Александр ГРИНКРЫСОЛОВНа лоне вод стоит Шильон, Там, в подземельи, семь колонн Покрыты мрачным мохом лет...IВесной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, - дадим эти жертвыточности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, безчего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать вредакциях - я вышел па рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920года. Это был Сенной рынок. Но я не могу указать, на каком углу я стоял, атакже не помню, что в тот день писали в газетах. Я не стоял на углупотому, что ходил взад-вперед по мостовой возле разрушенного корпусарынка. Я продавал несколько книг - последнее, что у меня было. Холод и мокрый снег, валивший над головами толпы вдали тучами белых искр,придавали зрелищу отвратительный вид. Усталость и зябкость светились вовсех лицах. Мне не везло. Я бродил более двух часов, встретив только трехчеловек, которые спросили, что я хочу получить за свои книги, но и тенашли цену пяти фунтов хлеба непомерно высокой. Между тем, начиналотемнеть, - обстоятельство менее всего благоприятное для книг. Я вышел натротуар и прислонился к стене. Справа от меня стояла старуха в бурнусе и старой черной шляпе сстеклярусом. Механически тряся головой, она протягивала узловатымипальцами пару детских чепцов, ленты и связку пожелтевших воротничков.Слева, придерживая свободной рукой под подбородком теплый серый платок,стояла с довольно независимым видом молодая девушка, держа то же, что и я,- книги. Ее маленькие, вполне приличные башмачки, юбка, спокойно доходящаядо носка - не в пример тем обрезанным по колено вертлявым юбчонкам, какиестали носить тогда даже старухи, - ее суконный жакет, старенькие теплыеперчатки с голыми подушечками посматривающих из дырок пальцев, а такжеманера, с какой она взглядывала на прохожих, - без улыбки и зазываний,иногда задумчиво опуская длинные ресницы свои к книгам, и как она ихдержала, и как покряхтывала, сдержанно вздыхая, если прохожий, бросиввзгляд на руки, а затем на лицо, отходил, словно изумясь чему-то и суя врот "семечки", - все это мне чрезвычайно понравилось, и как будто на рынкестало даже теплее. Мы интересуемся теми, кто отвечает нашему представлению о человеке визвестном положении, поэтому я спросил девушку, хорошо ли идет еемаленькая торговля. Слегка кашлянув, она повернула голову, повела на менявнимательными серо-синими глазами и сказала: "Так же, как и у вас". Мы обменялись замечаниями относительно торговли вообще. Вначале онаговорила ровно столько, сколько нужно для того, чтобы быть понятой, затемкакой-то человек в синих очках и галифе купил у нее "Дон-Кихота"; и тогдаона несколько оживилась. - Никто не знает, что я ношу продавать книги, - сказала она, доверчивопоказывая мне фальшивую бумажку, всученную меж другими осмотрительнымгражданином, и рассеянно ею помахивая, - то есть, я не краду их, но беру сполок, когда отец спит. Мать умирала... мы все продали тогда, почти все. Унас не было хлеба, и дров, и керосина. Вы понимаете? Однако мой отецрассердится, если узнает, что я сюда похаживаю. И я похаживаю, понашиваютихонько. Жаль книг, но что делать? Слава богу, их много. И у вас много? - Н-нет, - сказал я сквозь дрожь (уже тогда я был простужен и немногохрипел), - не думаю, чтобы их было много. По крайней мере, это все, что уменя есть. Она взглянула на меня с наивным вниманием, - так, набившись в избу,смотрят деревенские ребятишки на распивающего чай проезжего чиновника, -и, вытянув руку, коснулась голым кончиком пальца воротника моей рубашки.На ней, как и на воротнике моего летнего пальто, не было пуговиц, я ихпотерял, не пришив других, так как давно уже не заботился о себе, махнуврукой как прошлому, так и будущему. - Вы простудитесь, - сказала она, машинально защипывая поплотнее платок,и я понял, что отец любит эту девушку, что она балованная и забавная, нодобренькая. - Простудитесь, потому что ходите с расхлястанным воротом.Подите-ка сюда, гражданин. Она взяла книги подмышку и отошла к арке ворот. Здесь, с глупой улыбкойподняв голову, я допустил ее к своему горлу. Девушка была стройна, нозначительно менее меня ростом, поэтому, доставая нужное с тем загадочным,отсутствующим выражением лица, какое бывает у женщин, когда они возятся насебе с булавкой, девушка положила книги на тумбу, совершила под жакетомкоротенькое усилие и, привстав на цыпочки, сосредоточенно и важно дыша,наглухо соединила края моей рубашки вместе с пальто белой английскойбулавкой. - Телячьи нежности, - сказала, проходя мимо, грузная баба. - Ну вот. - Девушка критически посмотрела на свою работу и хмыкнула. -Все. Идите гулять. Я рассмеялся и удивился. Не много я встречал такой простоты. Мы ей или неверим или ее не видим; видим же, увы, только когда нам плохо. Я взял ее руку, пожал, поблагодарил и спросил, как ее имя. - Сказать недолго, - ответила она, с жалостью смотря на меня, - толькозачем? Не стоит. Впрочем, запишите наш телефон; может быть, я попрошу васпродать книги. Я записал, с улыбкой поглядывая на ее указательный палец, которым, сжавостальные в кулак, водила она по воздуху, учительским тоном выговариваяцифру за цифрой. Затем нас обступила и разъединяла побежавшая от коннойоблавы толпа. Я уронил книги, когда же их поднял, девушка исчезла. Тревогаоказалась недостаточной для того, чтобы совсем уйти с рынка, а книги черезнесколько минут после этого у меня купил типичный андреевский старикан скозьей бородой, в круглых очках. Он дал мало, но я был рад и этому. Лишьподходя к дому, я понял, что продал также ту книгу, где был записантелефон, и что я его бесповоротно забыл.IIВначале отнесся я к этому с легкой оторопью всякой малой потери. Еще неутоленный голод заслонял впечатление. Задумчиво варил я картофель вкомнате с загнившим окном, политым сыростью. У меня была маленькаяжелезная печка. Дрова... в те времена многие ходили на чердаки, - я тожеходил, гуляя в косой полутьме крыш с чувством вора, слушая, как гудит потрубам ветер, и рассматривая в выбитом слуховом окне бледное пятно неба,сеющее на мусор снежинки, Я находил здесь щепки, оставшиеся от рубкистропил, старые оконные рамы, развалившиеся карнизы и нес это ночью к себев подвал, прислушиваясь на площадках, не загремит ли дверной крюк,выпуская запоздавшего посетителя. За стеной комнаты жила прачка; я целымиднями прислушивался к сильному движению ее рук в корыте, производившемузвук мерного жевания лошади. Там же отстукивала, часто глубокой ночью -как сошедшие с ума часы - швейная машина. Голый стол, голая кровать,табурет, чашка без блюдца, сковородка и чайник, в котором я варил свойкартофель, - довольно этих напоминаний. Дух быта часто отворачивается отзеркала, усердно подставляемого ему безукоризненно грамотными людьми,сквернословящими по новой орфографии с таким же успехом, с какимпроделывали они это по старой. Как наступила ночь, я вспомнил рынок и живо повторил все, рассматриваясвою булавку. Кармен сделала очень немного, она только бросила в ленивогосолдата цветком. Не более было совершено здесь. Я давно задумывался овстречах, первом взгляде, первых словах. Они запоминаются и глубоковрезывают свой след, если не было ничего лишнего. Есть безукоризненнаячистота характерных мгновений, какие можно целиком обратить в строки или врисунок, - это и есть то в жизни, что кладет начало искусству. Подлинныйслучай, закованный в безмятежную простоту естественно верного тона, какогожаждем мы на каждом шагу всем сердцем, всегда полон очарования. Такнемного, но так полно звучит тогда впечатление. Поэтому я неоднократно возвращался к булавке, твердя на память, что былосказано мной и девушкой. Затем я устал, лег и очнулся, но, встав, тотчасупал, лишившись сознания. Это начался тиф, и утром меня отвезли вбольницу. Но я имел достаточно памяти и соображения, чтобы уложить своюбулавку в жестяную коробку, служившую табакеркой, и не расставался с нейдо конца.IIIПри 41 градусе бред принял форму визитов. Ко мне приходили люди,относительно которых я уже несколько лет не имел никаких сведений. Яподолгу разговаривал с ними и всех просил принести мне кислого молока. Но,как будто сговорившись, все они твердили, что кислое молоко запрещенодоктором. Между тем, втайне я ожидал, не покажется ли среди их мелькающихкак в банном пару лиц лицо новой сестры милосердия, которой должна былабыть не кто иная, как девушка с английской булавкой. Время от времени онапроходила за стеной среди высоких цветов, в зеленом венке на фоне золотогонеба. Так кротко, так весело сияли ее глаза! Когда она даже не появлялась,ее незримым присутствием была полна мерцающая притушенным огнем палата, ия время от времени шевелил пальцами в коробке булавку. К утру скончалосьпять человек, и их унесли на носилках румяные санитары, а мой термометрпоказал 36 с дробью, после чего наступило вялое и трезвое состояниевыздоровления. Меня выписали из больницы, когда я мог уже ходить, хотя сболью в ногах, спустя три месяца после заболевания; я вышел и остался безкрова. В прежней моей комнате поселился инвалид, а ходить по учреждениям,хлопоча о комнате, я нравственно не умел. Теперь, может быть, уместно будет привести кое-что о своей наружности,пользуясь для этого отрывком из письма моего друга Репина к журналистуФингалу. Я делаю это не потому, что интересуюсь запечатлеть свои черты настраницах книги, а из соображений наглядности. "Он смугл, - пишет Репин, -с неохотным ко всему выражением правильного лица, стрижет коротко волосы,говорит медленно и с трудом". Это правда, но моя манера так говорить былане следствием болезни, - она происходила от печального ощущения, редкодаже сознаваемого нами, что внутренний мир наш интересен немногим. Однакоя сам пристально интересовался всякой другой душой, почему маловысказывался, а более слушал. Поэтому когда собиралось несколько человек,оживленно стремящихся как можно чаще перебить друг друга, чтобы привлечькак можно более внимания к самим себе, - я обыкновенно сидел в стороне. Три недели я ночевал у знакомых и у знакомых знакомых, - путемсострадательной передачи. Я спал на полу и диванах, на кухонной плите и напустых ящиках, на составленных вместе стульях и однажды даже на гладильнойдоске. За это время я насмотрелся на множество интересных вещей, во славужизни, стойко бьющейся за тепло, близких и пищу. Я видел, как печь топятбуфетом, как кипятят чайник на лампе, как жарят конину на кокосовом маслеи как воруют деревянные балки из разрушенных зданий. Но все - и многое, игораздо более этого - уже описано разорвавшими свежинку перьями на мелкиечасти; мы не тронем схваченного куска. Другое влечет меня - то, чтопроизошло со мной.IVК концу третьей недели я заболел острой бессонницей. Как это началось,сказать трудно, я помню только, что засыпал все с большим трудом, апросыпался все раньше. В это время случайная встреча повела меня ксомнительному приюту. Блуждая по каналу Мойки и развлекаясь зрелищемрыбной ловли - мужик с сеткой на длинном шесте степенно обходил гранит,иногда опуская свой снаряд в воду и вытаскивая горсть мелкой рыбешки, - явстретил лавочника, у которого несколько лет назад брал бакалейный товарпо книжке; человек этот оказался теперь делающим что-то казенное. Он былвхож во множество домов по делам казенно-хозяйственным. Я не сразу узналего: ни фартука, ни ситцевой рубахи турецкого рисунка, ни бороды и усов;одет был лавочник в строгие изделия военной складки, начисто выбрит инапоминал собой англичанина, однако с ярославским оттенком. Хотя он нестолстый портфель, но не имел власти поселить меня где захочет, поэтомупредложил пустующие палаты Центрального Банка, где двести шестьдесяткомнат стоят как вода в пруде, тихи и пусты. - Ватикан, - сказал я, слегка содрогаясь при мысли иметь такую квартиру.- Что же, разве там никто не живет? Или, может быть, туда приходят, а еслитак, то не отправит ли меня дворник в милицию? - Эх! - только и сказал экс-лавочник, - дом этот недалеко; идите ипосмотрите. Он завел меня в большой двор, перегороженный арками других дворов,огляделся и, так как на дворе мы никого не встретили, уверенно зашагал ктемному углу, откуда вела наверх черная лестница. Он остановился натретьей площадке перед обыкновенной квартирной дверью; в нижней ее щелизастрял мусор. Площадка была густо засорена грязной бумагой. Казалось,нежилое молчание, стоя за дверью, просачивается сквозь замочную щельгромадами пустоты. Здесь лавочник объяснил мне, как открывать без ключа:потянув ручку, встряхнуть и нажать вверх, тогда обе половинки расходились,так как не было шпингалетов. - Ключ есть, - сказал лавочник, - только не у меня. Кто знает секрет,войдет очень свободно. Однако про секрет этот никому вы не говорите, азапереть можно как изнутри, так и снаружи, стоит только прихлопнуть.Понадобится вам выйти - сначала оглянитесь по лестнице. Для этого естьокошечко (действительно на высоте лица в стене около двери чернелвас-ис-дас с разбитым стеклом). Я с вами не пойду. Вы человек образованныйи увидите сами, как лучше устроиться; знайте только, что здесь можноупрятать роту. Переночуйте дня три; как только разыщу угол - оповещу васнемедленно. Вследствие этого - извините за щекотливость, есть-пить каждомунадо - соблаговолите принять в долг до улучшения обстоятельств. Он распластал жирный кошель, сунул в мою молчаливо опущенную руку, какдоктору за визит, несколько ассигнаций, повторял наставление и ушел, а я,закрыв дверь, присел на ящик. Тем временем тишина, которую слышим мывсегда внутри нас, - воспоминаниями звуков жизни, - уже манила меня, каклес. Она пряталась за полузакрытой дверью соседней комнаты. Я встал иначал ходить. Я проходил из дверей в двери высоких больших комнат с чувством человека,ступающего по первому льду. Просторно и гулко было вокруг. Едва покидал яодни двери, как видел уже впереди и по сторонам другие, ведущие в тусклыйсвет далей с еще более темными входами. На паркетах грязным снегомвесенних дорог валялась бумага. Ее обилие напоминало картину расчисткисугробов. В некоторых помещениях прямо от двери надо было уже ступать поее зыбкому хламу, достигающему высоты колен. Бумага во всех видах, всех назначений и цветов распространяла здесьвездесущее смешение свое воистину стихийным размахом. Она осыпямивзмывалась у стен, висела на подоконниках, с паркета в паркет переходилиее белые разливы, струясь из распахнутых шкафов, наполняя углы, местамиобразуя барьеры и взрыхленные поля. Блокноты, бланки, гроссбухи, ярлыкипереплетов, цифры, линейки, печатный и рукописный текст - содержимое тысячшкафов выворочено было перед глазами, - взгляд разбегался, подавленныйразмерами впечатления. Все шорохи, гул шагов и даже собственное моедыхание звучали как возле самых ушей, - так велика, так захватывающе острабыла пустынная тишина. Все время преследовал меня скучный запах пыли; окнабыли в двойных рамах. Взглядывая на их вечерние стекла, я видел то деревьяканала, то крыши двора или фасада Невского. Это значило, что помещениеогибает кругом весь квартал, но его размеры, благодаря частой иутомительной осязаемости пространства, разгороженного непрекращающимисястенами и дверями, казались путями ходьбы многих дней, - чувство, обратноетому, с каким мы произносим: "Малая улица" или "Малая площадь". Едва начавобход, уже сравнил я это место с лабиринтом. Все было однообразно - ворохахлама, пустота там и здесь, означенная окнами или дверью, и ожиданиемногих иных дверей, лишенных толпы. Так мог бы, если бы мог, двигатьсячеловек внутри зеркального отражения, когда два зеркала повторяют доотупения охваченное ими пространство, и недоставало только собственноголица, выглядывающего из двери как в раме. Не более двадцати помещений прошел я, а уже потерялся и стал различатьприметы, чтобы не заблудиться: пласт извести на полу; там - сломанноебюро; вырванная и приставленная к стене дверная доска; подоконник,заваленный лиловыми чернильницами: проволочная корзина; кипы отслужившегоклякс-папира; камин; кое-где шкаф или брошенный стул. Но и приметы началиповторяться: оглядываясь, с удивлением замечал я, что иногда попадаю туда,где уже был, устанавливая ошибку только рядом других предметов. Иногдапопадался стальной денежный шкаф с отвернутой тяжкой дверцей, как у пустойпечи; телефонный аппарат, казавшийся среди опустошения почтовым ящиком илигрибом на березе, переносная лестница; я нашел даже черную болванку дляшляп, неизвестно как и когда включившую себя в инвентарь. Уже сумерки коснулись глубины зал с белеющей по их далям бумагой,смежности и коридоры слились с мглой и мутный свет ромбами перекосилпаркеты в дверях, но прилегающие к окнам стены сияли еще кое-гденапряженным блеском заката. Память о том, что, проходя, я оставлял позади,свертывалась, как молоко, едва новые входы вставали перед глазами, и я, воснове, только помнил и знал, что иду сквозь строй стен по мусору ибумаге. В одном месте пришлось мне лезть вверх и месить кучи скользких подногой папок; шум, как в кустах. Шагая, оглядывался я с трепетом, - таквязок, неотделен от меня был в тишине этой самомалейший звук, что я как быволочил на ногах связки сухих метел, прислушиваясь, не зацепит ли чей-точужой слух это хождение. Вначале я шагал по нервному веществу банка, топчачерное зерно цифр с чувством нарушения связи оркестровых нот, слышимых отАляски до Ниагары. Я не искал сравнений: они, вызванные незабываемымзрелищем, появлялись и исчезали, как цепь дымных фигур. Мне казалось, чтоя иду по дну аквариума, из которого выпущена вода, или среди льдов, или же- что было всего отчетливее и мрачнее - брожу в прошлых столетиях,обернувшихся нынешним днем. Я прошел внутренний коридор, такой извилистодлинный, что по нему можно было бы кататься на велосипеде. В его концебыла лестница, я поднялся в следующий этаж и спустился по другой лестнице,миновав средней величины залу с полом, уставленным арматурой. Здесьвиднелись стеклянные матовые шары, абажуры тюльпанами и колоколами,змеевидные бронзовые люстры, свертки проводов, кучи фаянса и меди. Следующий запутанный переход вывел меня к архиву, где в темной теснотеполок, параллельно пересекавших пространство, соединяя пол с потолком,проход был немыслим. Месиво копировальных книг вздымалось выше груди; дажеосмотреться я не мог с должным вниманием - так густо смешалось все. Пройдя боковой дверью, следовал я в полутьме белых стен, пока не увиделбольшой арки, соединяющей кулуары с площадью центрального холла,уставленного двойным рядом черных колонн. Перила алебастровых хор тянулисьпо высотам этих колонн громадным четырехугольником; едва приметен былпотолок. Человек, страдающий боязнью пространства, ушел бы, закрыв лицо, -так далеко надо было идти к другому концу этого вместилища толп, гдечернели двери величиной в игральную карту. Могла здесь танцевать тысячачеловек. Посредине стоял фонтан, и его маски, с насмешливо или трагическираскрытыми ртами, казались кучей голов. Примыкая к колоннам, аренойразвертывался барьер сплошного прилавка с матовой стеклянной завесой,помеченной золотыми буквами касс и бухгалтерий. Сломанные перегородки,обрушенные кабины, сдвинутые к стенам столы были здесь едва приметны попричине величины зала. С некоторым трудом взгляд набирал предметы равноговсему остальному безжизненного опустошения. Я неподвижно стоял,осматриваясь. Я начал входить во вкус этого зрелища, усваивать его стиль.Приподнятое чувство зрителя большого пожара стало понятно еще раз. Соблазнразрушения начинал звучать поэтическими наитиями, - передо мнойразвертывался своеобразный пейзаж, местность, даже страна. Ее колоритестественно переводил впечатление к внушению, подобно музыкальномувнушению оригинального мотива. Трудно было представить, что некогда здесьдвигалась толпа с тысячами дел в портфелях и голове. На всем лежала печатьтлена и тишины. Веяние неслыханной дерзости тянулось из дверей в двери -стихийного, неодолимого сокрушения, повернувшегося так же легко, какплющится под ногой яичная скорлупа. Эти впечатления сеяли особый головнойзуд, притягивая к мыслям о катастрофе теми же магнитами сердца, какиетолкают смотреть в пропасть. Казалось, одна подобная эху мысль охватываетздесь собой все формы и звоном в ушах следует неотступно, - мысль,напоминающая девиз: "Сделано - и молчит".VНаконец, я устал. Уже с трудом можно было различать переходы и лестницы.Я хотел есть. У меня не было надежды отыскать выход, чтобы купитьгде-нибудь на углу съестное. В одной из кухонь я утолил жажду, повернувкран. К моему удивлению, вода, хотя слабо но заструилась, и этотнезначительный живой знак по-своему ободрил меня. Затем я стал выбиратькомнату. Это заняло еще несколько минут, пока я не наткнулся на кабинет содной дверью, камином и телефоном. Мебель почти отсутствовала;единственное, на что можно было лечь или сесть, это - скальпированныйдиван без ножек; обрывки срезанной кожи, пружины и волос торчали со всехсторон. В нише стены помещался высокий ореховый шкаф: он был заперт. Явыкурил папиросу - другую, пока не привел себя к относительномуравновесию, и занялся устройством ночлега. Давно уже я не знал счастья усталости - глубокого и спокойного сна. Покасветил день, я думал о наступлении ночи с осторожностью человека, несущегополный воды сосуд, стараясь не раздражаться, почти уверенный, что на этотраз изнурение победит тягостную бодрость сознания. Но, едва наступалвечер, страх не уснуть овладевал мной с силой навязчивой мысли, и ятомился, призывая наступление ночи. чтобы узнать, засну ли я наконец.Однако чем ближе к полуночи, тем явственнее убеждали меня чувства в ихнеестественной обостренности; тревожное оживление, подобное блеску магниясреди тьмы, скручивало мою нервную силу в гулкую при малейшем впечатлениитугую струну, и я как бы просыпался от дня к ночи, с ее долгим путемвнутри беспокойного сердца. Усталость рассеивалась, в глазах кололо, какот сухого песка; начало любой мысли немедленно развивалось во всейсложности ее отражений, и предстоящие долгие бездеятельные часы, полныевоспоминаний, уже возмущали бессильно, как обязательная и бесплоднаяработа, которой не избежать. Как только мог, я призывал сон. К утру, стелом как бы налитым горячей водой, я всасывал обманчивое присутствие снаискусственной зевотой, но, лишь закрывал глаза, испытывал то же, чтоиспытываем мы, закрывая без нужды глаза днем, - бессмысленность этогоположения. Я испытал все средства: рассматривание точек стены, счет,неподвижность, повторение одной фразы, - и безуспешно. У меня был огарок свечи, вещь совершенно необходимая в то время, когдалестницы не освещались. Хотя тускло, но я озарил им холодную высотупомещения, после чего, заложив ямы дивана бумагой, изголовье нагромоздилиз книг. Пальто служило мне одеялом. Следовало затопить камин, чтобысмотреть на огонь. К тому же по летнему времени было здесь не довольнотепло. Во всяком случае, я придумал занятие и был рад. Вскоре пачки счетови книг загорелись в этом большом камине сильным огнем, сваливаясь пеплом врешетку. Пламя шевелило мрак раскрытых дверей, уходя в отдаление тихойблестящей лужей. Но бесплодно тайно горел этот случайный огонь. Он не озарял привычныхпредметов, рассматривая которые в фантастическом отсвете красных и золотыхуглей, сходим мы к внутреннему теплу и свету души. Он был неуютен, каккостер вора. Я лежал, подпирая голову затекшей рукой, без всякого желаниязадремать. Все мои усилия в эту сторону были бы равны притворству актера,укладывающегося на глазах толпы, зевая, в кровать. Кроме того, я хотелесть и, чтобы заглушить голод, часто курил. Я лежал, лениво рассматривая огонь и шкаф. Теперь мне пришло на мысль,что шкаф заперт не без причины. Что, однако, может быть скрыто в нем, какне те же кипы умерших дел? Что еще не вытащено отсюда? Печальный опыт сотгоревшими электрическими лампочками, которых я нашел кучу в одном изтаких же шкафов, заставил подозревать, что шкаф заперт без всякогонамерения, лишь потому, что хозяйственно повернулся ключ. И, тем не менее,я взирал на массивные створки, солидные, как дверь подъезда, с мыслью опище. Не очень серьезно надеялся я найти в нем что-нибудь годное для еды.Меня слепо толкал желудок, заставляющий всегда думать по трафарету,свойственному, только ему, - так же, как вызывает он голодную слюну привиде еды. Для развлечения я прошел несколько ближайших от меня комнат, но,шаря там при свете огарка, не нашел даже обломка сухаря и вернулся, всеболее привлекаемый шкафом. В камине сумрачно дотлевал пепел. Моисоображения касались мне подобных бродяг. Не запер ли кто-нибудь из них вэтом шкафу каравай хлеба, а может быть, чайник, чай и сахар? Алмазы изолото хранятся в другом месте; довольно очевидности положения. Я считалсебя вправе открыть шкаф, так как, конечно, не тронул бы никаких вещей,будь они заперты здесь, а на съестное, что ни говори буква закона, -теперь - теперь я имел право. Светя огарком, я не торопился, однако, подвергать критике эторассуждение, чтобы не лишиться случайно моральной точки опоры. Поэтому,подняв стальную линейку, я ввел ее конец в скважину, против замка и,нажав, потянул прочь. Защелка, прозвенев, отскочила, шкаф, туго скрипя,раскрылся - и я отступил, так как увидел необычайное. Я отшвырнул линейкурезким движением, я вздрогнул и не закричал только потому, что не былосил. Меня как бы оглушило хлынувшей из бочки водой.VIПервая дрожь открытия была в то же время дрожью мгновенно, но ужаснейшегосомнения. Однако то не был обман чувств. Я увидел склад ценной провизии -шесть полок, глубоко уходящих внутрь шкафа под тяжестью переполняющего ихгруза. Он состоял из вещей, ставших редкостью, - отборных продуктовзажиточного стола, вкус и запах которых стал уже смутным воспоминанием.Притащив стол, я начал осмотр. Прежде всего я закрыл двери, стесняясь пустых пространств, какподозрительных глаз; я даже вышел прислушаться, не ходит ли кто-нибудь,как и я, в этих стенах. Молчание служило сигналом. Я начал осмотр сверху. Верх, то есть пятая и шестая полки, заняты быличетырьмя большими корзинами, откуда, едва я пошевелил их, выскочила ишлепнулась на пол огромная рыжая крыса с визгом, вызывающим тошноту. Ясудорожно отдернул руку, застыв от омерзения. Следующее движение вызвалобегство еще двух гадов, юркнувших между ног, подобно большим ящерицам.Тогда я встряхнул корзину и ударил по шкафу, сторонясь, - не посыплется лидождь этих извилистых мрачных телец, мелькая хвостами. Но крысы, если тамбыло несколько штук, ушли, должно быть, задами шкафа в щели стены - шкафстоял тихо. Естественно, я удивлялся этому способу хранить съестные запасы в месте,где мыши (Murinae) и крысы (Mus decum anus) должны были чувствовать себядома. Но мой восторг опередил всякие размышления; они едва просачивались,как в плотине вода, сквозь этот апофеозный вихрь. Пусть не говорят мне,что чувства, связанные с едой, низменны, что аппетит равняет амфибию счеловеком. В минуты, подобные пережитым мной, все существо наше окрылено,и радость не менее светла, чем при виде солнечного восхода с высоты гор.Душа движется в звуках марша. Я уже был пьян видом сокровищ, тем более,что каждая корзина представляла ассортимент однородных, но вкуперазнообразных прелестей. В одной корзине были сыры, коллекция сыров - отсухого зеленого до рочестера и бри. Вторая, не менее тяжеловесная, пахлаколбасной лавкой; ее окорока, колбасы, копченые языки и фаршированныеиндейки теснились рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов.Четвертую распирало горой яиц. Я встал на колени, так как теперь следовалосмотреть ниже. Здесь я открыл восемь голов сахара, ящик с чаем; дубовый смедными обручами бочонок, полный кофе; корзины с печеньем, торты и сухари.Две нижние полки напоминали ресторанный буфет, так как их кладью былиисключительно бутылки вина в порядке и тесноте сложенных дров. Их ярлыкиназывали все вкусы, все марки, все славы и ухищрения виноделов. Следовало если не торопиться, то, во всяком случае, начать есть, так как,понятно, сокровище, имея свежий вид обдуманного запаса, не могло бытьброшено кем-то ради желания доставить случайному посетителю этих местудовольствие огромной находки. Днем ли или ночью, но мог явиться человек скриком и поднятыми руками, если только не чем-нибудь худшим, вроде ножа.Все говорило за темную остроту случая. Многого следовало опасаться мне вэтих пространствах, так как я подошел к неизвестному. Между тем голодзаговорил на своем языке, и я, прикрыв шкаф. уселся на остатках дивана,окружив себя кусками, положенными вместо тарелок на большие листы бумаги.Я ел самое существенное, то есть, сухари, ветчину, яйца и сыр, заедая этопеченьем и запивая портвейном, с чувством чуда при каждом глотке. Вначалея не мог справиться с ознобом и нервным тяжелым смехом, но, когданесколько успокоился, несколько свыкся с обладанием этими вкусными вещами,не более как пятнадцать минут назад витавшими в облаках, то овладел идвижениями и мыслями. Сытость наступила скоро, гораздо скорее, чем ядумал, когда начинал есть, вследствие волнения, утомительного даже дляаппетита. Однако я был слишком истощен, чтобы перейти к резиньяции, инасыщение усладило меня вполне, без той сонливой мозговой одури, какаясопутствует ежедневному поглощению обильных блюд. Съев все, что взял, азатем тщательно уничтожив остатки пира, я почувствовал, что этот вечерхорош. Между тем, как я ни напрягался в догадках, они, естественно, царапали,подобно тупому ножу, лишь поверхность события, оставляя его суть скрытойнепосвященному взору. Расхаживая в спящих громадах банка, я, быть может,довольно верно понял, чем связан мой лавочник с этим писчебумажнымКлондайком: отсюда можно было вывезти и унести сотни возов обертки, стольценимой торговцами в целях обвеса; кроме того, электрические шнуры, мелкаяарматура составили бы не одну пачку ассигнаций; не без причины быливырваны здесь шнуры и штепселя почти всюду, где я осматривал стены.Поэтому я не делал лавочника собственником тайной провизии; он, вероятно,пользовался ею в другом месте. Но дальше этого я не ступил шага, все моидальнейшие размышления были безличны, как при всякой находке. Что еенекоторое время никто не трогал, доказывали следы крыс; их зубы оставилина окороках и сырах обширные ямы. Насытясь, я принялся тщательно исследовать шкаф, заметив много такого,что я пропустил в минуты открытия. Среди корзин лежали пачки ножей, вилоки салфеток; за головами сахара прятался серебряный самовар; в одном ящикесталкивалось, звеня, множество бокалов, рюмок и узорных стаканов.По-видимому, здесь собиралось общество, преследующее гульливые иликонспиративные цели, в расчете изоляции и секрета, может быть,могущественная организация с ведома и при участии домовых комитетов. Втаком случае я должен был держаться настороже. Как мог, я тщательноприбрал шкаф, рассчитывая, что незначительное количество уничтоженногомною на ужин едва ли будет замечено. Однако (не счел я виноватым себя вэтом) я взял кое-что вместе с еще одной бутылкой вина, завернул плотнымпакетом и спрятал под грудой бумаг в извилине коридора. Само собой, в эти минуты у меня не было настроения не только уснуть, нодаже лечь. Я закурил светлую душистую папиросу из волокнистого табака сдлинным мундштуком, - единственная находка, которой я вполне отдал честь,набив дивными папиросами все карманы. Я был в состоянии упоительной,музыкальной тревоги, с мнением о себе, как о человеке, которого ожидаетцепь громких невероятии. Среди такого блистательного смятения я вспомнилдевушку в сером платке, застегнувшую мой воротник английской булавкой, -мог ли я забыть это движение? Она была единственный человек, о котором ядумал красивыми и трогательными словами. Бесполезно приводить их, так как,едва прозвучав, они теряют уже свой пленительный аромат. Эта девушка,имени которой я даже не знал, оставила, исчезнув, след, подобный полосеблеска воды, бегущей к закату. Такой кроткий эффект произвела она простойанглийской булавкой и звуком сосредоточенного дыхания, когда привстала нацыпочки. Это и есть самая подлинная белая магия. Так как девушка тоженуждалась, я страстно хотел побаловать ее своим ослепительным открытием.Но я не знал, где она, я не мог позвонить ей. Даже благодеяние памяти,вскрикни она забытым мной номером, не могло помочь здесь при множестветелефонов, к одному из которых невольно обращались мои глаза: они недействовали, не могли действовать по очевидным причинам. Однако я смотрелна аппарат с некоторым пытливым сомнением, в котором разумная мысль непринимала никакого участия. Я тянулся к нему с чувством игры. Желаниесовершить глупость не отпускало меня и, как всякий ночной вздор,украсилось эфемеридами бессонной фантазии. Я внушил себе, что долженприпомнить номер, если приму физическое положение разговора по телефону.Кроме того, эти загадочные стенные грибы с каучуковым ртом и металлическимухом я издавна рассматривал, как предметы, разъ