Господин из Сан-Франциско. И.А.Бунин
“Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто
не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью,
единственно ради развлечения”. Этот человек был твердо уверен, что имеет право
на все, потому что, во-первых, был богат, а во-вторых, был намерен посвятить
оставшиеся ему годы (ему исполнилось пятьдесят восемь) отдыху и развлечениям.
Он работал не покладая рук (не своих, а тех китайцев, которых он выписывал к
себе на работы целыми тысячами) и вот теперь решил передохнуть. Люди его уровня
обычно начинали отдых с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Так решил
поступить и господин из Сан-Франциско. Жена его, как все пожилые американки,
любила путешествия, а дочь, не очень юная и здоровая, во время путешествия
могла, кто знает, найти себе пару.
Маршрут путешествия был очень обширен, включая и Южную Италию, где они
собирались провести декабрь и январь, затем Ниццу, Монте-Карло, Флоренцию, Рим,
Париж, Севилью, потом Англию, Грецию и даже Японию...
Жизнь на знаменитом пароходе “Атлантида” шла размеренно: вставали, пили
шоколад, кофе, какао, принимали ванны, делали гимнастику для возбуждения
аппетита и шли к первому завтраку. До одиннадцати часов гуляли по палубам,
играли в разные игры для нового возбуждения аппетита; в одиннадцать
подкреплялись бутербродами с бульоном и спокойно ждали второго завтрака, еще
более обильного, чем первый; потом два часа отдыхали, лежа на шезлонгах под
пледами; в пять часов пили чай с душистым печеньем. Приближалось главное
событие дня, и господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую каюту —
одеваться.
“Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо
веря во власть над ним командира... на баке поминутно взвывала с адской
мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих
слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и
неустанно игравшего в двусветной зале, празднично залитой огнями, переполненной
декольтированными дамами и мужчинами во фраках... Смокинг и крахмальное белье
очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный,
но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за
бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым
букетом гиацинтов... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в
бальной зале танцы... Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга
крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и
эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие
и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала
удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения
внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее
последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где
глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды
каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по
пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали
ноги на ручки кресел... в танцевальной зале все сияло и изливало свет... была
изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не
скрывала своего счастья... один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом
играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом
корабле”.
В Гибралтаре, где всех обрадовало солнце, на пароход сел новый пассажир
— наследный принц одного азиатского государства, маленький, широколицый,
узкоглазый, в золотых очках. “В Средиземном море шла крупная и цветистая, как
хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе,
развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана...” Вчера по счастливой
случайности принц был представлен дочери господина из Сан-Франциско, и сейчас
они стояли на палубе рядом и он куда-то ей указывал, что-то объяснял, а она
слушала и от волнения не понимала, что он ей говорит; “сердце ее билось от
непонятного восторга перед ним”.
Господин из Сан-Франциско был довольно щедр, а потому считал
естественным исполнение людьми любого его желания.
Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром —
завтрак, облачное небо и толпа гидов у дверей вестибюля, потом медленное
движение на автомобиле по узким и сырым коридорам улиц, осмотр мертвенно-чистых
музеев и пахнущих воском церквей; в пять — чай в нарядном салоне отеля, ну, а
затем — приготовления к обеду.
Погода подвела. Портье говорили, что такого года они просто не помнят.
“Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал
сеять дождь, да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели
жестью, город казался особенно грязным и тесным... а женщины, шлепающие по
грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими;
про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить
нечего... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри...” Море
неспокойно, маленький пароходик, везущий семейство на Капри, “так валяло со
стороны в сторону”, что все были еле живы. “Мистер, лежавший на спине, в
широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его
стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной
погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался "живыми
картинами" в некоторых притонах”. На остановках было немного легче;
пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы “Коуа!” картавый
мальчишка, заманивавший путешественников. “И господин из Сан-Франциско,
чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и
злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами”.
Наконец они добрались.
“Остров Капри был сыр и темен в этот вечер... На верху горы, на
площадке фуникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало
достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие
внимания, — несколько русских... и компания... немецких юношей в тирольских
костюмах... совеем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, сторонившийся
и от тех, и от других, был сразу замечен”. В вестибюле их встречает изысканный
хозяин отеля, и господин из Сан-Франциско вдруг вспоминает, что видел именно
его во сне. Дочь посмотрела на него с тревогой: “...сердце ее вдруг сжала
тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове...”
Пол еще качался под ногами господина из Сан-Франциско, но он тщательно
заказал обед и “затем стал точно к венцу готовиться”. Что чувствовал, что думал
господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Ему
просто очень хотелось есть, и он пребывал даже в некотором возбуждении, не
оставлявшем времени для чувств и размышлений.
Он побрился, вымылся, ладно вставил несколько зубов, смочил и прибрал
щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого
черепа, натянул кремовое шелковое трико, а на сухие ноги — черные шелковые
носки и бальные туфли, привел в порядок черные брюки и белоснежную, с
выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал
мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. “Пол еще качался под
ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую
кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от
напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого
воротничка, таки доделал дело — ив изнеможении присел...”
Вот он идет по коридору в читальню, встречные слуги жмутся от него к
стене, а он идет, как бы не замечая их. В читальне господин из Сан-Франциско
взял газету, быстро пробежал заглавия некоторых статей, — “как вдруг строчки
вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружинилась, глаза
выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха
— и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб,
голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и
все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь
с кем-то”. Все всполошились, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся
и ни за что не хотят верить смерти.
“А на рассвете, когда... поднялось и раскинулось над островом Капри
голубое утреннее небо... принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под
содовой воды” и положили в него тело. Вскоре его быстро повезли на одноконном
извозчике по белому шоссе все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, который
проигрался вчера до последнего гроша, был рад неожиданному заработку, что дал
ему какой-то господин из Сан-Франциско, “мотавший своей мертвой головой в ящике
за его спиною... *. На острове начиналась обычная каждодневная жизнь.
Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу,
на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания,
с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало
наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким
почетом его везли в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко
спустили в просмоленном гробе в черный трюм. А наверху, как обычно, был бал. “И
никто не знал... что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в
соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак,
океан, вьюгу...”
“Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто
не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно
ради развлечения”. Этот человек был твердо уверен, что имеет право на все,
потому что, во-первых, был богат, а во-вторых, был намерен посвятить оставшиеся
ему годы (ему исполнилось пятьдесят восемь) отдыху и развлечениям. Он работал
не покладая рук (не своих, а тех китайцев, которых он выписывал к себе на
работы целыми тысячами) и вот теперь решил передохнуть. Люди его уровня обычно
начинали отдых с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Так решил поступить и
господин из Сан-Франциско. Жена его, как все пожилые американки, любила
путешествия, а дочь, не очень юная и здоровая, во время путешествия могла, кто
знает, найти себе пару.
Маршрут путешествия был очень обширен, включая и Южную Италию, где они
собирались провести декабрь и январь, затем Ниццу, Монте-Карло, Флоренцию, Рим,
Париж, Севилью, потом Англию, Грецию и даже Японию...
Жизнь на знаменитом пароходе “Атлантида” шла размеренно: вставали, пили
шоколад, кофе, какао, принимали ванны, делали гимнастику для возбуждения
аппетита и шли к первому завтраку. До одиннадцати часов гуляли по палубам,
играли в разные игры для нового возбуждения аппетита; в одиннадцать
подкреплялись бутербродами с бульоном и спокойно ждали второго завтрака, еще
более обильного, чем первый; потом два часа отдыхали, лежа на шезлонгах под
пледами; в пять часов пили чай с душистым печеньем. Приближалось главное
событие дня, и господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую каюту —
одеваться.
“Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо
веря во власть над ним командира... на баке поминутно взвывала с адской
мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих
слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и
неустанно игравшего в двусветной зале, празднично залитой огнями, переполненной
декольтированными дамами и мужчинами во фраках... Смокинг и крахмальное белье
очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный,
но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за
бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым
букетом гиацинтов... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в
бальной зале танцы... Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга
крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и
эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие
и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала
удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения
внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее
последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где
глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды
каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по
пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали
ноги на ручки кресел... в танцевальной зале все сияло и изливало свет... была
изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не
скрывала своего счастья... один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом
играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом
корабле”.
В Гибралтаре, где всех обрадовало солнце, на пароход сел новый пассажир
— наследный принц одного азиатского государства, маленький, широколицый,
узкоглазый, в золотых очках. “В Средиземном море шла крупная и цветистая, как
хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе,
развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана...” Вчера по счастливой
случайности принц был представлен дочери господина из Сан-Франциско, и сейчас
они стояли на палубе рядом и он куда-то ей указывал, что-то объяснял, а она
слушала и от волнения не понимала, что он ей говорит; “сердце ее билось от
непонятного восторга перед ним”.
Господин из Сан-Франциско был довольно щедр, а потому считал
естественным исполнение людьми любого его желания.
Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром —
завтрак, облачное небо и толпа гидов у дверей вестибюля, потом медленное
движение на автомобиле по узким и сырым коридорам улиц, осмотр мертвенно-чистых
музеев и пахнущих воском церквей; в пять — чай в нарядном салоне отеля, ну, а
затем — приготовления к обеду.
Погода подвела. Портье говорили, что такого года они просто не помнят.
“Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал
сеять дождь, да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели
жестью, город казался особенно грязным и тесным... а женщины, шлепающие по
грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими;
про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить
нечего... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри...” Море
неспокойно, маленький пароходик, везущий семейство на Капри, “так валяло со
стороны в сторону”, что все были еле живы. “Мистер, лежавший на спине, в
широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его
стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной
погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался "живыми
картинами" в некоторых притонах”. На остановках было немного легче;
пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы “Коуа!” картавый
мальчишка, заманивавший путешественников. “И господин из Сан-Франциско,
чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и
злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых
итальянцами”. Наконец они добрались.
“Остров Капри был сыр и темен в этот вечер... На верху горы, на
площадке фуникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало
достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не
заслуживающие внимания, — несколько русских... и компания... немецких юношей в
тирольских костюмах... совеем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско,
сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен”. В вестибюле их встречает
изысканный хозяин отеля, и господин из Сан-Франциско вдруг вспоминает, что
видел именно его во сне. Дочь посмотрела на него с тревогой: “...сердце ее
вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном
острове...”
Пол еще качался под ногами господина из Сан-Франциско, но он тщательно
заказал обед и “затем стал точно к венцу готовиться”. Что чувствовал, что думал
господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Ему
просто очень хотелось есть, и он пребывал даже в некотором возбуждении, не
оставлявшем времени для чувств и размышлений.
Он побрился, вымылся, ладно вставил несколько зубов, смочил и прибрал
щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого
черепа, натянул кремовое шелковое трико, а на сухие ноги — черные шелковые
носки и бальные туфли, привел в порядок черные брюки и белоснежную, с
выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал
мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. “Пол еще качался под ним,
кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу
в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от
напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого
воротничка, таки доделал дело — ив изнеможении присел...”
Вот он идет по коридору в читальню, встречные слуги жмутся от него к
стене, а он идет, как бы не замечая их. В читальне господин из Сан-Франциско
взял газету, быстро пробежал заглавия некоторых статей, — “как вдруг строчки вспыхнули
перед ним стеклянным блеском, шея его напружинилась, глаза выпучились, пенсне
слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел;
нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на
плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь,
задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то”. Все
всполошились, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не
хотят верить смерти.
“А на рассвете, когда... поднялось и раскинулось над островом Капри
голубое утреннее небо... принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под
содовой воды” и положили в него тело. Вскоре его быстро повезли на одноконном
извозчике по белому шоссе все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, который
проигрался вчера до последнего гроша, был рад неожиданному заработку, что дал
ему какой-то господин из Сан-Франциско, “мотавший своей мертвой головой в ящике
за его спиною... *. На острове начиналась обычная каждодневная жизнь.
Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу,
на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания,
с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало
наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким
почетом его везли в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко
спустили в просмоленном гробе в черный трюм. А наверху, как обычно, был бал. “И
никто не знал... что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в
соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак,
океан, вьюгу...”
Список литературы
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.litra.ru/