Реферат по предмету "Литература"


Традиции средневековой культуры в творчестве У Шекспира

--PAGE_BREAK--Сельский житель всегда зависел и от природы, и от общественных катаклизмов, поэтому ему нужна была защита, чтобы спокойно обрабатывать свои поля. Он прибегал к помощи аристократа, но за это высокородный защитник налагал на него дополнительные поборы. Земледельцу присуще было размышлять о природе и ее явлениях, но поскольку он не получал образования, все знания передавались из поколения в поколение через практическую деятельность. Земледелец не покорял силы природы — он пытался снискать их благоволение путем молитв и жертв, а на этом пути религиозность, легковерие и суеверие шли рука об руку. На этом основании у него выработались два различных стереотипа поведения: с одной стороны, абсолютная покорность и даже некоторый фатализм, иногда граничащие с показной или реальной туповатостью, а с другой—безудержное бунтарство, периодически выливающееся в жестокие и кровопролитные крестьянские войны.
Позднее, когда образовались и обособились новые государства, окончательно сложились отношения между вассалами и сеньорами, народный эпос вбирает в себя историческую тематику, воспоминания о величии королей, походах, победах; и те, кто вызывает к себе чувство восторга или симпатии, наделялись красивой внешностью, добротой и другими лучшими качествами. Таковы эпические предания о Роланде или «Песнь о Нибелунгах». Но и здесь присутствует суровость, пронизанная вассальной верностью, сливающейся в героических сказаниях с верностью роду, племени, стране, государству. Герой песен — эпический король, власть которого воплощает единство страны. Эти произведения могли быть сложены и воинами, чей кругозор несколько богаче кругозора крестьянина, но по определенной «однозначности» они и в крестьянском, и в военном эпосе поразительно похожи: такой же узкий круг тем, те же сюжетные и языковые клише, тот же однонаправленный взгляд на мир. Даже тогда, когда появились новые, патриотические темы, традиционная для эпоса борьба «светлого» и «темного» начал раскрывается через столкновение христиан и «неверных» [8, с. 19].
Городской уклад жизни никогда не отличался постоянством. Горожанин, иногда беглый крестьянин, которому нужно было продержаться в городе год, чтобы получить свободу, должен был быстро соображать, быстро реагировать на любую ситуацию и трезво оценивать реальность. Плутовство, хитрость, изворотливость становились элементами городской культуры и не воспринимались как порок.
В городе жесткая иерархия со своими запретами и ограничениями выступала особенно явственно. Например, были запрещены смешанные браки (церковь не давала благословения), одежда горожан должна была соответствовать их социальному положению. Даже богатым ремесленникам и купцам запрещалось носить платье из бархата или атласа, кружева, украшения из драгоценных камней. Нарушителя установленных правил могли подвергнуть публичному наказанию розгами или кнутом, заключению в тюрьму и крупному штрафу.
Здесь особенно сильно ощущалась разница между роскошью вельмож и грязью узких, темных из-за тесной застройки улиц, между жарой летнего дня и холодом и тьмой зимней ночи, между торжественностью церковного богослужения и разгулом веселого карнавала. Может быть, карнавальная культура была самым ярким и специфическим явлением средневекового города. Кроме карнавала, существовали особые «праздники дураков», праздник осла, а также — как часть церковного обряда — «пасхальный» и «рождественский» смех, при котором во время праздничного богослужения священник произносил речи, не всегда отвечающие требованиям повседневной морали.
Таким образом, культура Средневековья вырастает из сложного синтеза элементов:
— античного мировоззрения;
— языческого, имеющего специфические черты мировоззрений народов, населяющих Европу с V в. н.э.;
— христианского миропонимания.
1.2. Средневековый театр Театр в период Средневековья чаще всего носил христианский характер и подчинялся церкви. Но постепенно религиозные представления стали превращаться в публичные театральные постановки, близкие по своему характеру современному театру.
Одной из форм театрального искусства раннего средневековья стала церковная драма. «Борясь против остатков античного театра, против сельских игрищ, церковь стремилась использовать действенность театральной пропаганды в своих целях: театрализуется месса, вырабатывается ритуал чтения в лицах эпизодов из легенд о жизни Христа, о его погребении и воскрешении» [4, с. 22]. Из этих диалогов рождается ранняя литургическая драма. Существовало два цикла такой драмы – рождественский, рассказывающий о рождении Христа, и Пасхальный, передающий историю его воскрешения.
В рождественской литургической драме посредине храма ставили крест, потом его заворачивали в черную материю, что означало погребение тела господнего. В Пасхальной литургической драме разыгрывалась сцена трех Марий и ангела у гроба Христа (их изображали четверо священников). Ангел спрашивал: «Кого вы ищете в гробу, христианки?» – Марии хором отвечали: «Иисуса Назарянина, распятого, о небожитель!» И ангел говорил им: «Его здесь нет, он восстал, как предсказал раньше. Идите, возвестите, что он восстал из гроба!». После этого хор пел молитву, восславлявшую воскрешение Христа. Со временем литургическая драма усложняется, разнообразятся костюмы «актеров», создаются «режиссерские инструкции» с точным указанием текста и движений. Всем этим занимались сами священники [4, с. 26].
Устроители литургических представлений накопили постановочный опыт и стали искусно показывать народу вознесение Христа и другие евангельские чудеса. Приближаясь к жизни и используя постановочные эффекты, литургическая драма уже не привлекала, а отвлекала прихожан от службы. Развитие жанра таило в себе его самоуничтожение.
Не желая отказаться от услуг театра, и не будучи в силах совладать с ним, церковные власти выводят литургическую драму из-под сводов храмов на паперти. Нарождается полулитургическая драма (середина XII в.). И тут церковный театр, формально находясь во власти духовенства, подпал под влияние городской толпы. Теперь она уже диктует ему свои вкусы, заставляет давать представления в дни ярмарок, а не церковных праздников; заставляет полностью перейти на родной, понятный толпе язык. Заботясь об успехе, церковники стали подбирать более житейские сюжеты, и материалом для полулитургической драмы становятся библейские сюжеты, подверженные бытовому толкованию. Библейские легенды подвергаются с течением времени поэтической обработке. Вводятся и технические новшества: окончательно устанавливается принцип симультанной декорации (от франц. simultane – одновременный), при котором на сцене по прямой линии устанавливаются одновременно все декорации, необходимые по ходу действия; увеличивается число трюков.
Однако, несмотря на все это, церковная драма продолжала сохранять тесную связь с церковью. Драма ставилась на паперти, на церковные средства, ее репертуар составлялся духовными лицами.
Так, причудливо объединяя взаимоисключающие элементы, церковная драма существовала долгое время.
1.2.1. Миракль как форма средневековых театральных постановок
Особой формой театральных постановок был миракль. Само название миракль происходит от латинского слова «чудо». И действительно, «все конфликты, порой очень остро отражавшие жизненные противоречия, в этом жанре разрешались благодаря вмешательству божественных сил святого Николая, девы Марии и т.д.» [30, с. 45]. С течением времени эти пьесы, сохраняя религиозную морализацию, все острее показывали произвол феодалов, силу темных страстей, владевших знатными и богатыми людьми. В первом из известных нам мираклей – «Игра о святом Николае» (1200) – в центре внимания было чудо, совершенное святым для избавления христианина, попавшего в языческий плен, и лишь отзвуком шла история о крестовых походах.
Более поздний «Миракль о Роберте-дьяволе» давал уже общую картину кровавого века Столетней войны (1337-1453 гг.) и страшный портрет бессердечного феодала. Само время – XIV век, полный войн, народных волнений и бесчеловечных расправ, – объясняет развитие такого противоречивого жанра, как миракль. С одной стороны, крестьянские массы брались за топоры, восставали, с другой – подчинялись тяжелой жизни. Отсюда и элементы критики, и религиозное чувство в мираклях.
Большинство мираклей строилось именно на бытовом материале – из жизни города, из жизни монастыря или средневекового замка. Разоблачая притеснителей народа, «Миракль о Берте» рисует в положительном свете тех людей из их среды, которые не подвержены порокам и страстям, присущим знати, и могут, попав в среду простых тружеников, быть среди них своими людьми.
Двойственность миракля была связана с идеологической незрелостью городского бюргерства того времени. Не случайно миракль, начинавшийся обычно с обличительного изображения действительности, всегда заканчивался компромиссом, актом раскаяния и прощения, что практически означало примирение с только что показанными злодеяниями, ибо предполагало в каждом злодее возможного праведника. Это устраивало и бюргерское сознание, и церковь.
1.2.2. Мистерия – форма театральных постановок средневековья
Другой вид театральных постановок Средневековья – мистерия. Время расцвета мистериального театра – XV-XVI века, время бурного расцвета городов и обострения социальных противоречий. Город уже в значительной мере преодолел феодальную зависимость, но еще не подпал под власть абсолютного монарха. Мистерия и явилась выражением расцвета средневекового города, его культуры. Она выросла из так называемых «мимических мистерий» — городских процессий в честь религиозных праздников, в честь торжественных выездов королей. Из этих празднеств постепенно складывалась площадная мистерия, использующая ранний опыт средневекового театра [20, с. 14].
Представления мистерий организовывались не церковью, а городскими цехами и муниципалитетами. Авторами выступали деятели нового типа: ученые, богословы, юристы, врачи. Несмотря на то, что руководила постановками высшая буржуазия города, мистерии были массовым площадным самодеятельным искусством. В представлениях участвовали сотни человек.
Мистериальная драматургия разделяется на три цикла: «ветхозаветный», имеющий своим содержанием циклы библейских сюжетов; «новозаветный», рассказывающий историю рождения и воскрешения Христа, и «апостольский», в котором сюжеты пьес были заимствованы из «Жития святых» и частично из мираклей о святых.
Ярким примером ранней мистерии может служить огромная (50 тысяч стихов, 242 действующих лица) «Мистерия Ветхого завета», содержавшая 38 отдельных эпизодов. Ее главными героями были Бог, ангелы, Люцифер, Адам и Ева. В мистерии показывалось сотворение мира, восстание Люцифера против Бога, библейские чудеса.
Мистерия раздвинула тематический диапазон средневекового театра, накопила огромный сценический опыт, который был использован последующими жанрами средневековья.
Исполнителем мистерии был городской люд. Отдельные эпизоды огромного театрального представления исполнялись представителями различных городских цехов. При этом мистерия давала возможность каждой профессии проявить себя как можно полней.
«Мистерии развили театральную технику, утвердили в народе вкус к театру, подготовили некоторые особенности ренессансной драмы» [11, с. 54]. Но к 1548 году мистериальным обществам, особенно широко распространенным во Франции, запретили показ мистерий: слишком ощутимой стала комедийная критическая линия мистериального театра. Причина гибели еще и в том, что она не получила поддержки со стороны новых, прогрессивных сил общества. Религиозное содержание отталкивало людей гуманистически настроенных, а площадная форма и критические элементы вызывали гонения церкви.
Историческая обреченность мистерии была предрешена внутренней противоречивостью жанра. К тому же мистериальный театр потерял и свою организационную почву: королевская власть искореняла все городские вольности и запрещала цеховые союзы. Мистерия подверглась резкой критике со стороны, как католической церкви, так и реформационного движения.
Реформационное движение развернулось в Европе в XVI в. Оно носило антифеодальный характер и приняло форму борьбы с идеологической опорой феодализма – католической церковью.
1.2.3. Моралите-форма театральной постановки Средневековья
Реформационное движение утверждало принцип «личного общения с Богом», принцип личной добродетели. В руках зажиточного бюргерства мораль становится оружием борьбы и против феодалов, и против неимущих городских масс. Стремление придать святость буржуазному мировоззрению рождает театр моралите. Он вырастает из мистерий, в которых нравоучительность заключалась в религиозные формы и часто теряла смысл из-за соседства бытовых комических сцен. Моралите освободило морализацию, как от религиозных сюжетов, так и от бытового отвлечения и, обособившись, обрело стилевое единство и большую дидактическую направленность. Однако при том были утеряны действенность постановки и жизненные черты персонажей.
Основным признаком моралите являлся аллегоризм. В пьесах действовали аллегорические персонажи, каждый из которых олицетворял какой-то человеческий порок или добродетель. Эти персонажи были лишены индивидуальных характеров, и даже реальные вещи в их руках превращались в символы. Столкновения героев строились соответственно на борьбе двух начал: добра и зла, духа и тела. «Этот конфликт чаще всего изображался в виде противопоставления двух фигур, двух персонажей, олицетворяющих собой доброе и злое начало, воздействующее на человека» [11, с. 61].
Разумные люди идут по стезе добродетели, неразумные же становятся жертвами порока – эту основную дидактическую мысль утверждали на разные лады все моралите.
Авторами некоторых моралите были ранние гуманисты, профессора средневековых школ. В Нидерландах сочинением и постановкой моралите занимались патриоты, борющиеся против испанского насилия. Их пьесы были полны современных политических намеков, за что авторы и актеры нередко преследовались.
В своем развитии моралите частично освобождалось от строгой аскетической морали; под воздействием новых общественных сил в нем проявлялось некоторое стремление к реализму. Противоречия жанра были признаком сближения с жизнью. В иных моралите уже можно было встретить мотивы социальной критики.
Историческое значение аллегорического жанра было в том, что он внес в средневековую драматургию четкость, поставил перед театром задачу построения типического образа. Но, будучи во власти догматической морали, этот жанр не смог породить ничего значительного.
1.2.4. Фарс – жанр средневекового театра
Площадной фарс выделяется в самостоятельный театральный жанр со второй половины XV века. Однако он до этого прошел долгий путь скрытого развития. Само название происходит от латинского farta («начинка»). И действительно, устроители мистерий сплошь и рядом писали: «Здесь вставить фарс».
Веселые масленичные представления и народные спектакли дали начало «дурацким корпорациям» – объединениям мелких судебных чиновников, разнообразной городской богемы, школяров, семинаристов. В XV в. шутовские общества распространялись по всей Европе. В Париже были четыре большие организации и регулярно устраивались смотры парады их фарсовых представлений. В этих парадах высмеивались выступления епископов, словопрения судей, въезды королей в город. В ответ на это светские и духовные власти преследовали фарсеров, изгоняли их из города, бросали в тюрьмы.
Фарс повернут всем своим содержанием и художественным строем к действительности. Он высмеивает солдат-мародеров, монахов-торговцев индульгенциями, чванливых дворян, скаредных купцов. Остро подмеченные и обрисованные черты характеров несли сатирически заостренный жизненный материал.
«Главными принципами актерского искусства для фарсеров были характерность, доведенная до пародийной карикатуры, и динамизм, выражающий активность и жизнерадостность самих исполнителей» [11, с. 65].
Сценической задачей фарсеров было воссоздание определенных типов: ловкого городского молодчика, хвастливого солдата, хитрого слуги и т.п. Но при определенности сценических типов-масок была развита и импровизация – следствие живого общения фарсеров с шумной ярмарочной аудиторией.
Судьба веселых комических любительских корпораций фарсеров от года в год становилась все плачевнее. Монархическая и церковная власть все сильнее наступала на городское вольномыслие и на одну из его форм – фарсовый театр. В конце XVI – начале XVII в. под ударами властей прекращают существование крупнейшие корпорации фарсеров.
    продолжение
--PAGE_BREAK--Фарс оказал большое влияние на дальнейшее развитие театра Западной Европы. В Италии из фарса родилась комедия дель арте; в Испании – творчество «отца испанского театра» Лопе де Руэда; а в Англии по типу фарса писал свои интерлюдии Джон Гейвуд. В Германии – Ганс Сакс; во Франции фарсовые традиции питали искусство гениального Мольера. Именно фарс стал звеном между старым и новым театром.
Таким образом, средневековый театр – это сплав народного маскарада, уличной комедии и площадного фарса. Но и церковные представления — мистерии – также повлияли на становление средневекового театра, потому что «спасительные сцены» оказывали большее воздействие на души людей, чем проповеди. Именно поэтому средневековый театр – это особый вид искусства.
1.3. Карнавал и традиции народных праздников в культуре Средневековья Неотъемлемой чертой жизни средневековых людей были карнавалы и площадные празднества. Средневековые городские праздники, с их яркими зрелищами, развлечениями, маскарадами восходили к языческим культам и обрядам. Так, новогодний римский языческий праздник календ, которому церковь противопоставила свой рождественский цикл, в Византии справлялся вплоть до XIII века.
Новогодним календам (1—5 января) предшествовали врумалии (с 24 ноября по 17 декабря), сопровождавшиеся карнавальными шествиями ряженых и плясками, которые первоначально имитировали различные действия при уборке урожая и изготовлении вина. Ряженые лихо плясали и распевали песни, в которых высмеивались вельможи, церковнослужители и судейские чиновники. С 17 по 23 декабря справлялись необузданно веселые сатурналии, с цирковыми представлениями, жертвоприношениями свиньи.
Во время самих календ ряженые, уподобив колесницу сцене, созывали толпу зевак и осмеивали высшую власть. «Но служители христианской церкви, враждебной духовной свободе народа, нещадно преследовали вольные игры порабощенных тружеников, объявляя эти игры «порождением дьявола» [21, с. 54]. Церковникам удалось воспрепятствовать свободному развитию массового народно-праздничного творчества, особенно — его сатирическому началу. Не обогащаемое гражданскими идеями, это творчество было приглушено.
И все-таки отдельные виды увеселений продолжали жить, породив новый вид народного зрелища — представления гистрионов, которые внесли большой вклад в становление культуры Западной цивилизации.
Гистрионы частично использовали опыт римских мимов. Но не подражание римским мимам. Ранние языческие обряды, непосредственно связанные с материальным и духовным миром земледельца, были той главной живительной силой, которая дала толчок развитию театрализованных представлений гистрионов.
Народные забавники гистрионы существовали у всех народов Европы. В разных странах их называли по-разному: жонглерами, шпильманами, менестрелями и т.д. В России они назывались скоморохами.
Расцвет деятельности гистрионов в Западной Европе как массового и популярного искусства происходит с XI по XIII век, т.е. падает на время возникновения средневековых городов. «Гистрионы были ярчайшими выразителями мирского, жизнелюбивого духа в средневековом городе. В их веселых, дерзких песнях, в их пародийных сценках, затеях и маскарадных представлениях проявилось стихийное бунтарство народных масс. Особенно ярко это выразилось в деятельности вагантов» [6, с. 22].
Ваганты (derlei vagantes — лат. – «странствующие клирики») были либо недоучившимися семинаристами, либо озорными школярами, либо разжалованными священниками. Они выступали с озорными латинскими песнями, пародирующими церковные гимны. Так, вместо обращения к «Богу всемогущему» следовало обращение к «Бахусу всепьющему». Пародировалась даже молитва «Отче наш».
Гистрионы устраивали и представления кукольного театра, первые упоминания о которых относятся к концу XII века.
В период раннего средневековья только что начавшая развиваться торговля находилась в тесной связи с богослужением. Словом «месса» первоначально обозначают, и обедню, и ярмарку, так как торговля соединялась с церковными празднествами и процессиями. В течение всего средневековья на этих площадях находились рынки, торговые ряды, ларьки и будки. Здесь устраивалась ярмарка.
Начиная с IX века, католическая церковь, борясь с народными празднествами и обрядовыми представлениями, в которых проявлялись свободомыслие и бунтарство закрепощаемых крестьян, была вынуждена искать наиболее выразительные и доходчивые средства в целях воздействия своих догматов на верующих. Благодаря этому начинается активный процесс театрализации мессы. При этом многие фрагменты римско-католического ритуала уже заключали в себе потенциальные возможности для развития драматического действия (освещения церкви, крестный ход, ряд «пророческих» текстов и т.д.).
Празднества карнавального типа и связанные с ними смеховые действа или обряды занимали в жизни средневекового человека огромное место. «Кроме карнавалов в собственном смысле с их многодневными и сложными площадными и уличными действами и шествиями, справлялись особые праздники дураков (festa stultorum) и праздник осла, существовал особый, освященный традицией вольный пасхальный смех» [6, с. 28]. Более того, почти каждый церковный праздник имел свою, тоже освященную традицией, народно-площадную смеховую сторону. Таковы, например, так называемые храмовые праздники, обычно сопровождаемые ярмарками с их богатой и разнообразной системой площадных увеселений (с участием великанов, карликов и т.д.).
Карнавальная атмосфера господствовала и в дни постановок мистерий и соте. Царила она также на таких сельскохозяйственных праздниках, как сбор винограда, проходивший и в городах. Смех сопровождал обычно и гражданские и бытовые церемониалы и обряды: шуты были их неизменными участниками и пародийно дублировали различные моменты серьезного церемониала (прославления победителей на турнирах, церемонии передачи ленных прав, посвящений в рыцари и др.). И бытовые пирушки не обходились без элементов смеховой организации, например, избрания на время пира королев и королей для смеха.
Все эти обрядово-зрелищные формы давали, подчеркнуто неофициальный, внецерковный и в негосударственный аспект мира, человека и человеческих отношений. Они как бы строили по ту сторону всего официального второй мир и вторую жизнь, которым все средневековые люди были в большей или меньшей степени причастны, в которых они в определенные сроки жили. Каковы же специфические особенности карнавалов средневековья и прежде всего какова их природа?
«Прежде всего, необходимо отметить, что все карнавальные формы последовательно внецерковны и внерелигиозны. Они принадлежат к совершенно иной сфере бытия» [26, с. 78].
По своему наглядному, конкретно-чувственному характеру и по наличию сильного игрового элемента, они близки к художественно-образным формам. К театрально-зрелищным. Но основное карнавальное ядро этой культуры вовсе не является чисто художественной театрально-зрелищной формой и вообще не входит в область искусства. Оно находится на границах искусства и самой жизни. В сущности, это сама жизнь, но оформленная особым игровым образом.
Для смеховой культуры средневековья характерны такие фигуры, как шуты и дураки. Они были как бы постоянными, закрепленными в обычной (т.е. не карнавальной) жизни, носителями карнавального начала. Такие шуты и дураки, как, например, Трибуле при Франциске, вовсе не были актерами, разыгрывавшими на сценической площадке роли шута и дурака (как позже комические актеры, исполнявшие на сцене роли Арлекина, Гансвурста и др.). Они оставались шутами и дураками всегда и повсюду, где бы они ни появлялись в жизни. Как шуты и дураки, они являются носителями особой жизненной формы, реальной и идеальной одновременно. Они находятся на границах жизни и искусства (как бы в особой промежуточной сфере): это не просто чудаки или глупые люди (в бытовом смысле), но это и не комические актеры.
Официальные праздники средневековья и церковные и феодально-государственные никуда не уводили из существующего миропорядка и не создавали никакой второй жизни. Официальный праздник, в сущности, смотрел только назад, в прошлое и этим прошлым освящал существующий в настоящем строй. «Официальный праздник, иногда даже вопреки собственной идее, утверждал стабильность, неизменность и вечность всего существующего миропорядка: существующей иерархии, существующих религиозных, политических и моральных ценностей, норм, запретов» [21, с. 56]. Праздник был торжеством уже готовой, победившей, господствующей правды, которая выступала как вечная, неизменная и непререкаемая правда. Поэтому и тон официального праздника мог быть только монолитно серьезным, смеховое начало было чуждо его природе.
В противоположность официальному празднику карнавал торжествовал как бы временное освобождение от господствующей правды и существующего строя, временную отмену всех иерархических отношений, привилегий, норм и запретов. Это был подлинный праздник времени, праздник становления, смен и обновлений. Он был враждебен всякому увековечению, завершению и концу. Он смотрел в незавершимое будущее.
Особо важное значение имела отмена во время карнавала всех иерархических отношений. На официальных праздниках иерархические различия подчеркнуто демонстрировались: на них полагалось являться во всех регалиях своего звания, чина, заслуг и занимать место, соответствующее своему рангу. Праздник освящал неравенство. В противоположность этому на карнавале все считались равными. Человек как бы перерождался для новых, чисто человеческих отношений.
«Это временное идеально-реальное упразднение иерархических отношений между людьми создавало на карнавальной площади особый тип общения, невозможный в обычной жизни» [11, с. 78]. На карнавале вырабатывались и особые формы площадной речи и площадного жеста, откровенные и вольные, не признающие никаких дистанций между общающимися. Свободные от обычных, вне карнавальных норм этикета и пристойности.
Таким образом, в народном карнавале сама жизнь играет, а игра на время становится самой жизнью. В этом специфическая природа карнавала, особый род его бытия. Карнавал – это вторая жизнь народа, организованная на начале смеха. Это его праздничная жизнь. Праздничность здесь становилась формой второй жизни народа, вступавшего временно в утопическое царство всеобщности, свободы, равенства и изобилия.
  1.4. Культурные и народные традиции в средневековой литературе В средневековых литературах не приходится говорить ни о смене литературных направлений, ни о личных влияниях, типическое здесь господствует над индивидуальным, смена литературных течений представлена как последовательность литературных жанров. В рамках господствующих жанров замкнуто индивидуальное творчество; жанр является выражением не индивидуально-своеобразного, а социально-типического мировоззрения и стиля [13, с. 42].
Такими доминирующими жанрами, последовательно сменяющими друг друга, являются: народный героический эпос дофеодальной и ранней феодальной эпохи; куртуазный роман и куртуазная лирика развитого феодального общества; бытовая новеллистика средневекового города. Границы и структуры этих жанров, их идейное содержание и художественные формы очерчены очень четко: индивидуальная инициатива проявляется в рамках прочной социальной традиции. Каждый из жанров иллюстрирует особый тип международных литературных взаимодействий. Закономерный характер их последовательности отчетливо выступает в случаях отсутствия прямого литературного контакта.
В период зрелого феодализма наряду и в альтернативу церковной литературе, имеющей приоритет, быстро развивалась и светская литература. Так, наибольшее распространение и даже некоторое одобрение церкви получила рыцарская литература, которая включала в себя рыцарский эпос, рыцарский роман, поэзию французских трубадуров и лирику немецких минизингеров. Воспевали войну за христианскую веру и прославляли рыцарский подвиг во имя этой веры.
В XI-XII вв. оформился и был записан героический эпос, который до этого передавался только в устной традиции. Героями народных сказаний были обычно воины, защищавшие свою страну и свой народ; в эпических сказаниях воспевались храбрость, сила, верность, воинская доблесть. Записанный в условиях феодализма, героический эпос испытал на себе влияние рыцарских и церковных представлений: героями эпоса всегда были преданные вассалы своих сюзеренов, защитники христианства. Величайшим памятником французского эпоса является «Песнь о Роланде». Крупнейшим памятником немецкого героического эпоса является «Песнь о Нибелунгах» (1200). В основе эпоса лежат древние германские сказания времен «великого переселения», историческая основа произведения — гибель Бургундского королевства, разрушенного гуннами в 437 г. В XI-XII вв. сложился морально-этический образ рыцаря, отличавшегося светским характером, чуждым аскетизму. «Рыцарь должен молиться, избегать греха, высокомерия и низких поступков, он должен защищать церковь, вдов и сирот, а также заботиться о подданных. Он должен быть храбрым, верным и не лишать никого его собственности; воевать он обязан лишь за правое дело. Он должен быть заядлым путешественником, сражающимся на турнирах в честь дамы сердца, повсюду искать отличия, сторонясь всего недостойного; любить своего сюзерена и оберегать его достояние; быть щедрым и справедливым; искать общества храбрых и учиться у них свершению великих деяний по примеру Александра Македонского» [18, с. 44]. Этот образ получил отражение в рыцарской литературе.
Беспримерное служение даме сердца выразилось в куртуазном романе. Куртуазный роман, создание развитого феодального общества, в которой рыцарское служение даме и рыцарские приключения (aventures) развернуты как идеальная проекция общественного мировоззрения средневекового рыцарства.
Рыцарская поэзия возникла на юге Франции, где сложился очаг светской культуры в средневековой Западной Европе. В Лангедоке получила широкое распространение лирическая поэзия трубадуров на провансальском языке. При дворах феодальных сеньоров появилась куртуазная поэзия, прославлявшая интимные чувства и культ служения «прекрасной даме». Этот культ занимал центральное место в творчестве трубадуров — провансальских поэтов, среди которых были рыцари, крупные феодалы, короли, простые люди. Поэзия трубадуров имела много самых разнообразных жанров: любовные песни (одним из ярких певцов был Бернард де Вентадорн), лирические песни, политические песни (наиболее яркие песни у Бертрана де Борна), песни, выражавшие скорбь поэта по поводу смерти какого-либо сеньора или близкого поэту человека, песни-диспуты на любовные, философские, поэтические темы, плясовые песни, связанные с весенними обрядами.
Особое место в рыцарской литературе принадлежит стихотворной повести на любовно-приключенческий сюжет, заимствованный из кельтских преданий и легенд. Главная из них — история короля бриттов Артура и его рыцарей, живших в V-VI вв. и собиравшихся за круглым столом. Из этих легенд составился цикл романов, так называемый бретонский цикл о короле Артуре и святом Граале. Большую роль в развитии буржуазного романа сыграл французский поэт Кретьен де Труа, создавший романы с таинственными приключениями героев, заколдованными людьми, чудесными странами. У него были также произведения, открывавшие новый мир глубоких человеческих чувств, к ним относится роман о Тристане и Изольде, принадлежавший к кругу бретонских (кельтских) сказаний. Популярность этого романа в европейской литературе ХII-ХIII вв. объясняется тем, что центральное место в нем отводится земной, человеческой любви, привлекавшей внимание средневековых поэтов. В целом можно сказать, что «рыцарская литература, несмотря на ее ограниченный характер, способствовала развитию средневековой культуры, появлению интереса к личности человека и его переживаниям» [26, с. 88].
В XII-XIII вв. под влиянием школьного и университетского образования в городах Западной Европы развивалась латинская литература (на церковные и светские сюжеты): стихотворения с описанием природы и обличительные произведения, осуждающие пороки духовенства.
Городская культура повлияла на развитие языка. Деловая переписка, любые документы, ученые и богословские трактаты, некоторые уличные представления, разговоры монахов и школяров, богослужения и пародии на них — все это писалось, читалось и слушалось пока еще на латинском языке. Но уже просыпался и разворачивался, расширяя свое влияние, народный язык, тот, что до этого существовал как варварский. Разговорная, «кухонная» латынь мешалась с народными говорами в шутовских площадных представлениях и народной литературе. Именно в городе появилось крамольное и забиячливое «Сказание о Лисе» — одно из первых сатирических произведений.
    продолжение
--PAGE_BREAK--«Это произведение заслуживает внимания, так как, во-первых, оно связано со старинными баснями, известными всему европейскому миру из античных источников, во-вторых, сами басни — продукт древнейшей индоевропейской культуры, гораздо старше античности» [11, с. 33]. Герой басен — Лис, носящий германское имя: Рейнгард, Рейнеке, Ренар. Один остроумный поэт (XII в.) дал всему циклу повестей о Лисе (всего их двадцать шесть) название «Роман о Лисе» или «Роман о Ренаре», которое звучало как сатирическое сопоставление с рыцарскими или куртуазными романами, намекая, что народ на свой манер изображает жизнь высшего общества, рыцарей и дам. Это изображение носит характер маскарада, при котором звери имеют все чины и черты феодального общества.
Звериная держава управляется императором Львом по имени Нобль (Благородный). Он действительно благороден и справедлив, но его окружают коварные хитрые вассалы: волк Изегрим со своей мрачной и ненасытной супругой, хитрый кот Тьебо, обжора и тугодум медведь Брюн, трусливый, глупый и угождающий всем баран Белин. Осел Бернар имеет титул архиепископа. Но и лис Ренар — вовсе не герой, а воплощение разбоя, беззакония и насилия. Ренар еще и смутьян, он издевается над императором и ослом-архиепископом, над всеми, кто пытается внушить ему послушание. В его проделках отражается дух общества, в котором он живет и в котором решающим оказывается право кулака. Героем же становится простой крестьянин, охраняющий свой дом от произвола мелких и крупных хищников. Именно у него Ренар униженно просит милости и суда над своей четвероногой братией.
Хотя основу «Романа» составляет народная сказка, сложившаяся в сельской культуре, но только город со своим сатирическо-карнавальным мышлением мог так по-карнавальному выразить недовольство основами строя, пародирующее «высокую» литературу своего времени, а также отразить неоднородность общества и городской среды [1, с. 31].
В этом романе проявилась еще одна особенность всей средневековой культуры — символичность. Для средневекового человека вообще многие предметы окружающего мира — символы божественной воли или замысла. Но не только христианская символика царила в мышлении и мировосприятии. Многие явления природы, еще не раскрытые познанием, читались как приметы, отзвуки некоего нематериального, мистического начала, уходящего корнями в далекое языческое прошлое. В искусстве большое место занимали описания снов, видений, толкований различных знаков, предсказывающих будущее, исход любого начинания. Особенно явственно это проявляется в литературных произведениях и в архитектуре, наполненной различными фантастическими фигурами, другими элементами, имеющими глубокий смысл и значение для взора средневекового человека. В искусстве постепенно появляются символические обобщения, различного рода аллегории, выражающие какие-либо качества или стремления людей: аллегории Верности или Благочестия, Любви или Смирения и т.д. В романе о Лисе мы тоже видим пример аллегорического изображения мироустройства и человеческих отношений. Каждый социальный слой имел свою символику, так же, как и свой образ жизни и особый слой культуры. Поскольку сословная иерархия не способствовала взаимопроникновению элементов этих культур, то мы имеем дело каждый раз с вполне оформленной культурой того или иного сословия. Так, можно говорить об особой культуре и образе мышления крестьянина и феодального вельможи, горожанина и цехового ремесленника, воина или рыцаря.
Таким образом, в период средневековья формируются основные жанры литературы, которые нашли свое отражение и продолжение в последующие эпохи.
Итак, средневековая культура складывалась была многослойной. Она складывалась из традиций народного миропонимания и христианского мировоззрения. Эти две абсолютно противоположные системы создали особый тип культуры, который впоследствии и получил название средневековой. Без народных гуляний, карнавала и площадного фарса не мыслился ни один церковный праздник, поэтому постепенно в традиции церковных мистерий и мираклей проникают живые элементы маскарадов и карнавалов. Но в мировоззрении средневекового человека эти две системы не противостояли друг другу, а достаточно стройно сосуществовали и находили свое отражение в средневековой литературе.

Глава II. Традиции средневековой культуры в творчестве У. Шекспира
В произведениях великого англичанина еще сильны традиции средневекового менталитета и средневековой философии, поскольку Средневековье и Возрождение мыслились человеком этой эпохи общим, единым пространством культуры со сложным переплетением в ней различных верований, учений о мире, художественно-эстетических форм.
Собственно художественная поэтика творчества Шекспира являлась частью динамично развивающегося процесса культурно-эстетического освоения жизни во всех ее проявлениях, включающих как низкий быт, так и куртуазную утонченность.
2.1. Театр У. Шекспира и средневековые традиции (на материале трагедий «Король Лир», «Гамлет», «Ромео и Джульетта», «Макбет», «Буря», «Отелло», «Зимняя сказка», хроники «Юлий Цезарь») Как известно, У Шекспир свои произведения писал прежде всего для постановки на сцене театра «Глобус», поэтому мы вначале рассмотрим влияние средневековых традиций на театральные постановки драматурга.
Как мы выяснили в первой главе, в средневековой искусстве основное место уделялось борьбе света и тьмы, добра и зла. Поэтому шекспировское слово отделяет свет от тьмы, создает землю и воды, взращивает растения, творит рыб, гадов и птиц, вырывается из небытия человек. Шекспировское слово объясняет жизнь и приводит к тому предельному порогу, за которым – «молчание».
Пусть громче кричит тот, чье суждение, как говорит Гамлет, «должно перевешивать целый театр прочих» [III, 2][1].
В этом сказывается ренессансное понимание искусства как народного праздника-зрелища, где зрители почти так же активен, как персонажи.
Известно особое отношение У. Шекспира к музыке. О ней он говорит как будто чаще, чем о поэзии. Шекспир – постановщик спектакля словно считает, что «язык музыки… выражает нечто, о чем молчит слово, то ли не решаясь досказать все до конца, то ли не чувствуя в себе необходимой силы и полагаясь все более на непосредственность музыкального выражения» [35, с. 95]. Иногда же, рассуждая о музыке, Шекспир говорит о гармонии. О гармонии целостного человеческого существования, о гармонии влюбленных; даже о гармонии, которую обретает страждущая, но мужественная душа в конце путь – тогда его герои слышат музыку небесных сфер. Страждущая, но мужественная душа – один из элементов средневековой характеристики героев в литературном произведении (например, Тристан и Изольда в средние века, Ромео и Джульетта – у Шекспира).
Пластический мир в театре «Глобус» двуреален, как и весь мир в понимании средневекового человека. Он существует на подмостках и в воображении одновременно, причем не всегда параллелен. Образ бытия возник как синтез постановочной условности «Глобуса» и форм «большого глобуса» — Земли, воспроизведенных в стихах, а также характеристика самого театрального здания, не утратившего связи с живой природой.
Как был сотворен театр-мир? Из чего возникла его природа?
Свет и тьма. Две главные стихии культуры приравненные у Шекспира к категориям истины и лжи, прекрасного и безобразного. Во многих стихах он воспевает свет, сияние: свет луны, солнца и звезд, блеск молний; полыхание огня костра, факела, свечи; ослепительные нимбы святых и мерцающих в ночи красу влюбленных. И у него есть стихи, изображающие тьму: ночь, затмение, сумрак леса, темную утробу гнилых болот, порождающую нечисть, бури, что стирают своей чернотой границы неба и земли, как грань между добром и злом, темные пещеры, где таятся призраки и волшебники.
Земля. Земля, изображенная в стихах и образах родины человечества: земля крестьянина – благодатная или тощая почва («Король лир»); земля воинов – поле бесконечных боев («Юлий Цезарь»); всепоглощающая земля могильщиков (как в «Гамлете»); земля влюбленных – зеленые нежные сады («Ромео и Джульетта»).
Небо. В стихах оно изменчиво как средневековый символ изменчивости существования. Его сияние в начале «Ромео и Джульетты» сменяется полупрозрачной тьмой, а потом мраком ночи, которая оборачивается серым безотрадным утром. В «Короле Лире» непроглядные тучи становятся бегущими облаками, в которых к финалу образуются резкие разрывы. Сквозь них проглядывает солнце, золотит колосья на поле и в венке старого короля. В «Макбете» тихое закатное небо, где носятся стрижи, сменяет небо ночное, прочерченное кометами, и затмение луны.
Море. Оно, как свет и небо, один из главных поэтичсеких образов Шекспира, чуть ли не самый многообразный символ. Шекспир-поэт показывает его зеленым, прозрачным и гладким, словно смарагд, и черным как могила.
В «Буре» в эпизоде шторма есть ремарка: «Вбегают мокрые матросы». Когда же появляются волшебством спасенные герои в нарядной одежде, они изумляются: «Наша одежда… не только не полиняла от морской воды, но даже стала еще ярче… Наше платье выглядит новехоньким, как в Африке, когда мы его надели впервые на празднество по случаю бракосочетания дочери короля» [II, 1]. Безупречное состояние костюмов только подчеркивает силу чуда, спасшего их из пучины. А чудо – это один из элементов средневекового мировоззрения. Тот же театр миракль, о котором говорилось в первой главе, означает чудо.
Но в глазах английской публики — морской нации — мог возникнуть и другой образ. Клиноподобная сцена сама словно бы олицетворяла жизнь, как некое судно в вечном дрейфе человечества на своей одинокой планете, плывущей среди враждебных и добрых звезд. И звезды отражались в водах реки, когда зрители на лодках разъезжались после спектакля…
Костюмы.
В театре Шекспира прошлое сливалось с настоящим, иноземное с английским. Прошлое было как бы отстраненным настоящим. «Жизнь разных времен и народов, их костюмы в частности, словно рассматривалась как со стороны различия, так и со стороны некоего единства человечества» [40, с. 65].
Собственно, условные театральные костюмы существовали еще в средневековых театральных представлениях мистерий, моралите, фарсов. Аллегорические фигуры не были новостью для ренессансного зрителя. Так, Глупость, со времен еще крестовых походов, всегда выступала с ослиными ушами и петушиным гребнем, и уже нельзя сказать, облик ли шута олицетворял глупость, или образ аллегорической глупости навеки слился с обликом шута. Порок в моралите всегда изображали пузатым старцем, и его черты узнавали в фигуре Фальстафа окружающие персонажи и зрители.
Почти во всех книгах, посвященных Шекспиру, приводится гравюра из «Хроник», которую Шекспир видел непременно, так как именно из Холиншеда вычитал историю Макбета.
На картинке изображена встреча Макбета и Банко с тремя ведьмами. Некоторых удивляет, что ведьмы изображены такими благородными, нарядными дамами, а не обтрепанными, уродливыми старухами. Правда, рядом с одеждой XVI века, в которую наряжены Макбет и Банко, костюмы ведьм выглядят как-то фантастически. И не фантастически вовсе, если вспомнить ушедшую эпоху, наряды готических модниц. Строгая графичность. вытянутость пропорций, высокий колпак «эннэн» с вуалью на верхушке. Когда-то, в момент своего возникновения, эта мода воспринималась консервативной частью общества как «соблазнительная», «дьявольская». Женщина подобного облика (столь непривычного по сравнению со средневековым) подчеркивала талию, грудь, гибкость своей фигуры, а высокий эннэн, обрамляя ее нарочито подбритый лоб, как бы говорил о ее мудрости и хитроумии. Многие, и особенно истовые монахи, неоднократно «видели», что такая модница везет на конце своего шлейфа вовсе не модную левретку, а маленьких бесенят. Некоторые же «наблюдали» и подлинные хвосты, которые шевелились, прячась под шлейфом. Но присутствие ведьм и колдуний в драмах У. Шекспира – это тоже пережиток средневекового сознания.
Немудрено, что, когда эти моды устарели, они окончательно перенеслись в гардероб «фольклорных» одежд, сделавшись нарядом: фей, волшебниц, ведьм. Такими увидел их Шекспир на гравюре в «Хрониках», такими, возможно, они являлись и на его сцене.
Бытовало некое средневековое представление об иерархии ценности различных тканей. Как роза была царицей среди цветов, как лев – царем зверей, так королевой среди тканей была парча.
Персонажи Шекспира упоминали парчу, тонкий узорчатый шелк, и прозрачную кисею, которую часто именовали «виссон».
Эффективные костюмы, которые появляются в эпоху Возрождения, и «мода с ее эффектами и эпатажем родственна карнавалу, игре вообще» [40, с. 73].
Настало время все тебе открыть.
Но помоги мне снять мой плащ волшебный!
[1, 2]
Очевидно, что Просперо и Миранда как бы совершают некий обряд снятия плаща; потом свертывают и укладывают его, после чего следует почти ритуальное обращение Просперо к этой таинственной одежде: «Лежи, могущество мое» [1, 2]. Понятно, что священнодействия с плащом Шекспир придумал, главным образом, для того, чтобы натянуть потуже нервы зрителей в ожидании тайны, какую Просперо вот-вот откроет Миранде. Но как сосредоточенно должны смотреть они в ту минуту на этот предмет! Главный объект внимания в этом эпизоде, единственная вещь в руках персонажей, одетых в необычайные костюмы. Судя по сведениям о том, что актеры шекспировского театра играли в подлинных костюмах знати; судя по изображениям и подлинной одежде, дошедшим до наших дней, а также известным расходам на театральные костюмы, можно представить, каким удивительным произведением искусства мог быть плащ Просперо. И как дорого стоил. Возможно даже, что эта мантия была древнего происхождения, из шелка или парчи, расшитая жемчугом и камнями. (Ведь старинная парадная и религиозно-обрядовая одежда всегда чрезвычайно высоко ценилась и бережно сохранялась.) Или платки в «Отелло». Ведь их два. Один Дездемона отдает Кассио, а другой показывает Отелло. Эти платки должны быть настолько различны, чтобы и публика их распознавала, могла рассмотреть каждый в руках персонажей, даже, возможно, оценить отделку — кружево, вышивку. Ведь во времена Шекспира все женщины, прачки и королевы, посвящали чудеснейшие вышивки своим покровителям святым, своим возлюбленным, своим детям. Надо думать, что платок в «Отелло» демонстрировали не менее торжественно, чем на портретах того времени, и все могли убедиться в его неповторимом художественном совершенстве. (Как и в «Зимней сказке», где фрейлина Паулина через шестнадцать лет узнает платок погибшего мужа.) Но платок Отелло был не просто красив. Из слов персонажа выяснялось, что это в буквальном смысле волшебная вещь (как элемент средневековья). Вышивала его в пророческом экстазе двухсотлетняя Сивилла. Нити вышивки — пряжа не простых, а волшебных шелковичных червей, а краской для ниток послужили сердца мумифицированных девственниц. В его ткани потайная сила, способная сохранить очарование женщины и привязанность к ней мужа как угодно долго, но до тех пор, пока она владеет колдовским платком. Здесь своеобразно соединилось представление о ценности предмета современной роскоши с древней верой в магическую силу вышивки, когда, например, обильнее расшитый правый рукав в традиционном народном костюме должен был соответственно наделить большей силой правую руку.
«Значимость предмета, костюма или лица усугублялась определенными свойствами сцены, которые могут быть сравнимы с некоторыми особенностями композиции в средневековом изобразительном искусстве» [40, с. 97]. Сцена шекспировского театра как бы одновременно изображала внешний и внутренний облик пространства. Пространство представало как бы вывернутым так, что «наружная» (задняя, изображающая город) стена словно бы становится на место одной из стен интерьера, который, в свою очередь, оказывается как бы вынесенным наружу, благодаря тому что действие, которое должно бы происходить внутри стен, на самом деле происходит перед ними, на их фоне. Такой прием можно часто наблюдать в средневековой и раннеренессансной живописи. В картине Рафаэля «Обручение Марии» священник в полном облачении, который совершает торжественный обряд, невеста с нарядными подругами и жених с товарищами — все они должны находиться внутри храма. Однако художник отодвинул храм чуть ли не к горизонту, зато предельно приблизил к зрителям действующих лиц. Сцена «Глобуса», как уже говорилось, несколько суживалась по переднему краю. И эта килевидная сцена, подобно обратной перспективе, как бы выдвигала человека вперед, особым образом фокусировала внимание зрителя на черепе в руках принца Гамлета и короне в руках принца Генриха, букете Офелии, веере Кормилицы, шляпке девицы Долль Тершит, перчатках Геро, бальных башмаках Меркуцио или платке Дездемоны.
    продолжение
--PAGE_BREAK--Костюм бедного простолюдина, нищего, бродяги, которыми, к прискорбию, была переполнена жизнь Англии и которых так много в шекспировской драме, так же как и костюм комического простака и профессионального «дурака» — шута, был предельно обобщен.
«Как в средневековой народной мистерии в возвышенном сюжете, где выступали библейские герои и святые, вставлялись комические интермедии, так и у Шекспира идеальные культурные герои соотнесены с природным народным фоном, им созвучным» [31, с. 166]. Сказанное в полной мере можно отнести ко внешности персонажей.
Облик человека из народа словно бы воплощал изначальную данность, землю, на которой уже после вырастали цветы прихотливого вида и аромата.
Одежда черни в мире шекспировской сцены одна и та же как в елизаветинском Виндзоре.
Итак, перед нами вырисовывается театр как целый мир со своей необычайной, театральной природой, где очевидны свои закономерности в способах выражения и изображения. Но в своем устройстве театр Шекспира ощущает на себе огромное влияние средневековья.
2.2. Средневековые мотивы «меланхолии» и «тоски» в драматургии Шекспира (на материале трагедий «Гамлет», «Ромео и Джульетта», «Буря», поэмы «Жалобы влюбленной», комедий «Бесплодные усилия любви», «Много шума из ничего», «Как вам это понравится», хроник «Генрих IV» «Ричард II», «Ричард III», «Тит Андроник») В контексте средневековой традиции важную роль в художественной эстетике Шекспира играют мотивы «тоски» и «меланхолии».
Для благородного человека со средневековым сознанием страдание было высшим предназначением. Тосковали по разным причинам: от несчастной неразделенной любви, от предательства близких друзей (как в «Гамлете»), от запрещенной взаимной любви (Ромео и Джульета) и т.д.
Даже безграмотная трактирщица миссис Куикли разглагольствует о «мелахоличной» (как она произносит) Анне Пейдж. Даже Беатриче подвержена этому состоянию: влюбившись, она не спит ночью, вскакивает с постели и, сидя в одной рубашке, исписывает большие листы бумаги. Женщина, охваченная меланхолией, описана в поэме Шекспира «Жалобы влюбленной»:
То бурно плача, то ломая руки.
Шла девушка по берегу реки
И все рвала какие-то листки.
Соломенная шляпка затеняла
Ее лицо. Хранили все черты
Печать уже разрушенной немало.
Но все еще приметной красоты.
Ее рука волос не убирала,
Забыв кокетства милые повадки.
От полурасплетенного узла
Вдоль бледных щек вились две тонких прядки.
Другие ниспадали в беспорядке,
Но меж собой еще хранили связь.
Кой-как под сеткой нитяной держась. [1, 3]
Шекспировской «Анатомией меланхолии» может быть названа комедия «Бесплодные усилия любви». Здесь мрачной меланхолией одержим испанец дон Армадо. Тут Башка, шут, чья любовь разделена и потому у него есть основание впасть в меланхолию: «… добро пожаловать, горькая чаша благополучия. Будет день, и печаль вновь улыбнется мне, а до тех пор сиди здесь, скорбь!» [I, 1]. Целая компания — король со свитой — переходит из разряда меланхоликов-ученых в разряд меланхоликов-влюбленных. Правда, очевидно, что для этой компании и та и другая меланхолия в достаточной степени напускная: от нечего делать, от моды на меланхолию.
Иное — Гамлет, который говорит:
Ни плащ мой темный,
Ни эти мрачные одежды…
Ни горем удрученные черты…
И все обличья, виды, знаки скорби
Не выразят меня: в них только то,
Что кажется и может быть игрою.…
А все это — наряды, мишура.
[1, 2]
Гамлет из тех, кого в темные пучины меланхолии — «болезни века», как говорит Бертон, — повергли истинное страдание и сомнения. Среди них — кто угодно: принцы, короли, купцы, модники, женщины, дворяне, простонародье. Принц Гамлет, шут Фесте, купец Антонио, кавалер Клавдио, ребенок Мамиллий. Генрих IV, король, который не спит по ночам, терзаемый муками совести политика. Ричард II, у которого «мысли о божественном всегда сплетаются с сомнениями» [V, 5]. Супруга Ричарда III — леди Анна, проклинающая себя за брак со злодеем:
Пусть обруч золотой каленой сталью
Мне ляжет на чело и мозг прожжет…
[IV, 1]
Глубины меланхолии нередко чреваты безумием. Вот почему все верят в сумасшествие Гамлета. Лаэрт говорит об Офелии, помешавшейся от печали:
В мрак безнадежный ввержена сестра,
Чьи совершенства — если может вспять
Идти хвала — бросали вызов веку
С высот своих.
[IV, 7]
Это почти то же, что о меланхолии Гамлета говорила сама Офелия. Гамлет, находясь в скорби и унынии, опасается еще и попасть под влияние «князя тьмы»:
… так как я расслаблен и печален, —
А над такой душой он очень мощен…
[II, 2]
Есть у Шекспира меланхолики-злодеи, одержимые «силами тьмы». Их костюм должен быть полностью черным или в тревожном сочетании черного с тусклым желтым и угнетающим — черного с красно-оранжевым. Таков дон Хуан в комедии «Много шума из ничего», человек, который повержен в жестокую меланхолию завистью к брату. «Я болен ненавистью к нему» [11, 2], — признается дон Хуан. Отталкивающе мрачным представляется костюм мавра Арона, того, кто поет гимны черному цвету как цвету зла, у кого от ненависти к миру кипит в жилах адская лава и распрямляются кольца волос.
Коль черти есть, хотел бы я быть чертом.
Чтоб жить и в вечном пламени гореть.
[«Тит Андроник». V, 1]
В черную меланхолию впадает Отелло, доведенный ревностью до помрачения ума, которое сам онощущает как болезнь. «Черен я! Черен!» — кричит о себе абсолютно белый европеец Леонт, погубив Гермиону.
Идея радикального очищения мира, превращенного человеком в болото лжи и преступлений, одолевает и шекспировских ученых, мыслителей, тех, кого повергает в меланхолию страсть к истине. Это не только Гамлет, но и его друг, его тень — Горацио, Тимон Афинский, Бассанио, Ромео, чьи рассуждения напоминают речи философов-гуманистов.
Сценические мрачные меланхолики должны были быть в черных одеждах, подобных тем, которые описывает старший современник Шекспира Роберт Грин в своем «На грош ума — на миллион раскаяния». «Я, наряженный в мои черные шелка, по обычаю угрюмцев, казался столь расстроенным, что ничто не могло меня развлечь». Черные шелка и угольно-черные перья на шляпе, надвинутой так, что лицо тонуло в тени, опущенная голова, скрещенные на груди руки — вот внешние «приметы, знаки» того, кто одержим «мрачно-цветной меланхолией». Такой костюм, только основательно разорванный, составляли, вероятно, лохмотья Тимона. У Просперо же в финале «Бури» он нов, как его «новая меланхолия», связанная с только что утраченной способностью творить. На него словно наваливается усталость от предыдущих подвигов вдохновения. Последние же слова некогда богоподобного миланца Просперо вызывают в памяти образ старого Леонардо на берегу чужой реки и его, со слов Вазари, покаяние перед смертью в грехах «относительно бога и людей». Просперо говорит зрителям:
Я слабый, грешный человек.
Не служат духи мне, как прежде,
И я взываю к вам в надежде,
Что вы услышите мольбу,
Решая здесь мою судьбу.
Все грешны, все прощенья ждут,
Да будет милостив ваш суд.
[V, эпилог]
Однако самый известный шекспировский меланхолик, герой комедии «Как вам это понравится» — Жак, не представляется одетым в черное. Жаку сопутствуют зеленый лес, ручей, бегущие олени и нарядные дамы, пестрый шут и, главное, образы театра. Это то, что волнует его, о чем он спорит, заставляя думать других. Старый герцог говорит:
Люблю поспорить с ним, когда угрюм он:
Тогда кипит в нем мысль.
[II, 1]
Жак мечтает об обновлении, очищении мира, но только это шутовское, комедийное очищение с помощью клистира. (Образ, впоследствии столь частый у Мольера.) Человек с «пестрыми мозгами», шут может обрести истину — вот главная мысль Жака, которому весь мир представляется театром — и ничем иным. Ему скучен влюбленный меланхолик Орландо. «Моя меланхолия, — говорит Жак, — вовсе не меланхолия ученого, у которого это настроение не что иное, как соревнование; и не меланхолия музыканта, у которого она — надменность; и не воина, у которого она — честолюбие: и не законоведа, у которого она — политическая хитрость; и не дамы, у которой она — жеманность; и не любовника, у которого она — все это вместе взятое; но у меня моя собственная меланхолия, составленная из многих элементов, извлекаемых из многих предметов, а в сущности — результаты размышлений, вынесенных из моих странствий, погружаясь в которые я испытываю самую гумористическую грусть» [IV, 1]. Грусть Жака — это творческая печаль, которая светла, возможно, печаль человека театра, погруженного в бездну существующих и созданных его воображением характеров и душ. Меланхолия Жака – это поиски уединения и одиночества, состояние поэта, когда, как у А.С. Пушкина:
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.
Может быть, сам автор комедии бродит среди героев и, расставаясь с ними, в финале видит краски и действующих лиц своих последующих пьес?..
Жак на «мшистом берегу» своим обликом и позой в какой-то мере ассоциируется с известным портретом барона Герберта в образе меланхолика у ручья, написанным Исааком Оливером.
Таким образом, мотивы «страдания», «меланхолии» и «тоски» играют важную роль в построении художественного образа мира и человека в творчестве Шекспира.
«Страдание» обязательный атрибут средневекового героя, потому что по церковным канонам только тот человек спасется, который страдает. Непременными спутниками «страданий» являются «меланхолия» и «тоска», которой страдают и Гамлет, и Отелло и даже Орландо. Приступы «меланхолии» и «тоски» — обязательный признак средневекового самосознания, который одолевает практически всех трагедийных героев Шекспира.

2.3. Средневековые образы «призраков» и «смерти» — ключ в художественной эстетике Шекспира (на материале трагедий «Цимбелин», «Ромео и Джульетта», «Гамлет», «Макбет», «Буря», комедий «Конец – делу венец», «Бесплодные усилия любви», хроник «Ричард III», «Король Иоанн», «Генрих VIII») «Смерть за добро, смерть врагов – элемент средневекового мировоззрения. В средние века, как известно, люди не считали смерть абсолютным концом, а только переходным моментом и важным итогом, о котором свидетельствует печать “божьего суда” на лице покойного, если ее удавалось рассмотреть» [40, с. 165].
Невинными и белыми руками.
Их губы, как четыре красных розы
На летней ветке, целовались нежно.
Молитвенник лежал на их подушке;
И это все во мне перевернуло;
Но дьявол ...» — тут мой негодяй замолк,
И Дайтон продолжал: «Мы задушили
Сладчайшие, нежнейшие созданья,
Которые природа сотворила».
[«Ричард III»; IV,3]
Эти малыши явятся Ричарду III, чтобы лучезарностью своих лиц на фоне других — ужасающих — видений особым образом воздействовать на ум, на сердце злодея.
Смерть не отнимает красоту не только у совсем маленьких, невинных детей, но и у подростка, успевшего проявить ум, отвагу, драгоценные свойства сердца. В «Цимбелине» красота умершего мальчика (под видом которого скрыта Имогена) говорила людям, нашедшим его тело, о той колоссальной утрате, которую принесла миру эта смерть.
Прекрасный отрок! Знали только боги,
Кем стать ты мог!..
[IV, 2]
Зато окружающим хорошо было известно, кем мог стать замечательный подросток принц Артур в «Короле Иоанне». И вот он гибнет, предпочтя жизни в заточении смерть на пути к свободе. Он разбивается, прыгнув с крепостной стены. Но глядя на мертвого Артура, даже зрелый, многоопытный муж изумляется:
Как царственен и чист твой облик,
смерть!
[IV, 3]
Образ погибшего вызывает такие высокие чувства, что, «склонясь над этим мертвым нежным телом, над бездыханной прелестью его», вельможи отрекаются от короля-злодея и клянутся отомстить ему за Артура.
Облик Артура, Корделии или Дездемоны не могут замутить ни муки, ни смерть, как не могут разрушить красоту святого Себастьяна стрелы, вонзающиеся в его тело, на картине Антонелло да Мессины. Многие умы, поэты и художники Ренессанса видели победу над смертью в достоинстве и культуре человека. Красоту культуры и достоинства выражали ренессансные надгробия, изображающие рыцарей и священников, королей и красавиц как бы спящими в торжественном сне, связующем земное с небесным, преходящее с вечным. Величие смерти словно бросает свой отсвет и на некоторые изображения спящих. Так, М.В. Алпатов пишет о картине Карпаччо «Видение св. Урсулы», что «в сцене появления ангела Урсула лежит в постели, в своей пронизанной золотистым светом горнице, как она позднее будет лежать в своем гробу. Здесь можно вспомнить слова Ромео: «Здесь покоится Джульетта, и красота ее угрюмый склеп в сияющий чертог преобразила» [1, с. 204].
Очевидно, что от актеров требовалось немалое мимическое и гримировальное мастерство. Это был особый, забытый теперь язык, язык художественной стилизации, на котором говорили великие актеры шекспировских времен Бербедж или Аллен, когда выражали горячечный бред, плач, отчаяние.
Есть ли призраки на самом деле? В мире «Глобуса» призраки существуют. Именно призраки, а не галлюцинации, и тем из персонажей, кто сомневается в их реальности, предъявляются доказательства. Величайшая трагедия Шекспира фактически начинается с явления призрака. Он возникает перед самым интеллектуальным, самым образованным шекспировским героем и в корне меняет его жизнь.
Мы словно и сами видели этого Призрака. Мы помним ветер и тьму этой морозной ночи на берегу северного моря. И мертвенные блики луны на латах покойного короля, его черную с сединой бороду, скорбный пристальный взгляд. И грозную решительную поступь короля-рыцаря, соединенную с манерой держаться на расстоянии вытянутого копья от живых людей. Нас преследует обманчивое чувство, что мы знаем облик этого призрачного короля лучше, чем облик его живого сына.
Призрак реален, но это реальность особого свойства. Его можно только видеть (что доступно стражникам и Горацио) или видеть и слышать (Гамлету). Явление призрака — откровение, обращенное к уму, к душе. Поэтому он существует только для глаза, только для слуха тех, перед кем приоткрываются запредельные тайны. Тем не менее призрак кажется даже и осязаемым. Горацио, позабыв весь свой ученый скептицизм, кричит солдату, чтоб тот задержал, пронзил копьем удаляющееся видение… Напрасно. Призрак «неуязвим, как воздух». И поверив в реальность только что виденного, Горацио заключает, что это предзнаменование великих потрясений. Офицер Бернардо поддерживает его, говоря, что не зря обходит солдатские караулы, закованный в латы призрак короля, начавшего бесконечные войны с Норвегией. И они вспоминают страшные моменты из истории древнего Рима, полные замогильных предзнаменований. И наконец, сам Гамлет, выслушав рассказ о видении, говорит: «Дух отца в латах! Быть беде».
Во взгляде на явления призраков у героев Шекспира сказываются отголоски древнейших представлений, примет, во многом совпадающие у разных народов. Еще в VIII веке китайский вельможа и писатель Хань Юй рассуждал следующим образом: «Мир вещей и мир духов обособлены друг от друга. Духи бесплотны и немы. Это — обычное их состояние, но стоит ослушаться Неба, нарушить волю народа или порядок в природе, сдвинуть с места составляющие мир элементы, как в тот же миг духи обретут плоть и способность издавать звуки и пошлют на людей беды и горести...». Это рассуждение перекликается с репликой Гамлета о времени, что выбилось из своих пазов. В мрачной комедии «Конец — делу венец» старый вельможа Лафе рассуждает следующим образом: «… говорят, что время чудес миновало! У нас развелись философы, которые все сверхъестественное и загадочное объявляют простым и обыденным. А из этого проистекает, что мы отгораживаемся мнимым знанием от мира и потрясающие явления считаем пустяками, тогда как следовало бы испытывать священный ужас» [II, 3].
Мировоззрение человека Возрождения складывалось из многообразия идей и образов — Священного писания, мифов Греции и Рима, средневековых сказаний о героях и праведниках, исторических преданий о своем государстве, городе, роде. Возрождение высоко подняло знамя человеческого разума, способного постигнуть мир и математически выверить его законы, но вера в сверхъестественное не угасла. Более того, астрология, алхимия, магия привлекали многие высокие умы возможностью овладеть иррациональными силами, а масса простых людей была и набожна и суеверна. Конечно, человек Ренессанса опирался на свои силы, но одновременно чувствовал, как тяжела жизненная борьба, как изменчива фортуна, как грозны и коварны рок и смерть. Отсюда мечта о чуде, о вмешательстве неба в неразрешимые земные проблемы и конфликты. Поэтому, несмотря на то, что некоторых художников подозревали в безбожии (как, например, Перуджино), мастера Возрождения изображали чудесные исцеления и воскрешения, явления святых и вознесение на небо. «При этом, — пишет М.В. Алпатов, — задача художников была двоякой: необходимо было выпукло передать сверхъестественность вмешательства небесных сил в дела людей и вместе с тем представить это таким образом, чтобы чудо выглядело правдоподобно» [1, с. 193]. Отсюда реализм в изображении чудес в ренессансной живописи, отсюда реализм трансцендентного на шекспировской сцене. Он усугубляется наличием «свидетелей» чуда. Как апостолы на картине Тициана становятся свидетелями чуда вознесения Марии, так солдаты и Горацио — свидетели реальности чудесного явления отца Гамлета из царства теней. Реальность на шекспировской сцене призрака как бы усиливает ощущение того, что главное для человека происходит на земле.
    продолжение
--PAGE_BREAK--Призраки составляют особое, грозное племя в мире «Глобуса». Они способны сокрушить всякого, даже такого циничного злодея, как Ричард III:
Клянусь, что эти тени нынче ночью
Сильнее ужас Ричарду внушили,
Чем десять тысяч воинов живых…
[V, 3]
Само появление призрака — уже действие неких могучих сил, когда спасительное, когда бедственное, но всегда безошибочно рассчитанное, радикальное. Чаще всего у Шекспира привидения и духи бывают губительны. Злые духи возникают возле Макбета, чтобы двусмысленностью предсказаний искусить его, терзают его в течение жизни, одолевают перед ее концом.
Муки Макбета, одержимого призраком Банко, столь тяжки, что зритель невольно сопереживает его ужас и почти соглашается с сумасшедшей логичностью его отчаянных рассуждений:
Бывало,
Расколют череп, человек умрет,
И тут всему конец. Теперь покойник.
На чьем челе смертельных двадцать ран.
Встает из гроба, с места нас сгоняя.
А это пострашнее, чем убийство.
[III, 4]
Призраки проходят перед Ричардом III безжалостной чередой, чтобы ввергнуть его в смертный грех отчаяния. Каждый из них в ночь последней битвы вонзает в мозг короля-злодея один и тот же властный приказ: «Отчайся и умри!». Среди многих теней Ричарду является убитый им брат Кларенс – тот, кто и сам в своей собственной преступной жизни страдал от преследований призраков. В канун своей смерти Кларенс говорит о ночи в Тауэре:
Провел я горестную ночь. Она,
Снов страшных и уродливых видений
Была полна. Я господом клянусь,
Такой второю ночью не купил бы
Я мира целого счастливых дней.
Так ужасов она была полна.
[1, 4]
В числе других жертв Кларенсу, должно быть, явился окровавленный мальчик, принц Эдуард, «тень ангела со светлыми кудрями, намокшими в крови». Кларенс заколол его кинжалом. Его же самого убивает Ричард, и призрак Кларенса в свою очередь преследует братоубийцу Ричарда. Чудовищная эстафета преступлений и карающих их воплощений в бесплотных обликах погибших. Подчас именно эти видения оказываются более действенными, чем проклятия и уверения живых. Ричард III, одолеваемый тенями своих жертв, терзается:
У совести моей сто языков.
Все разные рассказывают сказки,
Но каждый подлецом меня зовет.
[V, 3]
Возникает вопрос, почему же бестелесное видение более могущественно, чем тот же облик во всей полнокровности и физической мощи? Невероятная неизжитая эмоциональная сила одаряет умершего такой властью, что даже гробница, по словам Гамлета, извергает его, «разъяв свой тяжкий мраморный оскал»? Может быть, магнетическое напряжение совести живого притягивает из небытия образ того, кто уже погребен? Шекспировский призрак — это метафорический прием, необходимый в театре — мире, где и говорили на особом языке, далеком от повседневности, «потому что им надо было выразить грандиозные порывы, смутные предчувствия и великие идеи, невыразимые обыкновенными словами» [2, с. 560]. Но шекспировский призрак — это еще и нечто другое, таинственное и чудесное. Л.С. Выготский считал Тень «главным узлом» «Гамлета», точкой столкновения двух миров — «того» и «этого» — свидетельством их могущественного влияния друг на друга. Встречу с Призраком он рассматривал как некое второе рождение Гамлета: «Ведь есть… связь истоков, начала жизни и вместе связь самая непонятная, нерациональная, мистическая, как сама жизнь и рождение. И кто знает, где эта связь кончается, да и кончается ли она вовсе? Не продолжается ли она и за гробом, по смерти отца, — невидимыми нитями привязывая сына к иному миру? По крайней мере в «Гамлете» это именно так» [9, с. 410]. Для нас важно, что в мире «Глобуса» призрак не материален. Он — облик в чистейшем виде. По тогдашним представлениям, облик умершего способен покинуть тело, подобно тому как душа покидает его или как тело сбрасывает костюм, а в некой трансцендентной области существуют даже в качестве своеобразного эскиза и облики еще не рожденных. Так, в «Макбете» возникают не только тени старцев, умерших вовремя, но детей и юношей, погибших до срока; не только тех, кто уже жил, но и тех, кто будет жить. Причем, по существовавшим поверьям, дух старца и младенца может явиться в облике человека в расцвете лет, который навеки обретет каждый после Страшного суда [14, с. 269]. Однако у Шекспира в таком виде предстают, пожалуй, только восемь королей — потомки Банко и родные Постума Леоната в «Цимбелине». Все остальные сохраняют свой прижизненный образ. Может быть, корни этого шекспировского «пристрастия» к неизменности облика отчасти — в ренессансном культе индивидуального. Ведь Клавдию удается уничтожить только власть своего брата, только его жизнь и тело, но не его душу и облик. Или оставили здесь след какие-то более древние верования, подобные верованиям египтян, которые считали, что душа человека имеет облик и подобна его невидимому двойнику? Во всяком случае, в театре Шекспира он видим, этот бестелесный двойник. Призрачный человек в буквальном смысле «как живой». Не какая-нибудь деревенская кумушка, а ученый Горацио говорит об увиденном фантоме:
Явилась тень. Я помню короля:
Так схожи две руки.
[1, 2]
В том-то весь ужас, вызванный призраком умершего, — в его непостижимой реальности: его нет, но он есть. Страшно, когда знаешь, что враг твой прикончен двадцатью ударами ножа, и ты видишь эти смертельные раны, превратившие его лицо в кровавое месиво, страшное вдвойне потому, что он … пришел! Вот он стоит, движется и садится за пиршественный стол. Он убит, но он здесь, и преступнику остается только одно безумное желание — убедить мертвого в том, что он мертв. Макбет кричит в отчаянии:
Сгинь! Скройся с глаз!
Вернись обратно в землю!
Застыла кровь твоя, в костях нет мозга.
Незряч твой взгляд, который ты не сводишь
С меня.
[III, 4]
Гамлет ни на секунду не сомневается в реальном существовании Призрака. Его смущает только мысль об истинной «природе» загробной Тени:
Дух, представший мне,
Быть может, был и дьявол; дьявол властен
Облечься в милый образ; и возможно,
Что, так как я расслаблен и печален,
А над такой душой он очень мощен,
Меня он в гибель вводит.
[II, 2]
В этих словах находит выражение устоявшееся представление о том, что сам сатана принимает вид «ангела света», но ведь и в самом деле, столь дорогая Гамлету Тень возникает на стене крепости не совсем так, как появляются в пьесах Шекспира духи-покровители. Хотя он действительно смотрит печально, а не угрюмо, лицо его мертвенно-бледно, а не адски багрово (детали, что так придирчиво выясняет Гамлет у Горацио, который первым видел привидение). У Призрака такие же, как у живого короля, походка, жесты, доспехи и даже халат. Согласно ремарке в издании 1603 года, именно так «одет» Призрак, когда появляется в спальне Гертруды. «Теперь призрак уже не в латах, — пишет Г.М. Козинцев, — в этой сцене он не знамение государственных бед. У ложа королей Дании, на котором был зачат и рожден Гамлет, собрались муж, жена и сын. Муж охраняет жену от гнева сына — такова его любовь к ней, но изменившей жене не дано его видеть» [24, с. 144]. Это так, но еще раз вспомним:
Особенно опасны духи зла.
Принявшие обличье духов света.
[«Бесплодные усилия любви». IV, 3]
Об этом помнят даже в комедии. И во многих деталях, сопровождающих появление Призрака отца Гамлета, чудится что-то «сомнительное». Он возникает не в ослепительном фаворском свете, что сопровождает у Шекспира образ святой девы, явившейся Жанне д'Арк, не в образе серафимов, танцующих перед королевой Екатериной, чьи лики, «солнце, мечут тысячу лучей». Все светлые духи являются под «музыку сфер» и в сиянии дня. Тень же короля Гамлета обретается в морозной ночной мгле. Проблеск рассвета и крик петуха заставляют его «метнуться и исчезнуть», умолкнув на полуслове. Когда звучит только его голос, то он раздается не сверху не с неба, а звучит из-под земли, и Гамлет бросает фантому своего фамильярного «старого крота». Видение, перевернувшее жизнь Датского принца, странно уже тем, что оно мучает не Клавдия, как того требует обычай других шекспировских пьес и логика чувств, а Гамлета, благородного и — в начале пьесы не запятнанного никаким злодеянием. Призрак словно передает свою карательную функцию принцу, и тот является преступному королю спектакль-«привидение», знаменитую «мышеловку».
Сам принц отбрасывает свою первоначальную настороженность. Известный следователь Уилсон Найт высказывает мысль о том, что призрак — темный дух, принявший наружность короля, а задача, возложенная на плечи принца, превращает поступки Гамлета в «деятельность на благо смерти». И действительно, после явления Тени Гамлет прямо или косвенно способствует воздвижению пирамиды из трупов, которая возвышается в конце трагедии. Фактически разрушается и сама Дания, переходя под власть норвежца Фортинбраса. Тогда выходит, что мыслитель Гамлет, как солдат Макбет, становится жертвой полуправды искусителя-призрака, который стирает грань между добром и злом. Банко предупреждал Макбета:
Мне страшно:
Нередко, чтобы ввергнуть нас в беду.
Орудья тьмы предсказывают правду
И честностью прельщают в пустяках,
Чтоб обмануть тем легче в важном деле
[1, 3]
Интересно, что у Шекспира и духи могут присваивать любой облик, подобно тому как люди меняют одежду. Горацио не без вызова так формулирует первый вопрос к Призраку:
Кто ты, что посягнул на этот час
И этот бранный и прекрасный нолик,
В котором мертвый повелитель датчан
Ступал когда-то? Заклинаю, молви!
[1, 1]
Дальше, когда рассказывает Гамлету о Тени, говорит: «Некто, как ваш отец видом...». Гамлет:
И если вновь он примет вид отца,
Я с ним заговорю…
[1, 2]
Ариэль в «Буре» с карнавальной легкостью облекается то в образ ужасной крылатой Гарпии, то прельстительной Наяды, «кувшинками венчанной». Духи, вызванные ведьмами к Макбету, принимают вид кто отрубленной головы, кто — мертвого младенца, кто — убитого Банко, кто — его потомков-королей. Здесь, скорее всего, при постановке пользовались пластическим языком гротескной антимаски, созданной Веном Джонсоном и Иниго Джонсом, образами которой были не Благородство, Красота или Милосердие, как в маске, но Гнев, Невежество, Зависть. Говоря о постановке своей антимаски, Бен Джонсон описывал Ад, откуда при звуках «глухой и дьявольской музыки» выходили одиннадцать ведьм, босоногих, с подоткнутыми подолами, с крысами на плечах и змеями в лохматых волосах, с веретенами и горшочками зелья у пояса и «обвитым змеей пылающим факелом, сделанным из руки мертвеца» [25, с. 78]. Видения могут предстать даже в образе неодушевленных предметов. Эльф Пак ради смеха может стать печеным яблоком или трехногим табуретом — вещами, которые как бы выходят из подчинении, вызывая в людях раздражение, ругань, ссоры, нелепые движения, падения и т.п. Некий дух витает в воздухе перец взором Макбета в виде кровавого кинжала. Этот Образ подобен образам средневековых сказаний, поэзии, когда о прославленном мече или кинжале говорят, что то была фея, на время обернувшаяся непобедимым оружием.
Итак, видения на сцене «Глобуса» можно разделить на две главные группы. Первая — образы совершенного преступления, его олицетворении в обликах жертв. Вторая — образы грядущего торжества добродетели в обликах святых, языческих богов или праведников. Эти «добрые тени», в отличие от злых духов, не предают человека, но приходят ему на помощь в самые отчаянные минуты. Так, призраки являются одинокому Постуму Леонату в тюрьме. Это совершенно невероятное совмещение временных реальностей — свидание с родными, которых он никогда не видел: отец и братья умерли до его появления на свет, матери не стало, когда он родился.
Из обиталища теней
Отец его, и мать.
И братья, павшие в бою.
Явились в мир опять.
Чтоб грудью за права и честь
Тенанция стоять.
[V, 4]
Как и все добрые духи, «благоприятные видения», облики призрачных заступников Постума своей аллегоричностью близки маске. Это мать, умершая молодой, является «благородной старухой». Также умерший молодым, отец выступает в образе величавого старца, так сказать, олицетворенного предка вообще. А у братьев-героев на груди зияют раны, от которых они погибли на поле битвы.
В «Генрихе VIII» добрые духи-призраки окружают умирающую королев) Екатерину, обещая ей новую жизнь в обители праведников. Видение королеве Екатерине — уже совершенно маска во всей полноте ее аллегорического лексикона. Вот какая с шекспировских времен сохранилась ремарка-партитура этого видения: «Торжественно входят одна за другою шесть фигур — в белых одеяниях, с лавровыми венками на головах, золочеными масками на лицах, пальмовыми или лавровыми ветвями и руках. Сначала они кланяются Екатерине, затем танцуют, и при определенных фигурах танца… две держат скромный венок над ее головой, между тем как остальные четверо принимают различные почтительные позы...» [IV, 2]. В последнем эпизоде «Макбета» участвуют призраки-покровители и призраки-мстители. Здесь окровавленный младенец, то ли призрак убитого ребенка Макдуфа, то ли нерожденного сына Макбета, которого он так ждал от своей волевой супруги. Следующее за ним «дитя с осанкой отпрыска монарха», в короне, с ветвью в руке, — должно быть, от Бирнамского леса. И наконец, аллегорические восемь королей с державами, скипетрами и в коронах различных достоинств и Банко за ними.
О вид ужасный! Призраки не лгут.
Не зря же Банко, весь в крови, с улыбкой
Глядит на них, как на своих потомков.
[IV, I]
Таким образом, призраки и духи – неотъемлемая часть средневекового миропонимания, которая была сильна в эпоху Шекспира и нашла свое отражение в его произведениях.
2.4. Образы средневековых растений и животных в драматургии Шекспира (на материале трагедий «Гамлет», «Цимбелин», «Король Лир», хроники «Перикл», поэмы «Жалобы влюбленной) Растения. «Когда читаешь Шекспира, то кажется, что деревья, цветы, травы, окружающие человека, мирно расположившиеся у его башмаков и краев одежды, — все они в своей чеканной красоте перебрались сюда с пергаментов ботанических трактатов, готических картин и шпалер» [40, с. 19]. Окружающим растениям и животным люди средних веков придавали большое значение как элементам божьего мироздания.
Однако не только в стихах благоухали травы, плыли в воде кувшинки, стояли деревья. Зрители чувствовали их присутствие совсем рядом, за стенами театра. На самой сцене цветов и растений было все же довольно много. Из слов действующих лиц видно, что букеты цветов персонажи держали в руках, дарили друг другу, они опоясывали друг друга гирляндами, украшали венками, и это не расходится с обычаем и модой тех времен вообще. Цветы осыпали платья дам, розетки красовались на бальных башмаках кавалеров. Цветы были излюбленным и доступным украшением всех слоев общества. Даже бедняк в праздник прикалывал цветок или веточку зелени к шляпе, к рукаву или куртке. Цветами, травами, тростником устилали пол для бала или свадьбы.
Во времена Шекспира еще очень важна была роль растений в искусстве врачевания, и каждая женщина, от свинарки до знатной дамы (особенно знатной), разбиралась в целебных свойствах трав и цветов, и это было обычным явлением в период средних веков, ведь именно в этот период появляется большое количество знахарок и лекарок, которых впоследствии будет уничтожать грозная инквизиция. Так, Гертруда, рассказывая о гибели Офелии, пересыпает свою речь названиями цветов в не меньшем числе, чем сама Офелия в сцене безумия. Королева говорит:
Есть ива над потоком, что склоняет
Седые листья к зеркалу волны;
Туда она пришла, сплетя в гирлянды
Крапиву, лютик, ирис, орхидеи, —
У вольных пастухов грубей их клинка,
Для скромных дев они — персты умерших…
[IV, 7]
Королева почти машинально произносит еще два названия орхидей. В обычной жизни люди знали как научные, так и вульгарные названия растений. Существовала их иерархия, а также язык цветов, где роза была царицей, воспетой еще трубадурами.
Почти в это же время возникает увлечение искусственными цветами. Искусственный цветок — это творение художника и знатока природы. В «Перикле» так и говорят:
Живые розы силятся напрасно
Искусственных подруг своих затмить…
[V, пр.]
Королевские мастерские тратили силы и средства на изготовление невероятного числа роз, лилий, ландышей, васильков, анютиных глазок, желудей, вишен, винограда из всевозможных материалов, соединяя шелк, воск, золото, бархат. Их разбрасывали по банкетным столам, по полу бальных зал, украшали костюмы и стулья.
Война Алой и Белой розы начинается у Шекспира с эпизода, где представители двух враждующих партий прикалывают к шляпам в знак непримиримости розы соответствующего цвета. Это были хотя и искусственные, но реально существующие на сцене розы, и зритель мог внимательно их разглядеть, так же как фиалки, примулы и анемоны, что разбирает королева-мачеха в «Цимбелине», намереваясь извлечь из них яд, как цветы, которыми Марина, героиня «Перикла», покрывает могилу кормилицы, как охапка трав в руках безумной Офелии. Некоторые комментаторы считают, что розмарин, означающий «верную память» и «думы», она дает Лаэрту, укроп («притворство») и голубки («неверность») — королю; руту («раскаяние» и «скорбное воспоминание») она дает королеве и берет себе; Горацио она дарит фиалки — «верность». Все это действительно отвечает тогдашнему языку цветов.
    продолжение
--PAGE_BREAK--Животные. «Человека окружают твари божьи, к ним шекспировские персонажи причисляли даже вошь. Звери возникали и растворялись в воздухе вместе со словами героев, назвавшими их» [4, с. 22].
Олицетворением единства человека с животным миром, образом античной фантастической природы был на сцене «Глобуса» своеобразный «кентавр». В конце комедии, как правило счастливом, для исполнения финального танца появляется «конек», собственно, конская голова и хвост на палке. Человек садился верхом на палку, а длинная юбка-попона скрывала ноги «кентавра», который в танце изображал лошадиный бег и прыжки. Такое карнавальное существо пришло на сцену из народного праздника, из сказочного средневекового бестиария [30].
В пьесах Шекспира, как человека периода Ренессанса, часто упоминают драгоценные металлы и камни, но из средневековой традиции остается то, что «герои Шекспира разбираются в таинственных влияниях каждого камня на здоровье и судьбу человека. Они вспоминают:
… алмаз,
Дарящий целомудрия влюбленном,
… Смарагд, недуги слабых глаз
Врачующий лучом темно-зеленым…
(Жалобы влюбленной)» [40, с. 23].
Шекспир очень точно описывает оружие и доспехи героев, чем эти доспехи украшены, что подчеркивает красоту и место рыцаря в социальной иерархии средневековья. У каждого знатного средневекового рода в рукоятки мечей были инкрустированы драгоценные камни, которые, по поверьям, охраняли своего владельца.
Нередко на сцене во время поединка «неправедный меч “гибнет” вместе со злодеем-владельцем и камень-оберег либо чернел, либо выпадал из меча. Поэтому поединки нередко называют судом божьим. Таков поединок в “Короле Лире” между братьями: возвысившимся Эдгаром и падшим Эдмондом».
Таким образом, в драматургии Шекспира достаточно часто используются средневековое понимание значения цветов, растений и животных. Особенно эти образы получают свое распространение в особо значимых и переломных сценах в драмах и комедиях писателя.

2.5. Роль цвета в мировоззрении средневекового человека и в творчестве У. Шекспира (на материале трагедий «Зимняя сказка», «Ромео и Джульетта», «Гамлет», «Макбет», «Лукреция», «Цимбелин», «Венецианский купец», «Отелло», «Буря», хроник «Тит Андроник», «Генрих IV», «Генрих VI», «Генрих VIII», комедий «Виндзорские насмещницы», «Сон в летнюю ночь», «Как вам это понравится», «Двенадцатая ночь»)
Цвета и связанные с ними ассоциации были сложны и «многослойны» в сознании средневекового человека. Эта многослойность, естественно, определялась природными свойствами каждого цвета, а также традицией в толковании, уходящей к средневековью и античности, а через них, возможно, — к еще более древним временам.
Трудами многих исследователей установлено, что «цвет — это некая энергия, которая действует на психику человека положительно или отрицательно, независимо от его сознания» [28, с. 84]. Мы имеем представление о «холодных» и «теплых» цветах, о «звонких» и «глухих», о «мягких» и «жестких». Во многих случаях это результат того, что на цвет как бы перенесено качество вещей, которым он сам или его оттенок свойствен от природы.
Современник Шекспира обладал способностью воспринимать огромное количество цветовых различий, создавать новые варианты цвета, соотнося их названия с языком цветовых символов, пытаясь подчас довести сами символы до обозначения чуть ли не мировоззренческих понятий. За всем этим стояли столетия, и ближе всех средневековье, которое и в области цвета установило иерархическую последовательность, над чем в ренессансной Италии уже иронизировали. А знаменитый Лоренцо Калла еще в 1430 году выступал с темпераментным опровержением схоластического трактата Вартоло да Сассофсрата о ценностной иерархии цвета. «Говорится о том, что белый — самый благородный из цветов, а черный — самый низкий и что все остальные цвета тем прекраснее, чем они ближе к белому, и тем безобразнее, чем в них больше черноты… Смело могу сказать, что его нельзя считать чем-то противоположным превосходству белого: ворон и лебедь оба посвящены Аполлону. На мой взгляд, эфиоп прекраснее индийца именно потому, что он чернее...» [18, с. 101].
Англичане переводили и печатали итальянские поэмы и трактаты о значении цвета, а шекспировский зловредный мавр Арон из «Тита Андроника», говоря о себе, гордо, заносчиво, заявлял:
Цвет чертой лучше всех других цветов:
Он отвергнет все цвета другие.
Не обелить всем водам океана
Навеки черных лебединых лап.
Хоть он их омывает непрестанна.
[IV, 2]
В этой тираде, пожалуй, выражено отношение англичан к цветовым символам. Сами обозначения были для них еще очень важны, а их иерархия почти ничего не значила, потому лебедю равно важны и белые крылья и черные лапы.
У того же Шекспира, в эскизах художников к придворным спектаклям, в ремарках к маскам один и тот же цвет означает порой противоборствующие вещи. Фредерик Порталь. посвятивший символике цвета целое исследование, говорит, что так называемые «противоречия» можно объяснить наличием и смешением как бы двух символических лексиконов — мирского и более древнего, священного. Так, на языке священном лазурь, обозначала Небесную истину, а на языке мирском синий стал цветом Преданности, из-за чего в Англии считался (наряду с бурым) цветом слуг и подмастерьев. И хотя в то же время синий означал Правду, Честь и ассоциировался с мадонной, аристократы предпочитали ему в своих костюмах бирюзовый (Возвышенность мысли), морской волны (Веселье) и т.п.
«Многочисленные цвета, их названия и символический смысл были для елизаветинцев своеобразным отражением многокрасочности мира, что, естественно, особенно выразительно демонстрировал костюм» [40, с. 110]. Костюм, столь важный для модников, влюбленных, придворных, актеров — словом, всех, кто хотел сказать нечто важное одним только своим обликом. И хотя это были весьма яркие одежды, как правило, они были колористически гармоничными, о чем свидетельствуют современные портреты.
Попытаемся охарактеризовать цвета, наиболее часто называемые Шекспиром и, очевидно, предпочитаемые им, а также их условный смысл соответственно символическим лексиконам — мирскому, священному и театральному. Они не всегда совпадали, а зрители должны были разобраться, какому из цветовых кодов отдается предпочтение в том или иной сценической ситуации. А знание символа каждого цвета пришло к людям эпохи Возрождения из средних веков. Так, если по ходу спектакля на сцене действовали святые, праведники или привидения, цветовые символы в их костюмах обозначали вещи священные. Если же персонаж оказывался в комическом положении или приближался к нему, то сочетание красок в его костюме или цвет отдельной детали сразу же вызывал смех, потому что «говорил» на языке театральных цветовых символов, языке, когда совпадающем с мирским, а когда доводящем ею до клоунскою гротеска.
Итак, красный, белый, зеленый, желтый. И еще черный, как знак отсутствия, уничтожения цвета вообще. Шекспир другие цвета почти не называет.
Белый издревле вызывал ощущение чистоты, легкости, света. Во время Шекспира белый означал: Духовность и Духовный свет, Целомудрие, Простоту, Невиновность, Ясность души, Девственность, Истину (наряду с более древним – золотым), Траур.
«Земля мертва и белый плащ на ней», — говорит Шекспир в печальном пятом сонете.
Белый – древнейший цвет траура – символ неокрашенной одежды в знак отказа от всех цветов, вкупе олицетворяющих жизнь. Белый траур носили овдовевшие королевы. Белый избирали своим цветом некоторые монашеские ордена в знак отрешенности от красок жизни. А вот белый саван или белый стихаръ у священников имел совсем противоположное значение — бессмертного изображенного тела Христа. Очищение мира:
Лорд архиепископ,
Вы, чей престол храним гражданским миром.
Чья борода в дни мира поседела,
Чью мудрость и ученость мир вскормил,
Чье облаченье белое – эмблема
И голубиной чистоты и мира…
[«Генрих IV», ч. II; IV, I]
Белый в данном случае рассматривался как цвет радостный, составленный из всех других цветов.
Белые флаги вывешивали не только в знак окончания военных действий, но и над тюрьмами, когда там не было преступников – в знак Чистоты и Милосердия. Белый был также цветом Веры, Истины, Искупления, Святости жизни. В белые одежды средневековой традиции должны были быть облачены ангелы, патриархи, праведники, великомученики. Являющиеся в видениях шекспировским героям предки, невинно убитые или оклеветанные, соответственно должны быть в белом.
Поэты и образованные люди белый цвет, особенно прозрачный, означающий Беспорочность, Ясность, связывали с лунным светом и богиней Дианой, благодаря чему он выражал также устойчивую, если можно сказать, принципиальную Девственность, граничащую с трауром. И Елизавете, за которой почти как титул укрепилось имя «королева-девственница», удавалось при всей «запакованности» своего костюма использовать в нем прозрачные ткани. Как правило, это вздымающийся за ее плечами воротник из газа, натянутого на тростниковый каркас, и ниспадающая от этого воротника прозрачная вуаль. Среди шекспировских героинь в «одежды Дианы» облекаются неприступная девственница Розалина, фальшивая девственница Таиса, возможно, Джульетта в начале пьесы. Первой венчалась в белом Мария Стюарт.
Невесты же не всегда одеваются в белое. Так, Джульетта просит Кормилицу, а Геро — Маргариту помочь собрать к немцу самое нарядное (но не белое!) платье. Мистер Пейдж в «Виндзорских насмещницах» хотел нарядить Анну в белое подвенечное платье, но этот план не удался, во-первых, потому, что сама мать хотела видеть ее на свадьбе зеленом, а во-вторых, потому, что сама невеста предпочла зеленому и белому какой-то иной цвет, возможно, «соломенный», любимый королевой, по чьему заказу были написаны «Виндзорские насмещницы».
Анна могла быть даже в черном платье, и не только потому, что в нем удобнее было спрятаться в ночном лесу: черный означал Постоянство. Поэтому некоторые даже венчались и черном, поэтому так много черного было в костюмах влюбленных, потому и Гамлет неизменно носит свой «чернильный плащ». Траур ведь в Эльсиноре отменен из-за свадьбы королевы, но ничто не мешает сыну вопреки измене матери демонстрировать свою преданность умершему отцу. Он означал прежде всего Смерть, а в абсолютном варианте — Гибель мира. Свое отчаяние над мертвым Антонием Клеопатра изливает в просьбе к солнцу обуглить до черноты небеса и весь мир.
В траурных одеждах появляются иногда даже солнце и луна. В темных лучах прячется солнце финала «Ромео и Джульетты». Явления, сходные с затмением Луны, изображены в «Макбете».
Черный символизирует любой гибельный конец: смерть радости — Скорбь, смерть дня – Ночь, смерть свободы — Темницу и смерть добра — Зло во всех его проявлениях. Отголоски этой символики долетают из реплик шекспировских героев:
И черной ложью осквернил уста.
(Сонет 152)
На черных крыльях похоти хмельной
(«Лукреция»)
…Не унесу в могилу злобы черной…
(«Генрих VIII», II, з)
…Дыханье клеветы
Летит, все уголки земли пятная
Черни царей, царицу, девиц и жен.
(«Цимбелин», III. 4)
Черны злые дела: Ложь, Клевета, Убийство, Заговор, Колдовство. Черны и вызванные ими состояния души: Тоска, Скорбь. Мизантропия. Чернота гнездится в душе злодея, того, кто
Способен на грабеж, измену, хитрость,
Темны, как ночь, души его движенья
И чувства все угрюмы, как Эреб…
(«Венецианский купец», V, 1)
Черный цвет как вестник печали впервые встречается в античном мифе об Аполлоне и его возлюбленной Коронис. Ворон, принесший Аполлону известие об измене Коронис, был проклят и стал черным. Черный действительно вызывает эмоции подавленности, утраты. Черный носил каждый, кто был погружен в «черную» меланхолию, кто скорбел, кто жаждал смерти. В одной из песен, сочиненных Шекспиром, есть слова:
Надел я черный цвет.
В душе надежды нет.
Постыл мне белый свет.
С середины XVI века в Европе черный окончательно утверждается как траурный. Oн мог быть и глухим черным и сочетаться с белым, а французский король Генрих IV, оплакивая своих фавориток, носил черный костюм, вышитый серебряными слезами, черепами и потухшими факелами. Но человек мог выразить свою печаль и даже тоску не только черным цветом своего платья. Скорбным мог быть и темно-коричневый, символизирующим Отчаяние, Отречение от мира, Вечность; серый – Печаль, Смирение, Уныние; и лиловый – Страдание, Отрешенность, Созерцание, Холодность.
Образы борьбы белого с черным как символы света и тьмы, добра и зла, прекрасного и безобразного пронизывают шекспировские тексты. Если белый цвет обозначает мир, добро и красоту, то черный – антимир. Эмблемой его становится у шекспировских персонажей как бы некий «черный континент», а олицетворением человеческой греховности – «черный человек» — темнокожий, и даже смуглый: эфиоп, мавр, татарин. В этом сказалась прочность средневековых представлений о мавре, который, как и черная собака, считается одним из обличий дьявола. По учению демонологов, нечистый, заведующий черной магией, постоянный председатель шабашей.
У Шекспира слово «мавр» связывается с предателем Клавдием в «Гамлете». Гонит темноволосую Гермию Лизандр в «Сне в летнюю ночь» (III, 2): он разлюбил ее, и она в его глазах чудовищно почернела. (Особенно в сравнении с новой возлюбленной — блондинкой.) Розалинда, прочтя письмо Фебы, в гневе убеждает:
Ум нежный, женский
Не мог сказать таких гигантских грубых
И эфиопских слов, чей смысл чернее,
Чем самый вид.
[«Как вам это понравится». IV, 3]
В «Буре» понятие «черного континента» сливается с местом «утрат и разлук» — островом смерти. Человека, выдавшего дочь за тунисского царя, приближенные горько корят:
Вы Европе
Не захотели дочь свою оставить
Вы африканцу отдали ее.
И скрылась дочь навек из ваших глаз.
Которым остается только плакать.
[II, 1]
Этот плач по принцессе Кларибель напоминает первые реплики над мертвым телом Дездемоны. Она умирает, сказав, что сама убила себя. За эту ложь, говорит Отелло, ее поглотит ад. Дездемона станет светлейшим из ангелов, а он — чернейшим из дьяволов, — говорит Эмилия.
Вся трагедия «Отелло» может быть символически сведена к борьбе белого и черного, попеременном их одолении друг друга, каком-то инфернальном карнавале этих цветов, когда один выступает под маской другого. Одни из первых слов в пьесе — грубые образы Яго: «… Черный злой баран бесчестит нашу белую овечку» [I, 1]. А также изысканные восхвалення Дожа:
Ваш черный зять
В себе сосредоточил столько света,
Что чище белых, должен вам сказать.
[I, 3]
Черная и белая фигуры. Убеждение Отелло в сути Дездемоны: она бела снаружи и изнутри. Убеждение Дездемоны в сути Отелло: он черен снаружи, но бел изнутри. Отелло начинает казаться, что Дездемона только снаружи бела, а в душе чернее грязи, и по мере того как мавр черный снаружи становится мавром изнутри, белизна Дездемоны превращается в свет.
Эту мысль об изменчивости, о переходе одного в другое можно уловить в пластических образах леди Макбет, самого Макбета, Отелло, Гертруды, Гамлета и особенно четко в превращениях Жанны д'Арк из «Генриха VI». Вот она — крестьянка, чей разум «не искушен к науках», загорелая и неумытая — темная во всех смыслах, почти равная животным, которых пасет, — становится избранницей небес. Богоматерь, представ перед нею в сиянии небесной славы, нарекает ее спасительницей Франции и совершает чудо ее преображения. Жанна сама об этом рассказывает:
Была я неприглядною и смуглой.
Она ж, лучом небесным осеня,
Красой, как видишь, облекла меня.
[I; 1,2]
Первое время все, к чему прикасается Дева, исполнено белизной или символами ее: из груды ржавого лома на кладбище Жанна извлекает сияющий меч с пятью лилиями на клинке. Но навсегда сохранить дар небесной белизны эта героиня Шекспира не может. Греховные изъяны натуры предают Жанну темным силам. Ее храбрость переходит в наглость, аскетизм — в глумливую жестокость, стратегическая гибкость — в трусость, чистота веры – в грязные поиски компромисса. Увешенная амулетами, окруженная демонами, призраками, она уходит на эшафот, извергая проклятия, полные образов тьмы:
Идемте ж. Но оставлю вам проклятье.
Пусть никогда отрадный солнца свет
Не озаряет край, где вы живете.
Но тьма и сумрачные тени смерти
Покроют вас, пока в тоске и горе
Вы не затянете петлю ни шее!
[I; V, 4]
Если вначале, когда ее называют святой, пророчицей, Жанной-Девственницей, она в своих сияющих доспехах с победоносным мечом в руке напоминает юношу-архангела, то в конце — это беременная полковая шлюха, удирающая от врагов в грязном крестьянском платье, говорящая на вульгарном диалекте. Естественно предположить, что к финалу лицо ее делали подурневшим, почерневшим, a вот платье — было ли и оно черным? Ответить трудно, потому что в черном были и положительные символы, а достаточно отрицательных содержалось в других цветах, даже в красном, хотя Красный можно назвать любимейшим цветом эпохи.
    продолжение
--PAGE_BREAK--


Не сдавайте скачаную работу преподавателю!
Данный реферат Вы можете использовать для подготовки курсовых проектов.

Поделись с друзьями, за репост + 100 мильонов к студенческой карме :

Пишем реферат самостоятельно:
! Как писать рефераты
Практические рекомендации по написанию студенческих рефератов.
! План реферата Краткий список разделов, отражающий структура и порядок работы над будующим рефератом.
! Введение реферата Вводная часть работы, в которой отражается цель и обозначается список задач.
! Заключение реферата В заключении подводятся итоги, описывается была ли достигнута поставленная цель, каковы результаты.
! Оформление рефератов Методические рекомендации по грамотному оформлению работы по ГОСТ.

Читайте также:
Виды рефератов Какими бывают рефераты по своему назначению и структуре.