68557 зн. © 2002 г. К. МЮЛЛЕР, А. ПИКЕЛЬ СМЕНА ПАРАДИГМ ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКОЙ ТРАНСФОРМАЦИИ ____________________________________________________________________ МЮЛЛЕР Клаус – профессор Свободного университета, Берлин. ПИКЕЛЬ Андреас – профессор университета Трент, Канада.Наша статья – обзор дебатов о посткоммунистическом переходе, анализ основных аспектов преемственности и перемен в социальной науке и политической литературе по ключевым событиям и процессам 1990-х годов. Проведена грань между теоретическими, политическими и идеологическими установками, выявлены базовые измерения этих дебатов. Мы утверждаем, что господство идеологии неолиберального дискурса сформировало и программы политиков и подходы в теории, хотя некоторые политики и растущее число обществоведов все успешнее оспаривают этот далеко идущий консенсус, утверждая мысль о смене парадигмы трансформации. Ученые разных специальностей работают над всесторонней кросс–дисциплинарной концепцией перехода к рынку, демократии. Статья содержит базовые элементы новой парадигмы и ее связь со спорами (и значение для них) среди политиков. Социальным наукам повестку дня часто задают вне-научные – технологические и политические запросы и требования. Изучение посткоммунистических трансформаций – новый пример работы ученых, подталкиваемой заботами практики. Крах коммунистических режимов в Восточной Европе с очевидностью поставил фундаментальный вопрос: что после социализма и как туда идти? Мы проследили интеракцию теории, политики и идеологии за первые десять лет посткоммнистической трансформации. Анализ новейшей литературы вызвал у нас вопрос: какие уроки извлечены? Мы старались различать измерения теории, политики и идеологии в спорах о трансформации, что соответствует трем группам участников споров: обществоведы, эксперты-политологи или технократы (особенно в международных финансовых институтах – далее МФИ), политики. Такое различение помогает понять, почему определенные взгляды и парадигмы доминировали и как менялась динамика перемен. Точнее, мы показываем господство на ранней фазе неолиберальной парадигмы и ее последующую судьбу. Обнаружилось, что вопреки резко критическим оценкам и явным политическим провалам неолиберализм по сей день остается политически самым влиятельным течением. Но с середины 90-х годов политики, политические сообщества, все большее число ученых выражают иные взгляды. Мы начали анализ с первого поколения теорий, применявшихся к посткоммунистическому региону и доминировавших до середины 1990-х годов. Эти подходы обладали известными методологическими и нормативными характеристиками, объясняющими их успех. Они претендовали на способность сочетать самые передовые теории и методы социальной науки с победными западными ценностями, сформулировать ясные и недвусмысленные рекомендации политикам. Будущее «самоорганизующее» и универсальное демократическое рыночное общество реформаторам посткомммунизма казалась неоспоримым. «Сегодня либеральная демократия – единственно ‘правильная’ игра в городе», - так Дж. Сартори [103, p. 443] вторил дискурсу неолибералов, основанному на этом видении теории демократии. Конечно, уже в начале 1990-х выдвигалось много возражений против прямого применения господствовавшей экономической теории и стандартных рецептов МВФ к рухнувшим плановым экономикам. Политологи отмечали, что одних формальных институтов недостаточно для реформы политических систем. Социологи указывали на непредвиденные последствия узко понятых экономических реформ и на социальную укорененность рынков. Но научная критика не могла противостоять гегемонии неолиберального дискурса о реформах, достигнутой рядом способов. Десять заповедей «Вашингтонского консенсуса», подкрепленных соединением институциональной мощи МФИ и администрации США с интеллектуальным престижем экономической теории и верой в организующую способность рынков, было трудно поколебать контр доводами. Ортодоксы от теории трансформации по сей день привержены троице: быстрая стабилизация, либерализация и приватизация как сущность политики реформ, обеспечивающая их успех или неудачу, создание коалиций реформаторов, консолидация демократии [7, 25, 38, 81]. Но весомые возражения и основательная критика неолиберальной ортодоксии со стороны всех общественных наук, включая экономику, неудержимо росли. Они достигли вполне критической массы, позволив говорить о смене парадигмы изучения трансформаций. Перед тем, как обратиться к ней, мы покажем исторический и методологический фон описываемых дебатов, реконструируем неолиберальный дискурс о реформах, господствовавший в изучении трансформаций в начале 1990-х годов.^ 1. Политика насаждения рынка и неолиберальный дискурс о радикальной реформе Исследовательское поле «транзитологии», организованное вокруг жесткого набора проблем, возникло в течение нескольких лет в начале 90-х годов. С крахом коммунизма и развалом Советского Союза быстро установилось господство парадигмы рынка и демократии. Этот подход сосредоточен на хорошо известном наборе фундаментальных реформ, нацеленных на перевод застойных плановых экономик на принципиально новый путь развития. Первые программы реформ предлагали структурную перестройку: стабилизация, либерализация, приватизация, - все, что международные финансовые институты прописывали странам Третьего мира с начала 1980-х годов. Поскольку посткоммунистические страны осуществляли смену системы, речь повели не просто об экономической политике, а о «политике трансформации», основанной на прочной вере в рынок как некую мета-институцию социальных перемен. Мы называем эту концепцию неолиберальный дискурс радикальной реформы, подчеркивая, что имеет место не просто применение неоклассической экономической теории трансформации. Скорее этот дискурс содержит общие концепции смены институтов и коллективных действий, а также политические нормативные суждения, полностью независимые от конкретных суждений теоретиков. Именно этим оправдывают применение неолиберального дискурса к столь разным проблемам теории как эволюционная традиция австрийской школы, немецкий ордолиберализм, неоклассическая теория, доктрины монетаризма, или просто здравый смысл, – и он вполне совместим со всеми ими. Долговой кризис Латинской Америки 1980-х годов породил стратегию экономических реформ, известную как «Вашингтонский консенсус»1, поскольку ее решительно поддержали правительства Запада, руководимые США и МФИ. Его применяют к группе якобы бесспорных теоретических и политических посылок о содержании и этапах рыночных реформ во имя роста экономики. Этот дискурс влиятелен не столько по причине конкретного содержания. Он структурировал поле легитимных доводов, намекая на прямую логическую связь научного анализа и политики, вводя политически, морально значимое различение между радикальными реформаторами и консерваторами (или популистами). В дебатах о мировом развитии концепт опоры на собственные силы был отвергнут в пользу приоритета международных торговли и капитала, что в свою очередь требовало широкой структурной адаптации политики и институтов к правилам глобальной экономики. В спорах о теории промышленная и торговая политика впала в немилость: целое поле экономики развития оказалось под вопросом [См.: 52, 69, p. 15-29, 81-84; и 122]. Преграды в развитии регионов Третьего мира диагностировались как болезнь, вызванная госсобственностью, контролем над ценами, тарифами, привычной практикой распределения и стремлением получать ренту. Государство утратило традиционно главную роль в модернизации при этом «универсальном втором открытии рынка» [114, р. 17). В то же время, конец 30 лет роста значимости государства объявили «водоразделом в экономической истории» [26, p. 157]. После 1989 г. переходные страны подпали под этот консенсус, даже если не считались классическими развивающимися странами. Контекст интерпретации провала коммунистов был готов. Он окончательно подтверждал неизбежность неудач государственной модернизации, подходов, основанных на общественной собственности, планировании, протекционизме. Его стали считать окончательным опровержением экономики развития, рекомендовавшей централизованное плановое распределение ресурсов и импортозамещение как действенные инструменты преодоления нищеты и неравенства. Нельзя сказать, что неолиберальный дискурс навязан извне посткоммунистическим странам, даже если МФИ вскоре взяли себе мандат присмотра за процессом экономических реформ в Восточной Европе. «Избирательная близость» реформаторов в регионе и западных советников имеет корни более глубокие, чем принято считать. Чтобы понять гегемонию, теоретические последствия и особенно недавние коррекции названного дискурса следует рассмотреть его составные части.^ Политический контекст неолиберального дискурса Истоки глубоких рыночных реформ в Восточной Европе восходят к попыткам реформ в конце советского периода и программе реформ первого посткоммунистического правительства в Польше. О том, что последовало за этим, см. [4, p. 27ff.; 53,p. 103-139; 84]. В СССР радикальные реформаторы, поддержанные Горбачевым, одержали верх в партии после 1987 г. Они извлекли уроки из долгой серии неудач с динамизацией плановой экономики посредством рыночных стимулов. Экономический распад в ходе перестройки представлялся им доказательством нереформируемости старой системы. «Время для постепенной трансформации было упущено, а неэффективность частичных реформ доказал опыт Венгрии, Югославии и Китая» (Явлинский и др.1990 г., цит. по: [4, p.37]). Демонтаж экономических министерств, паралич аппарата партии и в итоге создание суверенного российского государства, казалось, создали политические условия осуществления «шоковой терапии» для перехода к рынку за 400-500 дней. В плане «переход к рынку» группы Шаталина даже не было слова «социализм». Возврат к методам командной экономики был маловероятен: исполнительная и законодательная ветви власти не действовали, рушилось единое советское государство. Программы типа шаталинской не случайно обходили правовые, административные и институциональные предпосылки рыночной экономики, не говорили о связи реформ экономики и конституции. Политика рынка и приватизации была попыткой использовать дезинтеграцию институтов государства и слабость политики для устранения групп интересов, еще занимавших институты прежнего режима. В этом радикальных реформаторов в России вдохновляли стратегии, сложившиеся в Польше с лета 1989 г. Польский "большой взрыв" разрабатывался в особых политических условиях для вновь избранного правительства Солидарности: как конвертировать электоральный успех в полный разрыв с прошлым, не имея своего опытного персонала в министерствах. Новое правительство обратилось к западным экспертам за помощью в разработке программы быстрых и всеобъемлющих рыночных реформ. В короткое время были созданы ряд планов шоковой терапии, вдохновленные ныне знаменитой метафорой, что пропасть не перепрыгнуть двумя прыжками. Джефри Сакс, один из самых видных советников правительства Польши, а затем России, в шоковой терапии видел меньше экономическую, чем политическую стратегию слома прежних структур. Инициативу перехода к новому обществу доверили благотворному влиянию само-организующися рынков. Сакс заверял реформаторов, что "многие проблемы экономики решатся сами по себе: возникают рынки как только место им освободят бюрократы из центрального планирования" [100, p. xiii; cр.: 74]. Столь же оптимистичный прогноз давал Аслунд [3, p. 90] в начале русских реформ: "Нет сомнений, в России возникнут миллионы предприятий уже в первый год свободы предпринимательства и свободных цен". Стратегию Сакса и Липтона использовал в Польше министр-либерал Л. Бальцерович, пустив в ход новую экономику перехода, объединившую неолиберальных политсоветников и восточноевропейских политиков-реформаторов. С западной точки зрения здесь не было ничего удивительного. Но для восточноевропейских экономистов это означало полный разрыв не только с коммунистическими взглядами, но и с идеей рыночного социализма. После поражения Пражской весны политическая интеллигенция центральной и восточной Европы отвергла альтернативу реформ социализма, так как "тоталитарный коммунизм" казался не реформируемым. Была доказана вне сомнения несовместимость этого строя с введением механизмов рынка, даже ограниченного плюрализма. На таком фоне понятно, что полученными в 1989 г. свободами не стали рисковать ради нового эксперимента по поиску "третьего пути". "В ходе антикоммунистической революции в Восточной Европе общественное мнение повернулось против всех форм социализма, включая рыночный" [18, p. ii] 2. В этом свете нетрудно понять привлекательность трудов Ф. Хайека, М. Фридмена, Л. Эрхарда - творца «экономического чуда» в Западной Германии после второй мировой войны - для реформаторов в Восточной Европе. Энтузиазм, прежде обращенный к идеалам социализма, перенесли на рынок, обещавший стать не просто механизмом эффективного распределения, но и моделью "конституции свободы" (Хайек), где экономические свободы – условие всех других свобод. Почему рыночный либерализм удовлетворил запрос Восточной Европы на ориентиры, лучше всего пояснить, идентифицируя уровни, на которых работал неолиберальный дискурс. Еще до появления теорий трансформации, доктрины неолибералов дали политическую стратегию радикального отделения политической власти от экономических решений, что делало необратимым переход к рынку. Еще до того, как стало возможно осуществление этой стратегии, она была мощным нормативным "мессиджем" (лозунгом). "Моральная привлекательность рынка как основы свободы и процветания – ключевая часть его влияния в Восточной Европе" [45, p. 200, о других критериях успеха неолиберального дискурса в науке, политике и идеологии см.: 40]. Либерализм захватил интеллектуальные нормативные позиции в Восточной Европе ранее, чем МФИ включили мощь своих институтов в поддержку конкретных путей реформирования. Новое поле изучения трансформаций, возникнув в начале 1990-х, сложилось, однако, после того как МВФ и Всемирный Банк (ВБ) оказались вовлечены в либерализацию и стабилизацию экономики Польши и России. Моделью нового поля исследований был всесторонний анализ плановой советской экономики, выполненный комиссией Семерки летом 1990-го года. Годом позже МВФ, ВБ, ОЭСР и вновь созданный европейский Банк реконструкции и развития (ЕБРР) представили итоговый доклад об экономике коммунистической системы, предложив программу радикального перехода к рынку [55]. «Изучение Советской экономики» стало парадигмой исследований, которые применялись в последующие годы во всех странах, намеревавшихся расстаться с коммунистическим прошлым. Этот труд содержал и стандартный пакет быстрых, полных реформ. Их проведение более или менее предопределяло доступ к международным займам. Либерализация цен должна была сделать производство более отзывчивым на дефицит и спрос. Ликвидация субсидий, приватизация государственных предприятий и конкуренция со стороны нового частного сектора должны были дать импульс для реорганизации предприятий. Либерализация внешней торговли подрывала позиции местных монополистов, а либерализация потоков капитала привлекала иностранных инвесторов и ноу-хау. Задачей государства оставалась консолидация бюджета, деполитизация финансовых процессов, установление закона и порядка при защите частной собственности. Политический эффект этой парадигмы ясен из факта, что между январем 1990 и апрелем 1995 гг. этот путь заложили 24 страны в свои программы перехода. Привлекательность пакета реформ частично вытекала из обещания, что в принципе все общества способны создать базовые институты современной рыночной экономики независимо от конкретной истории, состояния экономики или структуры политической системы.^ Неолиберальный дискурс и слом региональных исследований Как же повлияла победа неолиберального дискурса на дебаты теоретиков о динамике посткоммунистической трансформации? Наиболее примечателен разрыв с региональными исследованиями, предоставлявшими с конца 1940-х годов основную массу аналитических данных по региону. Пришел конец одной из самых значимых новаций науки после второй мировой войны. Региональные исследования создавались как междисциплинарное изучение лингвистически, географически и культурно относительно единых регионов, практически обойденных программами университетов. Их задачей было слить внешнюю политику, а затем политику развития, с политически важными концепциями не западных стран и обществ, лежавших вне интуитивного сознания англо-американского или европейского наблюдателя. Внимание к исследованиям культурных и исторических особенностей региона явно противостояло формальным моделям аналитической социальной науки и абстрактному универсализму ортодоксов теории модернизации. С другой стороны, региональные исследования дали импульс сравнительным исследованиям модернизации, связав общие процессы развития со спецификой конкретного региона. В таком контексте в 1950-е годы возникли советские исследования, сравнительные исследования коммунизма, компаративные модели экономических систем [127; 121, p. 36. О связи изучения коммунизма с модернизационными подходами см.: 79]. Сферы изучения коммунизма и советология слишком широки для вынесения общих суждений об их достижениях. В начале 1990-х гг., однако, их репутация серьезно пострадала - с далеко идущими последствиями для новой области изучения трансформаций. «Странная смерть советского коммунизма»3 привела к исчезновению науки, посвященной его изучению. Нежданный конец Советского Союза стали интерпретировать как свидетельство скудной аналитической способности исследований коммунизма. Самый продвинутый анализ поздней советской экономики считал перестройку продолжением прежних циклов реформ, даже если в конце 1980-х «всеобъемлющие реформы» считались более вероятными. Степень успеха реформ виделась зависимой от институционального наследия старой системы, баланса сил реформаторов и консерваторов, неформального торга наиболее важных групп интересов. Влияние Запада и международных организаций считалось малым [51, p. 373-91]. В политической литературе доминировало мнение, что эволюцию советской системы будут двигать (сдерживать) всем известные противоречия системы [105, p. 335]. Сегодня говорят о слабом фундаменте таких прогнозов. В результате излишней озабоченности внутренней логикой сохранения власти и политикой в руководстве, считают критики, не было учтено глобальное давление в пользу перемен, неумолимо ломавшее так называемую мировую систему социализма. Неуместная вера в реформируемость социализма сделала немыслимым радикальный слом системы. С этой точкой зрения можно не соглашаться, но в любом случае региональные исследования не повлияли на генеральные подходы общепринятой теории трансформации. «Соперничество теории с региональными исследованиями кончилось – фактически поражением последних» [61, p. 18]4. Восточная Европа возвращалась в «нормальное» состояние. Не было причин применять здесь иные законы, чем на Западе. Как полагает П. Ратлэнд [12], исследования коммунизма заменила теоретическая концепция перехода с акцентом на универсализм рыночных экономик. Отправной точкой этой концепции была логика слома и реконструкции, экономические, политические и социологические измерения которой М. Малия метко суммировал словами: «тотальная система советов кончилась тотальным крахом. Это значит, что на выходе из коммунизма перед обществом стоит тотальная проблема. Ничто не спасти из старого порядка. Все надо менять и перестраивать – экономику, политику, само общество» [76, p. 69]5. ХХХХ^ Неолиберальный дискурс как междисциплинарные рамки Анализ велся в междисциплинарных рамках, отводивших организующему потенциалу рынков центральную роль. Возрожденная теория тоталитаризма не нашла на руинах коммунизма почти ничего, кроме дезорганизованных масс, морализирующего гражданского общества диссидентов, неспособных к серьезному политическому действию, цивилизационной некомпетентности и националистов-демагогов. Радикальная либерализация предстала единственно реальным путем к «де-тотализации» режима; «в посткоммунистической ситуации процесс реформ управляет будущим демократии» [Там же, р.70]. Практически по той же причине политическая социология смены систем вначале концентрировала внимание на стратегических условиях, позволявших реформаторам-рыночникам переиграть консерваторов от прежнего режима и макроэкономических популистов. В условиях посткоммунизма экономический либерализм и политический либерализм стали сторонами одной медали. В политическом, теоретическом и эмпирическом контексте, описанном выше, неолиберальный дискурс утвердился как «одна из базовых парадигм успеха перехода» [38, p. 18]. Некая метатеория трансформации, в добавление к общей теории рынка, стала основным концептом политической социологии трансформации. Дискурс либералов также объяснял причины разницы путей трансформации и результатов реформ с операционализируемыми критериями успеха и квази-экспериментальным замыслом исследований. Атомизованные посткоммунистические страны выглядели чистой доской для реструктуризации экономики по модели общей теории равновесия. Ее абстрактные аксиомы конвертировались в аксиологию действия политиков. Посылки этой теории считали обеспеченной четкую координацию децентрализованных рациональных акторов. С учетом начальных займов, преференций, технологий и цен такая образцовая экономика порождает оптимальное распределение ресурсов по равновесным ценам, баланс спроса и предложения. К тому же, равновесие выступает критерием социальной экономики. В частности, ни индивид, ни коллективный актор не могут улучшить личную позицию, не влияя негативно на позиции других. Научная репутация этого подхода основана на его универсализме и математической точности, подкрепляя распространенное мнение, что «есть «научная» теория, доказывающая эффективность рыночных экономик» [47, p. 101]. Возможно, поэтому считают, что политэкономия посткоммунистических реформ предусматривает создание политическими акторами условий «экономики частной собственности» [27], создание частных собственников, децентрализацию формирования цен до уровня акторов, интеракция которых создаст оптимальное равновесие всех рынков. В этом смысле слова Дж. Сакса, что «шоковая терапия» не столько экономическая теория, предстает концептом политики создания самоорганизующихся рынков. Чтобы получить оптимальное распределение реально дефицитных ресурсов, нужны поощрения и санкции, обращенные к интересам индивидов. Такая политическая теория рынка требовала жестких бюджетных сдержек для предпринимателей и определения посредством рынка труда размера оплаты труда и занятости. Может быть еще важнее этой базовой посылки было ее следствие – требование устранить все институциональные, социо-структурные и нормативные преграды индивидуализму социальных акторов. Так шоковая терапия стремилась не только девальвировать устаревшие физические мощности, но девальвировать старый «социальный капитал» и коллективистские ожидания субсидий и патронажа со стороны социального государства. Это считалось главной функцией приватизации [101, p. 308; 99]. Системная теория в социологии интерпретирует такой процесс как отложенную социальную дифференциацию саморегулируемой экономики от политической власти. В этом смысле можно говорить об отрыве экономики от социальной почвы и об индивидуализации социальных акторов. Важным элементом неолиберального дискурса был специфический способ интерпретации политической стороны процесса экономических реформ. Институты и стратегии акторов интерпретировались в функциональных терминах по степени их соответствия общей модели рынка, еще раз сыгравшей роль мета-нормы. Политика получала задание генерировать доверие и логику связи времен, создавая тем самым подходящие институциональные рамки для нового равновесия ожиданий и повседневного поведения. Институциональная конфигурация переходных стран, казалось, предопределена универсальностью перехода, то есть переносом базовых институтов западного капитализма. Не только институты экономик, но и институты социальной интеграции оценивались по степени их соответствия рынку. Политический процесс рассматривался через призму вклада в либерализацию, требуя технократического стиля политики, суммированного знаменитой фразой М. Тэтчер «Альтернативы нет». Политический процесс рассматривался не как парламентская процедура, консультации с ключевыми участниками и искусство компромисса, а как технология исполнения. Идеальные институциональные декорации для непопулярной политики создала, таким образом, исполнительная власть, практически изолированная от парламентского контроля и давления групп интересов6. Низкий уровень институционализации коллективных интересов создавал идеальные условия рациональному конструированию структур новой системы. Расхождения взглядов на нужную скорость либерализации становились резким разграничением двух политических лагерей – прогрессивные реформаторы против реакционных консерваторов. Политические выборы можно было представлять выбором между новой и старой системами.^ Неолиберализм как квази-экспериментальный проект исследования Господству ортодоксов способствовали также эмпирические данные и квази-экспериментальный проект исследования, что подчеркивало научный характер этих доктрин. С начала процесса трансформации МФИ участвовали в модернизации систем статистики посткоммунистических стран, в частности, в переходе на международные стандарты. Прозрачная национальная статистика – "Пункт договора" о членстве в МВФ или ОЭСР. Не удивительно, что институции, представлявшие Вашингтонский консенсус, использовали преимущество доступа к нужным данным и их реорганизацию для создания авторитетной эмпирической картины трансформации, в целом подтверждавшей базовые посылки ортодоксов. Утверждать, что МВФ изготовил нужное эмпирическое исследование, было бы преувеличением. Анализ данных о коммунистической эре, проведенный МВФ и другими МФИ, доказал серьезные искажения объемов произведенной продукции, особенно недооценку услуг в пользу материальных моментов и завышенную эффективность инвестиций. В дополнение к хорошо известной неформальной экономике, был идентифицирован сектор «производства, уменьшающего стоимость», - использование сырья, энергии, денег и труда на производство товаров, не имевших спроса. Наконец, введение международных стандартов статистики позволило сравнивать посткоммунистические реформы внутри регионов и между ними. Теоретические претензии неолиберального дискурса, однако, шли много дальше просто систематизации данных. Уже в работах начала 1990-х, до того, как стали доступными консолидированные базы данных, были постулированы прочные каузальные связи между исходными условиями, конкретными политическими мерами и результатами трансформации7. В начале исследования ограничивались только монетарными и фискальными переменными, проанализированными по стандартным эконометрическим методам. Затем стали конструировать все более сложные индексы, включая степень либерализации и другие институциональные переменные. Наконец, в теорию трансформации включили политические, социальные индикаторы, квази-экспериментальные проекты, создававшие впечатление эмпирически подтверждаемой теории трансформации, в которой относительно малая группа структурных и макроэконмоических переменных обрела статус объясняющих переменных [38, p. 15]. На этом основании переходные страны были разделены на группы, разный успех которых объяснялся доминирующими каузальными влияниями приверженности политиков стратегии неолиберальных реформ.^ 2. Аномалии и альтернативы Вопреки гегемонии неолиберального дискурса, с самого начала трансформации формулировались политические, теоретические альтернативы "создаваемой рынком модернизации". Аргументы кейнсианского плана в начале 90-х подчеркивали "ошибку стихийности" и "нетворческое разрушение" как угрозы для посткоммунистических стран, могущие снизить их производство, занятость и уровень жизни [68]. Системное предпочтение монетарных переменных за счет других экономических показателей позднее критиковалось как причина слишком долгой, глубокой рецессии [71]. Другие критиковали фатальное значение "микро-экономической политики ничегонеделанья" для реструктуризации [1]. Абстрактное, идеологически мотивированное отделение рынка от государства, считали критики, игнорирует конструктивную роль публичной политики или просто предполагает наличие сильной исполнительной власти. Альтернатива, то есть градуалистский подход требовал подробной, выстроенной по этапам модели реформ, минимизируя дестабилизирующие последствия безработицы, износа основных фондов, потери доходов, и добиваясь более справедливого распределения цены реформ. С самого начала разные версии эволюционизма считали конструируемые реформы неверными, игнорирующими исторически и культурно эволюционирующие институты. Институциональные перемены, согласно этим взглядам, зависят от децентрализации информации, метода проб и ошибок на локальном уровне, что уходит корнями в наличные институты. Быстрая приватизация принималась скептически по двум причинам. 1. Формальный перевод прав собственности не проникал в более сложные неформальные структуры и процессы на предприятиях. 2. Исходной задачей было установление адекватных институциональных рамок, недвусмысленных прав собственности, рациональных систем цепи рынков капитала [22, 32]. В критике участвовали и политологи, предлагая иное взвешивание основных переменных. Антигосударственная предвзятость дискурса неолибералов, как и преувеличенные опасения по поводу корыстных коалиций и разных групп интересов, считался главной причиной неспособности понять сущностные предпосылки успеха политики реформ. Консолидация государства, подчеркивалось, - необходимая предпосылка стабилизации новых демократий. Представительность демократических политических институтов определяется избирательными законами, партийной системой и их открытостью артикуляции общественных споров [92, 73]. Системы представительства интересов, партийные системы, как и общий консенсус элит и действия гражданского общества, однако, тесно связаны с историей страны. Третья сфера изучения трансформаций, таким образом, охватывала вопросы возможности свести существенные различия между переходными странами просто к разнице исходных условий универсального во всем остальном пути трансформации. Они указывают на фундаментально иные ценности, системы власти, наследие институтов и организационные культуры, которые только и можно понять в их специфических социокультурных контекстах. Изучение таких социокультурных констелляций потребовало бы методов и подходов исторической социологии. Некоторые из этих споров во втором десятилетии посткоммунистической трансформации устарели. Но основы критики неолиберального дискурса ход событий подтвердил. Более того, даже внутри МФИ есть постепенный сдвиг к альтернативной позиции, ставящий под вопрос ядро неолиберальной парадигмы – позиция, именуемая в последнее время "пост-вашинтгтонским консенсусом" [111, 112, 65]. Три поворотных события с середины 1990-х годов готовили почву появлению новой парадигмы. Это - масштабные, стойкие посткоммунистические экономический и социальный кризисы; кризис в России в августе 1998 г.; итоги приватизации.8^ Посткоммунистической кризис После начала реформ почти все посткоммунистические страны пережили резкое падение ВНП, производства и занятости. Даже "трансформационно успешные" страны пострадали от падения ВНП, по глубине сопоставимого с Великой Депрессией, и выходили из нее медленнее, чем США в 1930-е годы. Через десять лет едва ли можно называть "переходные страны" регионом роста. На грани веков их средний рост продолжает заметно отставать от новых индустриальных стран и стран большой семерки [59-2, p. 26-30]. Польша за семь лет реформ превзошла объем ВНП 1989 г. Недавно этого добились Словения и Словакия. Даже более удачливые страны потратили десять лет на выход из удивительно глубокой «трансформационной» рецессии. Я. Корнаи, введший это понятие для характеристики неизбежных потерь начальных лет реформ, признал свое удивление по поводу длительности и глубины спада [67, p. 21, 66]. По-видимому, устойчивое оздоровление может занять двадцать лет.9 Межрегиональные сравнения душевого ВНП также отрезвляют. Чешская Республика и Венгрия стоят рядом с Габоном и Тринидадом-Тобаго, Болгария находится на уровне Папуа Новой Гвинеи, Россия – Намибии. Польша, первая страна среди реформаторов-радикалов, с Ботсваны [128, p. 245ff]. Посткоммунистическая Восточная Европа и Центральная Азия – среди регионов мира с наибольшей нищетой. За 1990-1998 гг. число людей, живущих менее чем на доллар в день, выросло здесь с 7,1 до 24 миллионов [129, Табл. 1.1].10 Если это «цель перехода», следовало ли тратить на нее силы? Ряд конкретных событий также противоречили неолиберальным взглядам. До 1995 г. Албания считалась лучшим учеником МФИ с годовым приростом от 8 до 10%, частным сектором до 75% и очевидно достаточной степенью политической стабильности (См.: Transition, Vol. 8, No. 4, 29. Cр. [37, p. 64]). Но после краха спекулятивных пирамид страна быстро впала в анархию. С переизбранием Ельцина в 1996 г., казалось, Россия успешно завершила переход к демократии и рыночной экономике и благодаря выданным МВФ индульгенциям вернется на международные рынки капитала: "Экономика России выглядела сильнее, чем в любое предшествующее время переходного периода" [85, p. 34]. Но удар августовского кризиса означал крупный откат процесса восстановления. Но не только проблемные страны столкнулись с перебоями в экономическом выздоровлении. В Чешской Республике в конце 90-х экономика стагнировала, ухудшалась политическая обстановка. Валютный кризис 1997 г. привел к росту зарегистрированной безработицы между 1995 и 2000 годами в три раза. Эти эпизоды – не только доказательства неоправданного оптимизма советников реформаторам. Они показывают, сколь еще хрупки посткоммунистическая экономика и общества. Данные о темпах роста, бюджетные балансы, величина частного сектора, может быть, ценные индикаторы, но они недостаточны для оценки состояния трансформационного процесса. Многие неожиданности последних лет указывают, что экономические индикаторы слишком краткосрочны, чтобы стать базой теоретически надежных построений траектории восточноевропейской трансформации. Порождаемые с их помощью надежды мрачно напоминают одномерные акценты темпов роста в плановых экономиках и оптимистические оценки их стабильности.^ Кризис в России и опасности глобализации Рост сомнений в применимости программы неолибералов акцентировали новые измерения кризиса в Росси в августе 1998 г. Они показали уязвимость посткоммунистических переходов, зависимость их от колебаний фортуны в глобальной экономике. Посткоммунистические страны шли сравнительно неизвестным путем модернизации – радикальная либерализация извне - игнорируя уроки послевоенной реконструкции в Западной Европе и восточно-азиатские государства развития.11 Их стратегия реформ впервые испытывалась в Латинской Америке при долговом кризисе 80-х годов, хотя целью явно было выравнивание не с Югом, а с Западом. Утрата доверия к России, а также к финансовым рынкам Восточной Европы вследствие кризиса в Азии, поставила вопрос: содействует ли спешная либерализация перетоков капитала и валют дальнейшему углублению посткоммунистических реформ? Общий довод в пользу рыночно ориентированной модернизации во всем мире строился на переоценке роли прямы