери, читая свое. -- По всему городу шарь -- пожалуй, нарочно такой не найдешь.-- Оглоед смотрел в широкий тупой затылок Ефрема (давно не стриженные от неудобства его волосы налезали на повязку), потом в напряженное лицо.-- Ефрем! Хватит скулить. Возьми-ка вот книжку почитай. Ефрем остановился как бык, посмотрел мутно. -- А зачем -- читать? Зачем, как все подохнем скоро? Оглоед шевельнул шрамом: -- Вот потому и торопись, что скоро подохнем. На, на. Он уже протягивал книгу Ефрему, но тот не шагнул: -- Много тут читать. Не хочу. -- Да ты неграмотный, что ли? -- не очень-то и уговаривал Оглоед. -- Я -- даже очень грамотный. Где мне нужно -- я очень грамотный. Оглоед пошарил за карандашом на подоконнике, открыл книгу сзади и, просматривая, кое-где поставил точки. -- Не бойсь,-- бормотнул он,-- тут рассказишки маленькие. Вот эти несколько -- попробуй. Да надоел больно, скулишь. Почитай. -- А Ефрем ничего не боется! -- Он взял книгу и перешвырнул к себе на койку. На одном костыле прохромал из двери молодой узбек Ахма-джан -- один веселый в комнате. Объявил: -- Ложки к бою! И смуглявый у печки оживился: -- Вечерю несут, хлопцы! Показалась раздатчица в белом халате, держа поднос выше плеча. Она перевела его перед себя и стала обходить койки. Все, кроме измученного парня у окна, зашевелились и разбирали тарелки. На каждого в палате приходилась тумбочка, и только у пацана Демки не было своей, а пополам с ширококостым казахом, у которого распух над губою неперебинтованный безобразный темно-бурый струп. Не говоря о том, что Павлу Николаевичу и вообще сейчас было не до еды, даже до своей домашней, но один вид этого ужина -- прямоугольной резиновой манной бабки с желейным желтым соусом и этой нечистой серой алюминиевой ложки с дважды перекрученным стеблом,--только еще раз горько напомнил ему, куда он попал и какую, может быть, сделал ошибку, согласясь на эту клинику. А все, кроме стонущего парня, дружно принялись есть. Павел Николаевич не взял тарелку в руки, а постучал ноготком по ее ребру, оглядываясь кому б ее отдать. Одни сидели к нему боком, другие спиной, а тот хлопец у двери как раз видел его. -- Тебя как зовут? -- спросил Павел Николаевич, не напрягая голоса (тот должен был сам услышать). Стучали ложки, но хлопец понял, что обращаются к нему, и ответил готовно: -- Прошка... той, э-э-э... Прокофий Семеныч. -- Возьми. -- Та що ж, можно...-- Прошка подошел, взял тарелку, кивнул благодарно. А Павел Николаевич, ощущая жесткий комок опухоли под челюстью, вдруг сообразил, что ведь он здесь был не из легких. Изо всех девяти только один был перевязан -- Ефрем, и в таком месте как раз, где могли порезать и Павла Николаевича. И только у одного были сильные боли. И только у того здорового казаха через койку -- темно-багровый струп. И вот -- костыль у молодого узбека, да и то он лишь чуть на него приступал. А у остальных вовсе не было заметно снаружи никакой опухоли, никакого безобразия, они выглядели как здоровые люди. Особенно -- Прошка, он был румян, как будто в доме отдыха, а не в больнице, и с большим аппетитом вылизывал сейчас тарелку. У Оглоеда хоть была серизна в лице, но двигался он свободно, разговаривал развязно, а на бабку так накинулся, что мелькнуло у Павла Николаевича -- не симулянт ли он, пристроился на государственных харчах, благо в нашей стране больных кормят бесплатно. А у Павла Николаевича сгусток опухоли поддавливал под голову, мешал поворачиваться, рос по часам -- но врачи здесь не считали часов: от самого обеда и до ужина никто не смотрел Русанова и никакое лечение не было применено. А ведь доктор Донцова заманила его сюда именно экстренным лечением. Значит, она совершенно безответственна и преступно-халатна. Русанов же поверил ей и терял золотое время в этой тесной затхлой нечистой палате вместо того, чтобы созваниваться с Москвой и лететь туда. И это сознание делаемой ошибки, обидного промедления, наложенное на его тоску от опухоли, так защемило сердце Павла Николаевича, что непереносимо было ему слышать что-нибудь, начиная с этого стука ложек по тарелкам, и видеть эти железные кровати, грубые одеяла, стены, лампы, людей. Ощущение было, что он попал в западню и до утра нельзя сделать никакого решительного шага. Глубоко несчастный, он лег и своим домашним полотенцем закрыл глаза от света и ото всего. Чтоб отвлечься, он стал перебирать дом, семью, чем они там могут сейчас заниматься. Юра уже в поезде. Его первая практическая инспекция. Очень важно правильно себя показать. Но Юра -- не напористый, растяпа он, как бы не опозорился. Авиета -- в Москве, на каникулах. Немножко развлечься, по театрам побегать, а главное -- с целью деловой: присмотреться, как и что, может быть завязать связи, ведь пятый курс, надо правильно сориентироваться в жизни. Авиета будет толковая журналистка, очень деловая и, конечно, ей надо перебираться в Москву, здесь ей будет тесно. Она такая умница и такая талантливая, как никто в семье -- опыта у нее недостаточно, но как же она все налету схватывает! Лаврик -- немножко шалопай. учится так себе, но в спорте -- просто талант, уже ездил на соревнования в Ригу, там жил в гостинице, как взрослый. Он уже и машину гоняет. Теперь при Досаафе занимается на получение прав. Во второй четверти схватил две двойки, надо выправлять. А Майка сейчас уже наверное дома, на пианино играет (до нее в семье никто не играл). А в коридоре лежит Джульбарс на коврике. Последний год Павел Николаевич пристрастился сам его по утрам выводить, это и себе полезно. Теперь будет Лаврик выводить. Он любит -- притравит немножко на прохожего, а потом: вы не пугайтесь, я его держу! Но вся дружная образцовая семья Русановых, вся их налаженная жизнь, безупречная квартира -- все это за несколько дней отделилось от него и оказалось п о т у с т о р о н у опухоли. Они живут и будут жить, как бы ни кончилось с отцом. Как бы они теперь ни волновались, ни заботились, ни плакали -- опухоль задвигала его как стена, и по эту сторону оставался он один. Мысли о доме не помогли, и Павел Николаевич постарался отвлечься государственными мыслями. В субботу должна открыться сессия Верховного Совета Союза. Ничего крупного как будто не ожидается, утвердят бюджет. Когда сегодня он уезжал из дому в больницу, начали передавать по радио большой доклад о тяжелой промышленности. А здесь, в палате, даже радио нет, и в коридоре нет, хорошенькое дело! Надо хоть обеспечить "Правду" без перебоя. Сегодня -- о тяжелой промышленности, а вчера -- постановление об увеличении производства продуктов животноводства. Да! Очень энергично развивается экономическая жизнь и предстоят, конечно, крупные преобразования разных государственных и хозяйственных организаций. И Павлу Николаевичу стало представляться, какие именно могут произойти реорганизации в масштабах республики и области. Эти реорганизации всегда празднично волновали, на время отвлекали от будней работы, работники созванивались, встречались и обсуждали возможности. И в какую бы сторону реорганизации ни происходили, иногда в противоположные, никого никогда, в том числе и Павла Николаевича, не понижали, а только всегда повышали. Но и этими мыслями не отвлекся он и не оживился. Кольнуло под шеей -- и опухоль, глухая, бесчувственная, вдвинулась и заслонила весь мир. И опять: бюджет, тяжелая промышленность, животноводство и реорганизации -- все это осталось по т у сторону опухоли. А по эту -- Павел Николаевич Русанов. Один. В палате раздался приятный женский голосок. Хотя сегодня ничто не могло быть приятно Павлу Николаевичу, но этот голосок был просто лакомый: -- Температурку померим! -- будто она обещала раздавать конфеты. Русанов стянул полотенце с лица, чуть приподнялся и надел очки. Счастье какое! -- это была уже не та унылая черная Мария, а плотненькая подобранная и не в косынке углом, а в шапочке на золотистых волосах, как носили доктора. -- Азовкин! А, Азовкин! -- весело окликала она молодого человека у окна, стоя над его койкой. Он лежал еще странней прежнего -- наискось кровати, ничком, с подушкой под животом, упершись подбородком в матрас, как кладет голову собака, и смотрел в прутья кровати, отчего получался как в клетке. По его обтянутому лицу переходили тени внутренних болей. Рука свисала до полу. -- Ну, подберитесь! -- стыдила сестра.-- Силы у вас есть. Возьмите термометр сами. Он еле поднял руку от пола, как ведро из колодца, взял термометр. Так был он обессилен и так углубился в боль, что нельзя было поверить, что ему лет семнадцать, не больше. -- Зоя! -- попросил он стонуще.-- Дайте мне грелку. -- Вы -- враг сам себе,-- строго сказала Зоя.-- Вам давали грелку, но вы ее клали не на укол, а на живот. -- Но мне так легчает,-- страдальчески настаивал он. -- Вы себе опухоль так отращиваете, вам объясняли. В онкологическом вообще грелки не положены, для вас специально доставали. -- Ну, я тогда колоть не дам. Но Зоя уже не слушала и, постукивая пальчиком по пустой кровати Оглоеда, спросила: -- А где Костоглотов? (Ну надо же! -- как Павел Николаевич верно схватил! Костог-глод -- Оглоед -- точно!) -- Курить пошел,-- отозвался Демка от двери. Он все читал. -- Он у меня докурится! -- проворчала Зоя. Какие же славные бывают девушки! Павел Николаевич с удовольствием смотрел на ее тугую затянутую кругловатость и чуть на выкате глаза -- смотрел с бескорыстным уже любованием и чувствовал, что смягчается. Улыбаясь, она протянула ему термометр. Она стояла как раз со стороны опухоли, но ни бровью не дала ронять, что ужасается или не видела таких никогда. -- А мне никакого лечения не прописано? -- спросил Русанов. -- Пока нет,-- извинилась она улыбкой. -- Но почему же? Где врачи? -- У них рабочий день кончился. На Зою нельзя было сердиться, но кто-то же был виноват, что Русанова не лечили! И надо было действовать! Русанов презирал бездействие и слякотные характеры. И когда Зоя пришла отбирать термометры, он спросил: -- А где у вас городской телефон? Как мне пройти? В конце концов можно было сейчас решиться и позвонить товарищу Остапенко! Простая мысль о телефоне вернула Павлу Николаевичу его привычный мир. И мужество. И он почувствовал себя снова борцом. -- Тридцать семь,-- сказала Зоя с улыбкой и на новой температурной карточке, повешенной в изножье его кровати, поставила первую точку графика.-- Телефон -- в регистратуре. Но вы сейчас туда не пройдете. Это -- с другого парадного. -- Позвольте, девушка! -- Павел Николаевич приподнялся и построжел.-- Как может в клинике не быть телефона? Ну, а если сейчас что-нибудь случится? Вот со мной, например. -- Побежим -- позвоним,-- не испугалась Зоя. -- Ну, а если буран, дождь проливной? Зоя уже перешла к соседу, старому узбеку, и продолжала его график. -- Днем и прямо ходим, а сейчас заперто. Приятная-приятная, а дерзкая: не дослушав, уже перешла к казаху. Невольно повышая голос ей вослед, Павел Николаевич воскликнул: -- Так должен быть другой телефон! Не может быть, чтоб не было! -- Он есть,-- ответила Зоя из присядки у кровати казаха.-- Но в кабинете главврача. -- Ну, так в чем дело? -- Дема... Тридцать шесть и восемь... А кабинет заперт, Низамутдин Бахрамович не любит... И ушла. В этом была логика. Конечно, неприятно, чтобы без тебя ходили в твой кабинет. Но в больнице как-то же надо придумать... На мгновение болтнулся проводок к миру внешнему -- и оборвался. И опять весь мир закрыла опухоль величиной с кулак, подставленный под челюсть. Павел Николаевич достал зеркальце и посмотрел. Ух, как же ее разносило! Посторонними глазами и то страшно на нее взглянуть -- а своими?! Ведь такого не бывает! Вот кругом ни у кого же нет! Да за сорок пять лет жизни Павел Николаевич ни у кого не видел такого уродства!.. Не стал уж он определять -- еще выросла или нет, спрятал зеркало да из тумбочки немного достал-пожевал. Двух самых грубых -- Ефрема и Оглоеда, в палате не было, ушли. Азовкин у окна еще по-новому извернулся, но не стонал. Остальные вели себя тихо, слышалось перелистывание страниц, некоторые легли спать