Глава 3. «Кафейный» период русской литературыТолстой на ярмарке поэзии. Очевидно, под влиянием массового успеха концертов футуристов в Политехническом музее зимой 1918 г. московские писатели пробуют от домашних читок выйти к массовой аудитории. Мы уже знаем, что первый такой вечер был проведен 25 февраля в театре Я. Южного: свои еще ненапечатанные произведения читали Ю. Балтрушайтис, И. Бунин, А. Белый, Вяч. Иванов, Н. Никандров, Вл. Лидин, И. А. Новиков, А. Соболь, А. Толстой, В. Ходасевич, И. Эренбург. 24 марта состоялся второй вечер: в Богословской аудитории университета выступали К. Бальмонт, Ю. Балтрушайтис, Е. Чириков, А. Толстой, И. Эренбург, В. Ходасевич, Ю. Соболев, В. Лидин. 30 марта был устроен концерт в пользу нуждающихся семей журналистов, участвовали Толстой, Чириков, Бальмонт, Никулин, Эренбург, певцы и музыканты. Следующий шаг навстречу читателю – создание литературных кафе. И здесь приоритет принадлежал футуристам с их «Кафе поэтов» (см. ниже), а за ними последовали имажинисты с «Музыкальной табакеркой». С. Спасский1 считал, что так было переименовано бывшее кафе «Трамбле»2: Круглая комната с плотно опущенными шторами наглухо отделена от улицы. На стенках лампочки с цветными шелковыми абажурами, полумрак, уютная тишина. Перед началом программы тихое позванивание пианино – «Музыкальная табакерка» Лядова. Публика одета изысканно, все так, «будто ничего не случилось». Певица исполняет «интимную» песенку об Арлекино, отравившемся на маскараде. Актриса рассказывает фельетоны Тэффи с дамскими довоенными остротами. «И остров мой опустится на дно, преобразясь в жемчужные сады», воркует маленькая, вернувшаяся из Парижа поэтесса3. Напудренный поэт читает с кафедры в полумраке: «Поверх крахмальных белых лат он в сукна черные затянут. Его глаза за той следят, за той, которою обманут». Артист Раневский мелодекламирует о маркизах. Программы носят экзотические заглавия, увенчиваясь «вечерами эротики». Кроме бесцеремонной московской публики, здесь появлялись петроградские акмеисты. Впервые в «кафейной» обстановке выступил здесь и Брюсов4. Неожиданное свидетельство того, как Толстой был вовлечен в устную литературную жизнь Москвы, и именно через участие в «Музыкальной табакерке», обнаружилось в харьковской газете «Южный край» июня 1918 года. Следующая заметка, как нам кажется, бросает свет на обстоятельства, предшествующие возникновению «Трилистника».^ Влад. Королевич. Ярмарка поэзииМосковское carte-postale Перед домом № 18 на Малой Молчановке5 мы остановились. Я посмотрел в лицо моего спутника, в офицерской бекеше без погон, поэта Шершеневича6, и несмело пробормотал: – А если он нас не примет? В это время из подъезда вышла маленькая женщина с рыжеватыми волосами и усталым взглядом. – Вера Инбер, – прошептал я, – она наверное от него... – Маленькая женщина с рыжеватыми волосами сообщила, что Алексей Николаевич обедает, но мы все-таки решились идти. У дверей остановились на мгновенье, прочитав на карточке: «Граф Алексей Николаевич Толстой». Он нас не заставил ждать и вышел сам, с салфеткой у шеи. Я смотрел на огромную комнату с диваном, обитым старым штофом, овальными портретами на стенах, какими-то бисерными подушками, а главное, на самого хозяина – уютно одетого барина, с белыми, пухлыми руками, с боковым пробором, разделяющим длинные волосы, с кусочком сметаны, оставшимся у мягких губ, – и мне казалось, что все эти революции, анархии, реквизиции – это только где-то вычитанный, дурно написанный «роман с происшествиями». Из солнечного окна глядела на меня особняками Малой Молчановки – старая Москва, и она же была в барских глазах, будто не живых, а написанных Сомовым. А сам я в это время выговаривал нелепо доносившиеся до моего слуха, какие то чужие фразы: – Вы понимаете, Алексей Николаевич, теперь нет возможности издавать книг. Нет бумаги, дороги типографии, и мы должны перейти к другому. Мы не можем не писать, не опубликовывать написанное. Были альманахи печатные, теперь будут “живые альманахи”7. – Живые? – Ну да, очень просто... Мы будем ежедневно читать стихи, рассказы в уютном помещении. Интимно и в то же время публично. – Где читать? – В «Музыкальной табакерке»8. – В «Музыкальной табакерке» – удивленно говорит Толстой. – Где это? Шершеневич дипломатично кашляет и произносит: – Это в кафе Надэ. На Кузнецком. – Вы меня приглашаете читать в кафэ? – с ужасом и недоумением говорит Толстой, – простите, но... там одни спекулянты. – Алексей Николаевич, теперь новое время, писатели должны «американизироваться». Барский голос говорит что-то долгое, сердитое, медленное о падении литературных нравов, а мы сознаем, что Толстой слишком хорошо воспитан, чтобы указать нам на дверь прямо, и еще то, что его ждет уже остывший обед, неловко уходим, жмем руку. У подъезда оба «американизированных писателя» смотрят с отчаяньем друг на друга. Через три дня Москва была заклеена огромными зелеными афишами: Музыкальная табакерка. Живые альманахи. Ежедневное участие: Валерия Брюсова, Бальмонта, Ауслендера9, Б. Зайцева, Краснопольской10, Столицы11... 40 имен. Маленькое кафе было изо дня в день переполнено. Приходили слушать одни, приходили глядеть другие. Вторых было больше. Они разглядывали жадными глазами тех, имена которых привыкли видеть только на обложках книг. Рассматривали их галстуки, воротнички, прически. Сидеть рядом с Бальмонтом, пить кофе и перекидываться фразами со Столицей – разве это не занимательно? А на маленькой эстраде, при свете двух свечей с синими абажурами выступали поэты, 80% которых оказались картавыми, остальные 20% – косноязыкими. Нараспев воющими голосами поэты произносили свои стихи. Лениво хлопающие зрители насторожились. Сегодня они ждали особенного. Сегодня был «номер – экстра», а у двух устроителей похолодели пальцы: – Если «он» не придет – мы погибли, погибла идея американизации, «живых альманахов», – прошептал Шершеневич. И в этот момент вошел «он». Бледный человек, в глухом черном сюртуке, с выпуклыми скулами и почти седыми, твердыми волосами. Глубоко сидящие глаза сверкали странным, фосфорическим светом. Под взглядом таких глаз невольно опускаешь ресницы. Он шел к эстраде. «Брюсов, Брюсов!»12 – шептали кругом и аплодисменты, дружные, единодушные, заполнили кафе. Он не читал старых стихов. Он импровизировал. Темы бросали в урну – публика. Он вытянул тему о последней осенней любви и вышел ближе, к концу эстрады, заложив руки за спину. И фразы его, странные, волнующие, но облеченные в отточенную форму октав выбрасывались, как горящие угли в толпу. Точно он разорвал свою грудь и вынул свое сердце. Тайна творчества открылась глазам, и седой человек с фосфорическими глазами говорил о последней любви, как жрец читает молитву. Забыли, что в кафе, ложечки не стучали в стаканах, и только отточенные слова, выгравированные сердцем поэта, звенели в душной маленькой зале. Иногда он прикрывал рукой глаза, останавливался и эти мгновенные паузы жгли всех, как сжигали сознанье поэта. Маленькое кафе на минуту стало храмом. Через неделю после открытия «Табакерки» на той же улице открылось другое «кафе с поэтами» «Элит», где, в числе прочих, стояло имя А. Н. Толстого. По-видимому, «американизация» коснулась и его13. Через месяц в Москве насчитывалось шесть «кафе с поэтами»: «Табакерка», «Кафе поэтов», «Венок искусств», «Десятая муза», «Домино», «Элит», и всюду было полно, всюду люди, похожие на фармацевтов, приходили выпить стакан кофе, закусывая, вместо отсутствующих пирожных, стихами «живых поэтов». И у каждого кафе, кроме своей публики, было свое лицо. «Домино», где каждое стихотворение встречалось сытым замоскворецким смехом, «Элит», с седовласыми авторами, читающими монотонными голосами свои рассказы, в 3 печатных листа, «Табакерка», «Кафе поэтов». «Кафе поэтов», целый сезон притягивавшее, несмотря на выстрелы и расстрелы, ночную Москву. Красный сводчатый кабачок, вымазанный пестрыми зигзагами футуристов. Кабачок, где полуобнаженные женщины и девушки, с лицами, размалеванными, как вывески гостиниц, мешались с буржуазными любопытствующими дамами, пьяными солдатами и напудренными dandy. Гольдшмидт, ломающий о свою голову доску, одетый в красный муар, а иногда совсем обнаженный, выкрашенный в коричневую краску “под негра”, проповедует здесь «Радости тела». Бурлюк, не отрывая лорнет от глаз, кричит: «Мне нравится беременный мужчина». Василий Каменский, с торчащими льняными волосами, выкликающий зычным голосом:«Сарынь на кичку, Казань, Саратов, Сарынь на кичку, ядреный лапоть»14.Здесь же какие-то разодетые женщины, нюхающие кокаин, матрос с челкой до глаз, умирающим голосом произносящий: – Жизнь – это опиум. И немедленно глотающий черные шарики опиума. В другом углу наглый, зычный бас Маяковского15 возглашает:«Хотите буду безукоризненно нежным, Не мужчина, а облако в штанах».А после этого фиглярства, заигрывая с публикой, жующей котлету, на эстраде появляется Маяковский в костюме апаша, в красном шарфе с подведенными глазами и вдохновенно читает свою вдохновенную поэму о Революции. Пьяный солдат прерывает: «Долой Маяковского. Ойру, давайте ойру»16. Им хочется плясового мотива, а не жгучих стихов приближающегося к гениальности поэта. Но он читает, и будет читать сегодня и завтра. И люди идут в кафе, а более смелые на улицу и там на площадях читают свои стихи. И в то время, как спекулянты глотают котлету, и в то время, как пьяный солдат орет «Ойру» – поэт уже не на страницах книги, а на углу Страстной площади кричит: – Сердце! Экстренный выпуск. Свежее сердце!17 Новая страница русской поэзии. Ярмарка. Базар. Кафе. Но все-таки, та же истинная, горящая, пылающая поэзия.Появление в харьковской газете «Южный край» за 12 июля 1918 г. н. ст. этого очерка, подписанного «Влад Королевич. Украина. Июнь 1918 г.», производит странное впечатление. Очерк называется «Ярмарка поэзии. Московское carte-postale», но жанр «почтовой открытки» подразумевает актуальность, сиюминутность зарисовки. На 12 июля 1918 г. актуально было убийство Мирбаха, подавление эсеровского восстания, закрытие газет и террор, а не расцвет устного поэтического слова. На наш взгляд, резоном для публикации такой вещи в газете могли быть разве что пустые карманы автора – видимо, еще одного свежеприбывшего с голодного севера – и готовность редакции способствовать их наполнению. Проверка обстоятельств, описанных в очерке, подтверждает, что речь идет о событиях более чем трёхмесячной давности: о конце зимы – начале весны 1918 г., когда в изобилии возникли литературные кафе, а вовсе не о свежих литературных новостях. Кто же такой был Влад Королевич, какое его место в литературном раскладе 1918 г. и почему он связал свой рассказ о литературных кафе именно с фигурой Алексея Толстого? Владимир или Влад Королевич (псевдоним Владимира Королева, 1894–1969) – поэт, близкий вначале к кругу эгофутуристов, а затем к имажинистам, автор сборника стихов «Смуглое сердце» (М., 1916), эротической повести «Молитва телу» (М., 1916), сборника стихов «Сады дофина» (М., 1918), организатор, вместе с Л. Моносзоном, альтернативного футуристам кружка молодых поэтов18. Он также и режиссёр, и актёр – ставил в 1917–1918 гг. в Никольском театре (сцена ресторана «Славянский базар» на Никольской улице) в Москве свои одноактные пьесы и сам в них играл. Журнал «Рампа и жизнь» за этот период рекламировал следующие его «пьесы-миниатюры», имеющиеся в редакции: «Современная женщина», «Центрострах или Домовый комитет», «M-lle Жюжан», «Та, которая…», «Танго трех», сообщал и о его пьесе «Рыжая клоунесса», шедшей всего один раз. По всей вероятности, летом 1918 г. (хотя словарь «Русские писатели» дает 1919) он переезжает на гетманскую Украину; участвует в харьковском поэтическом сборнике «Освобожденным» (1918). В 1919 г., по возвращении на Украину красных, Королевич служит режиссером красноармейских театров, в начале 20-х – артист и режиссер московских театров, театральный критик и кинокритик, потом, в 30–50-е гг. – режиссер в провинции, автор театральных инсценировок (наиболее известна его инсценировка «Анны Карениной»). Последние годы его прошли в Киеве. Вот недоброжелательные штрихи к подразумеваемому портрету Влада Королевича, рассыпанные в очерке С. Спасского «Москва» в описании «Кафе поэтов»: Лозунг «эстрада всем» давал простор для всевозможных вылазок. Вот читает поэт, автор сборника, называвшегося «Сады дофина». Сборник посвящен какому-то великому князю. Правда, наборщики отказались набрать титул. В посвящении значится только имя и отчество, но они расшифровываются легко. В одном из стихотворений некий маркиз возглашает с эшафота «Проклятье черни». Поэт картаво декламирует, перебирая янтарные четки.19 Это тот же самый персонаж, что в первом из приведенных нами отрывков был обозначен как «напудренный поэт» – в очерке самого Королевича тоже упоминаются «напудренные денди». На книге его стихов «Сады Дофина» действительно стоит посвящение «Дмитрию Павловичу»20, очевидному предмету влюбленности юного автора – сторонника альтернативной любви, вдохновенно, не ведая о Фрейде, живописующего трости, лорнеты, стэки и прочие милые сувениры ушедшего навеки любовного быта. В «Садах Дофина» описываются «Дворцы, приговоренные к казни» (название одного из стихотворений), парки, где занимались любовью дофины, беседки с вензелями королей; воспевается стоическая смерть некоего маркиза и произносится запомнившееся Спасскому проклятье: Ваш смуглый грум стоял один, в толпе забытый, Когда всходили Вы, маркиз, на эшафот, Спокойною улыбкой приоткрытый, Был алым, как всегда, подкрашен томный рот. В серебряный лорнет Вы оглянули смело Толпу, простертую у Ваших ног, Презрение в прищуренных глазах горело... Час казни возвестил солдатский рог! Ждала толпа людей Прованса и Оверни, Нож палача был поднят и готов, Вы кинули слова: «Проклятье черни». И вздрогнули они от двух холодных слов. На Вас толпа трусливая смотрела, Раздался резко гильотины стук, И банда жадная, наглея, опьянела – Казненного скверня касаньем рук. А позже – лишь прошел туман вечерний И лунный загорелся в небе сердолик, Безумный грум шептал: «Проклятье черни!..» Он голову нашел и... пудрил Ваш парик21. Напудренного поэта с четками приметил и Алексей Толстой, записавший в дневнике в марте 1918 г.: Музыкальная табакерка. Сидят унылые и боязливые спекулянты, два немецких офицера, матрос, кот пьет пятый стакан шоколаду. Выступают поэтессы, напудренный поэт с четками. На темной улице вопят газетчики о только что вырезанном городе N 22. У Спасского в другом месте того же очерка читаем: Однако, в кафе пребывают и те, кто завтра спешно будут выправлять документы, доказывающие их украинское происхождение, кому будет казаться спасением германский неустойчивый орел. Буржуазия, спешно спекулирующая перед тем, как оставить Москву. Молодые люди со следами погон на шинелях, передающие друг другу новости о Корнилове. Один из них, лысоватый, затянутый в черкеску, втихомолку хвастается, что он адъютант великого князя. Подливая в чай водку из принесенного флакона, он посмеивается и пошучивает с соседями: – Стрельба скоро начнется. Или они меня, или я их. А пока послушаем стихи23. Кроме общей характеристики политически более правого соперничающего предприятия – Спасский сам отождествлял себя с «Кафе поэтов», – в его тексте угадываются и какие-то личные намеки: сюжет с великим князем (хотя тут, очевидно, имеется в виду Николай Николаевич – организатор разного рода военных начинаний) и бегство на Украину вполне могут указывать на Королевича. Итак, перед нами «Музыкальная табакерка» – литературно крайне левое, «футуристическое» кафе, но с ощутимо правой политической ориентацией – естественное тогда, но непривычное для сегодняшнего читателя сочетание. Шершеневич вспоминал о настроении, царившем в кафе: Наряду с революционными стихами, наряду с классикой здесь иногда звучала и контрреволюция в стихах. Каюсь, что не без успеха и не один раз я с Владом Королевичем читали здесь явно шовинистическую «Перекличку Элегического и Электрического Пьеро»24. Отделение Польши и Финляндии казалось мне страшным. Я боялся, что СССР превратится в “Московию” и ограничится кольцом трамвая “А”».25Недавно впервые была опубликована проза с драматическими вставками Вадима Шершеневича «Похождения Электрического Арлекина», по-видимому, как-то связанная с упомянутой в очерке Королевича «Перекличкой Элегического и Электрического Пьерро»26. Публикатор датирует ее 1919-м – 1920-м гг. По нашей гипотезе, этот текст мог вобрать в себя ряд более ранних, доимажинистских текстов – принципы имажинизма как раз и оформлялись в 1919 г. Одна из главок, а именно пятая «По наклонной плоскости, или обманы Дон Жуана, или контрагентство поцелуев» по словарному составу и по реалиям относится к весне 1918 г. – т. е. именно ко времени функционирования «Музыкальной табакерки». Во-первых, здесь упоминается «Пьерро»: «СмотРит Тэдди: у КеллеРа очеРедь ПьеРРО за пудРой»27. Кругом явно кровавый разгул: На горизонте здрОВО багрОВО. Кто-то пролил КРАСНЫХ ЧЕРНИЛ. ШИБКО ОШИБКУ замазал. В небо вписан ТРЕУГОЛЬНИК ЖУРАВЛЕЙ. Уж сколько днЕЙ ищут Они (сквозь ночи и Дни) своего Ивика28 ...................................К чорту! К чорту! К чорту! В темных улицах полоски света из каФЭ, как выпушки на галиФЭ. Еще одна реалия зимы 1918 г.:Анненков стрАННеньких СТРАННИКОВ водит в кафе Питтореск. (кафе Питтореск было новинкой осенью – зимой 1917–1918 гг.). Упоминается здесь и новая драма Алексея Толстого: Говорили даже вчера (в пассАЖЕ) что гдЕ ТО страшная комЕТА хвостит: вещает новую драму вторОГО Алексея Толстого. Много жуткого водится ... Ночной город! .................................................Последний город! ....................... Виноват: почему послЕДНИЙ? .........................................Поэтовы бЕДНИ!». Текст намекает на «Ракету», которая шла в 1917 г. Но новая драма, о которой идет речь, может быть, связана с объявленной Толстым работой над «Дантоном», поскольку вводятся темы французской революции: Слава Богу (Глория Деи) мы живем в восемнадцатом веКЕ, человеКИ ...Что забОТЫ что санкюлОТЫ грозЯТ грЯДкою баррикАД? Что за ерунда? Откуда восемнадцатый век? Это метронпАЖ вошел в рАЖ и неоттуда строки набрал. Далее появляется Дон Жуан, который поет серенаду под балконом «донны французской революции». Он оказывается «мировым обывателем», «представителем карточной системы», «кроликом для экспериментов» и убивает седого командора в ванне: В ванне, в ванне был Марат, Одни косточки лежат. На наш взгляд, эта глава «Арлекина», сохраняющая память о естественном шоке и об общей для всей интеллигенции фрондёрской позиции, соотносится с первыми месяцами нового порядка, описанными в публикуемом очерке Королевича – даже «ойра» здесь не забыта. «Перекличка Электрического и Элегического Пьерро», которую исполняли Королевич и Шершеневич в «Музыкальной табакерке» весной 1918 г., очевидно, имела драматическую форму – ведь Королевич был уже опытным режиссёром и сам писал пьесы. Но в «Электрическом Арлекине» двуголосия не чувствуется. Замена двух Пьерро на одного Арлекина в 1919 г., возможно, объясняется тем, что Пьерро – маска по определению элегическая и вряд ли своевременная: электрический Арлекин остаётся единственным участником бывшего диалога, потому что уже не до диалогов. Возвращаясь к харьковскому очерку Королевича: почему молодые поэты обратились к Толстому? Один из устроителей его, Королевич – юный декадент, нонконформист, наивно фрондирует своими политическими и эстетическими симпатиями к старорежимным ценностям, педалирует «аристократизм», религиозность, «шовинизм», и в конце концов бежит к белым – видимо, сразу после восстания 6–7 июля. Исходя из этой ориентации, для него естественно искать сочувствия и поддержки у, казалось бы, заведомо консервативного графа Толстого, в котором он, судя по тексту фельетона, видит оплот московского барства: может быть, Толстой воспринимается им все еще как аполлоновский стилизатор, верный «дворянской» теме? Но был ли Толстой действительно консерватором и архаистом? На медной табличке на его двери Королевич прочел «граф», но на самом деле там стояло «Гр». Эренбург потом вспоминал: Как-то он показал мне медную дощечку на двери – «Гр. А.Н. Толстой» – и загрохотал. «Для одних граф, а для других гражданин», – смеялся он над собой.29 Как выглядит участие Толстого в «кафейном периоде» русской литературы? Почему Королевич с Шершеневичем обратились к нему? Почему Королевич ожидает от Толстого, солидного журналиста, драматурга, прозаика, поддержки в своем новомодном легкомысленном проекте? Наверно, всё это потому, что Толстой известен своей любовью к зрелищным затеям: памятна его роль в «Доме интермедий» и «Бродячей собаке». В 1913 г. Станиславский планировал привлечь его в студию театральной импровизации. В театрах идут его пьесы, и сам он иногда играет в них комические роли. Это человек, влюбленный в театр – в особенности в театральные эксперименты, перепутывающие жизнь и искусство, обожающий превращать жизнь в театр для себя, при минимуме средств устраивающий у себя дома восхитительные маскарады. Не далее как осенью 1917 г. он выступал с петрушечным театром Н.Я. Симонович-Ефимовой в кафе «Питтореск» на Кузнецком мосту, читая тексты своих рассказов, которые разыгрывали куклы. Если верить Королевичу, Толстой пришел в состояние шока от приглашения молодых людей «американизироваться» и отказался наотрез. Но Королевич сообщает неправду. В действительности Толстой участвовать в их затее с Шершеневичем согласился и в «Табакерку» пошёл: об этом мы узнаём из гневной записи в дневнике Ивана Бунина: 2 (15) марта Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне, – большой гонорар, говорит, дадим30. Отсюда видно, что Толстой вступил с Буниным в переговоры касательно и его участия в литературном кафе, очевидно, отождествляя себя с его организаторами. Как же так? В очерке Королевича говорится о прямом отказе Толстого участвовать в «Живых альманахах»! А Бунин возмущается его участием в наиболее рискованных мероприятиях «Табакерки», в компании Брюсова, поведение которого, как явствует из воспоминаний Шершеневича, было крайне провокативно. В конце этой записи Бунин еще растравляет обиду. «Читал о стоящих на дне моря трупах, – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”». Вспомним, что в конце зимы – начале весны 1918 г. в газетах шли сообщения о всё ещё продолжавшемся красном терроре в Севастополе, где «революционные» матросы провели массовое уничтожение всех офицеров: излюбленным способом было привязывание к ногам обречённых тяжёлых камней и сбрасывание их с кораблей в открытое море – говорили о тысячах стоящих на дне моря трупов. Однако, когда Толстой записал в своём дневнике о впечатлении от «Музыкальной табакерки», то и он переживал его как острый контраст: спекулянты, напудренные поэты – и вопли газетчиков о вырезанном городе N. Чувства его были весьма похожи на чувства Бунина. Правда, это не помешало ему тогда же или на следующий день принять участие в пикантных чтениях, наряду с Брюсовым – кстати сказать, его шефом по советской службе в Наркомпросе. Легкий на подъём, он мог сначала согласиться выступить там, а потом задуматься. Ведь ему вовсе небезразлично было, что по этому поводу думают люди, подобные Бунину, который строго относился и к писательскому общественному реноме, и к торжественной трагичности момента. Видимо, поэтому Толстой и организует альтернативное предприятие, где тон будет задавать он сам и близкие ему литераторы. Немудрено, что молодые поэты на него обиделись. Не отсюда ли иронический тон в «Перекличке»? «Трилистник» в кафе «Элит». Королевич насмешливо повествует о том, что «через неделю после открытия “Табакерки” на той же улице (вернее, рядом, на Петровских линиях – Е. Т.) открыли другое “кафе с поэтами”, “Элит”, где, в числе прочих, стояло имя А.Н. Толстого», и о том, что в «Элит» якобы седовласые авторы читали монотонными голосами свои рассказы. Что же за патриархи выступали в «Элит»? Газета «Новости дня» пишет: Открытие выступления писателей и композиторов в кафе «Элит» (Петровская линия) состоится завтра, в среду, 3 апреля. В программе вечера – граф А. Н. Толстой, Вл. Ходасевич и А. Могилевский31 В четверг читают К. Бальмонт, И. Новиков, в пятницу – Е. Чириков и В. Инбер, в субботу – Г. Чулков, И. Эренбург и Добровейн32 Наверное, это Евгений Николаевич Чириков – единственный в этой компании человек старшего поколения – сообщил кафе «Элит» «благоухание седин», раздражившее Королевича. Но и тогда, и впоследствии общий стиль «Элит» был совершенно не старческий, а скорее молодежный. Вскоре писательское «зрелищное предприятие» получает отдельный от кафе театральный статус и название «Трилистник», взятое у Анненского (кстати, Эренбург позднее, в 1922 г., выпустит в Москве альманах «Трилистник».) В газете «Новости дня» от 13 апреля читаем: За короткое время своего существования «Трилистник» познакомил слушателей с целым рядом писателей и поэтов. Успели выступить – граф А.Н. Толстой, Е. Чириков, Георгий Чулков, Андрей Соболь, Вл. Лидин, Бальмонт, Эренбург, Крандиевская, Инбер, Ходасевич и другие33. Пасхальные дни были отмечены скандалом: в кафе появился никем не приглашенный Маяковский. 14 апреля в «Новостях дня» появилась заметка: «Мирное житие далекого от шумной улицы кафе было нарушено вчера “очередным” выступлением г-на Маяковского. Лишившись трибуны в закрывшемся “Кафе поэтов”, сей неунывающий россиянин, снедаемый страстью к позе и саморекламе, бродит унылыми ночами по улицам Москвы, заходя “на огонек” туда, где можно выступить и потешить публику. Вчера, однако, г-н Маяковский ошибся дверью. Публике, собирающейся в «Трилистнике», оказались чужды трафаретные трюки талантливого поэта. Сорвав все же некоторое количество аплодисментов, г-н Маяковский удалился. Волнение улеглось. Вновь зазвучали прекрасные стихи В. Ходасевича и Эренбурга. С большим вниманием был прослушан новый рассказ И.А. Новикова. «Трилистник» определенно начинает завоевывать симпатии публики34. Н.В. Крандиевская-Толстая вспоминает: Открылось новое литературное кафе на Кузнецком мосту – «Трилистник». Здесь, на помосте, между столиками, выступал московские поэты и писатели с чтением последних своих произведений, причем каждые три дня программа менялась. Выступали Эренбург, Вера Инбер, Владислав Ходасевич, Цветаева, Амари (Цетлин), Борис Зайцев, Андрей Соболь, Осоргин, Шмелев, мы с Толстым и многие другие35.Итак, возраст здесь ни при чём: Толстой отвергает сотрудничество с Шершеневичем и Королевичем потому, что предпочитает юным футуристическим монархистам столь же юных разочарованных эсеров-эмигрантов и отступников-эсдеков вроде Инбер и Эренбурга. «Трилистник» запомнился ещё и «феминистской» своей направленностью: в кафе проводились вечера поэтесс, о которых вспоминает Дон Аминадо: В кафе «Элит», на Петровских линиях, молодая, краснощёкая, кровь с молоком, Марина Цветаева чётко скандирует свою московскую поэму, где ещё нет ни скорби, ни отчаяния, и только протест и вызов – хилым и немощным, слабым и сомневающимся. Её называют Царь-Девица. Вся жизнь её ещё впереди, и скорби и отчаяние тоже. Кафе «Элит» – это кафе поэтесс. На эстраде только Музы, Аполлоны курят и аплодируют. Кузьмина-Караваева36 воспевает Шарлотту Кордэ. Ещё никто не знает, кто будет российским Маратом, но она его предчувствует, и на подвиг готова. Подвиг её будет иной, и несказанной будет жертва вечерняя. В галерее московских дагерротипов, побледневших от времени, была и Любовь Столица, талантливая поэтесса, выступавшая на той же эстраде в Петровских линиях. Несмотря на шутливый вердикт Бунина – А столица та была Недалёко от села… – в стихах её звучали высокие лирические ноты, и было у неё своя собстванная, самостоятельная и по-особому правдивая интонация. Умерла она совсем молодой – у себя на родине, в советской России. Последним аккордом в этом состязании московских амазонок была жеманная поэзия Веры Инбер, воспевавшей несуществующий абсент, парижские таверны и каких-то выдуманных грумов, которых звали Джимми, Тэдди и Вилли. Никаких звёздных путей она не искала, но, обладая несомненой одарённостью, писала манерные и не лишённые известной прелести стихи, в которых над всеми чувствами царили чувство юмора и чувство ритма.37 О том, насколько всерьез воспринимали сами участники «Элит» открывшуюся перед ними возможность нарушить навязанную немоту и выйти к читателю, можно судить из заметки о первом вечере в «Элит»: Литературное кафе это новый, более совершенный вид общения автора с читателем. Автор спускается с горы, читатель подымается из долины. На плоскогорье они встречаются, там воздух чист, и легко дышится и тому, и другому… Именно таким духом, нежным и крепким, веяло на первом литературном выступлении в кафе «Элит». Оно открывалось тихими и такими простыми, и такими глубокими словами И. Эренбурга: – В самые тяжёлые минуты жизни, – сказал он, – нельзя не молиться. Так же точно нельзя не заниматься искусством, ибо не является ли оно молитвой взволнованного сердца? Потом гр. Ал. Толстой читал сказки .38* * * Суммируем: Толстого можно определить как принципиального «центриста», с позицией достаточно широкой, позволяющей ему сохранять отношения и с «крайне левым» (разумеется, в этом контексте) Эренбургом, и с «крайне правым» Буниным. Во многом эта установка на центр намечает координаты тех биографических скачков, в которых только самым проницательным критикам (таким, как Федор Степун) была ясна внутренняя обязательность и логика.* * * Толстой сложился в атмосфере импровизационного, интимного театра. Он сам играл и был незаурядным чтецом. Почувствовав, что ему не место в «Табакерке», он идею устной литературы, идею уместную и своевременную, подхватил и воплотил – в не шокирующей его форме, в устраивающем его достойном тоне и в обществе учеников и друзей. Хотя Толстой охотно стилизовал себя под старинного барина, на деле он был человеком вовсе не консервативного склада (и именно это так раздражало Бунина, видевшего в нем приверженца новомодных, как выразились бы теперь, стратегий поведения): в литературном кафе «Трилистник» Эренбурга и Толстого звучал серьезный и добросовестный голос «мэйнстрима» независимой русской литературы. Вовсе не будет преувеличением сказать, что «Трилистник» не только политически располагался в центре московской литературы, но и сосредоточил главные литературные силы, тут вырабатывались позиции наиболее приемлемые и авторитетные для русского общества. Амбивалентность этих позиций предначертала большей части участников этой группы неоднозначные политические и биографические траектории. Литературно же перед нами любопытнейшее объединение Толстого (когда-то, как мы помним, включившегося в авангардный проект после года парижского ученичества, но с тех пор отошедшего к бытописательству, журнализму, лирическому фарсу и политическому лубку) – с юным поколением поэтов-эмигрантов, в основном парижан, формально весьма левых и умудренных (однако же, как и он сам, не приемлющих левизны позднефутуристической, в 1918 г. уже эксплуатирующей, политически и коммерчески, достижения 1912–1915 гг., – см. ниже). Озабоченность судьбой России, европеизм, либерализм, а также формальная отточенность и острота – вот общность, из которой вырастают и конструктивистский эксперимент Эренбурга и Инбер, и превосходные эмигрантские книги Толстого.^ Толстой и Бунин в Москве. Отношение Бунина к Толстому резко изменилось к худшему в начале 1918 г. – и именно из-за «Табакерки». Бунин вспоминал уже после войны и смерти А.Н. Толстого в очерке «Третий Толстой», местами дословно опираясь на дневниковую запись, см. сн. 215. Так до самого захвата большевиками власти в октябре семнадцатого года были мы с ним в мирных приятельских отношениях, но потом два раза поссорились. Жить стало уже очень трудно, начинался голод, питаться мало мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их – подлостью. И вот объявилась в каком-то кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и жрут пирожки по сто целковых штука, пьют какое-то мерзкое подобие коньяка, а поэты и беллетристы (Толстой, Маяковский, Брюсов и прочие) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные, произнося все заборные слова полностью. Толстой осмелился предложить читать и мне, я обиделся и мы поругались39. Как мы помним, Бунин не стал сотрудничать с Толстым и в «Элит». Видимо, он жестоко ревновал Толстого к Эренбургу. В дневнике Бунина читаем: Вчера «Среда». Читал Лидин («Олень»), стихи – Ходасевич и Копылова40. Эренбург, Соболь – всe наглеет. Эренбург опять стал задевать меня – пшютовским, развязным, задирчатым тоном. Шкляр41 – страстную речь по этому поводу. Я сказал: «Да, это надо бросить». Начался скандал. Толстой, злой на меня за «Элиту», на их стороне. «Эренбург – большой поэт». А как он три месяца назад, после чтения стихов Эренбургом ругал Эренбурга…!42 Драматург Н. Шкляр, пьесы которого шли тогда в театрах Москвы, явно пытался урезонить Эренбурга. Толстой же в этом конфликте принял сторону Эренбурга и Соболя. Бунинское раздражение по поводу Толстого всe нарастает: всe в нeм уже кажется фальшивым, стилизованным, рассчитанным на внешний эффект: Пасхальная встреча в церкви вызывает следующий язвительный комментарий. У Светлой заутрени Толстой с женой. В руках – рублeвые свечи. Как у него всe рассчитано! Нельзя дешевле. «Граф прихожанин»! Стоит точно в парике в своих прямых бурых волосах a la мужик43. Во всех поступках Толстого Бунин усматривает низменные мотивы; он записал 18 января 1918 г.: «Была Маня Устинова – приглашала читать у Лосевой. Говорила про А. Толстого: “Хам, без мыла влезет где надо, прибивается к богатым” и т. д.44». По всей видимости, Бунину небезразлично сближение Толстого с Цетлиными, проходящее у него на глазах. Второй конфликт произошел из-за несогласия по поводу «Двенадцати» Блока. Очерк «Третий Толстой» в оригинале, мало известном в России до издания 1991 г., по большей части посвящен жестокой и насмешливой критике Блока. Бунин писал в нём: Московские писатели устроили собрание для чтения и разбора «Двенадцати», пошел и я на это собрание. Читал кто-то, не помню кто именно, сидевший рядом с Ильей Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведения, которое почему-то называли поэмой, очень быстро сделалась вполне неоспоримой, то, когда чтец кончил, воцарилось сперва благоговейное молчание, потом послышались негромкие восклицания: «Изумительно! Замечательно!». Я взял текст «Двенадцати» и, перелистывая его, сказал приблизительно так: – Господа, вы знаете, что происходит в России на позор всему человечеству вот уже целый год. Имени нет тем бессмысленным зверствам, которые творит русский народ с начала февраля прошлого года, с