Рольф Петер Зиферле1Исторические этапы критики техники(ФИЛОСОФИЯ ТЕХНИКИ В ФРГ М., 1989. С. 257-272) При первом взгляде на прошлое складывается впечатление, что отвержение обществом технических нововведений было постоянным явлением. Критика техники оказывается столь же древней, как и сама техника. И действительно, из истории почти всех высоких культур до нас дошли голоса, в которых можно уловить скептическую настроенность по отношению к технике и пользе изобретений, или но крайней мере техника рассматривается в демонически-зловещем свете. В мифах прослеживается страх перед человеческой заносчивостью, представление о каком-то вызывающем стремлении человека с помощью своих изобретений нарушать установленный волей Бога порядок. Вспомним иудейское сказание о сооружении Вавилонской башни, когда люди противопоставили себя воле Божьей. Греческий миф поведал нам о Прометее, доставившем людям огонь,— это воплощение эмансипации человека, за что Прометей был прикован к скале; о вызывающей смелости Икара, сына Дедала, первого создателя летательного аппарата, приведшей к трагическому падению в море. Да и в эпоху европейского Средневековья люди за каждое свое изобретение расплачивались тем, что их подозревали в союзе с Сатаной. Строительство почти всех соборов или мостов завершилось сплетнями о том. что их строители продали свою душу дьяволу. Также и образ техника, искусного механика, изобретателя, алхимика, проектировщика почти до самого Нового времени воспринимался с магическим трепетом, который тоже связывали с действиями темных сил и с вызовом естественному порядку. В классической Греции ремесленник, простой обыватель, считался угрюмой (257) личностью, не способной достичь высот человеческих возможностей и, более того, не умеющей даже пользоваться ими. Гефест, покровитель кузнецов и ремесленников,— калека, вызывающий своими неуклюжими манерами «неудержимый смех у богов» (Гомер). В северных мифах мы сталкиваемся с образами злобных, но в то же время весьма старательных, многознающих карликов, обладающих высокими техническими знаниями, шапками-невидимками и разящими мечами. История доктора Фауста повествует об одержимом жаждой знаний волшебнике, заключившем союз с дьяволом и в конце концов унесенном им. Этот демонический образ естествоиспытателя и техника мы находим еще у Мэри Шелли, в лице Франкенштейна (1818), из рук которого ускользает власть над созданными им искусственными людьми, и вплоть до доктора Мабуза и его многочисленных последователей, пытающихся достичь власти с помощью техники, но которых в результате пожирают их же собственные создания. Стало быть, техника и те, кто ею занимаются, в древности не пользовались доброй славой. Прагматическое мышление и стремление получать соответствующую прибыль обычно не причислялись к высшим человеческим ценностям. Вердикт в отношении всяких хитроумных механических устройств, по крайней мере в античности, распространялся также и на ростовщиков, на торговлю и даже на сам труд. Поэтому представляется, что упреки в адрес техники исходят, по-видимому, из определенного типа культуры, в которой созерцание, политическая или моральная практика ценятся выше изготовления вещей,— занятие, которое отводилось низшим слоям общества. В христианской Европе,— напротив, труд обретает более высокую ценность. Однако и здесь технические инновации наталкиваются на разного рода возражения, приобретающие со временем фундаментальный характер. Поясню это на одном примере. В XIV — XVI веках горная промышленность в Германии переживает период бурного подъема. Однако не все современники воспринимали это с восторгом. Городской лекарь и бургомистр Хемница Георг Агрикола в своем, написанном в 1556 году сочинении «De re metallica»2 излагает следующие возражения и упреки: (258) «Проложенными для поисков руды шурфами опустошаются поля... вырубаются леса и рощи, так как нужны бесчисленные деревья для строительства домов и для плавки руды. Из-за вырубки лесов и рощ уничтожаются птицы и другие животные, многие из которых для людей — вкусная и приятная пища. Руду промывают, и в результате отравляются ручьи и реки, а рыба или уходит из них, или гибнет. А так как и жители этих местностей вследствие опустошения полей, лесов, рощ, ручейков и рек оказываются в исключительно затруднительном положении, ибо они должны же запасаться жизненно важными для себя вещами... то совершенно ясно, что этими шурфами наносят больше вреда по сравнению с той пользой, которую получают от горной промышленности». С помощью таких аргументов ставилась, следовательно, под сомнение, выражаясь современной терминологией, совместимость горной промышленности с окружающей средой. Но оспаривали также и ее «социальную совместимость», ибо ставился вопрос: сколь велика моральная ценность металла, который добывается в горной промышленности. Разве золото и серебро не являются губителями рода человеческого? Разве не они вызывают алчность и зависть, «соблазн к воровству, ограблению церквей, нападениям на людей и разбою? К глумлению над девушками, к разрушению семей, кровосмесительству и изнасилованию?» И разве столь полезное железо не имеет своей аморальной обратной стороны? «Ибо железо нанесло человеческой жизни величайший ущерб; ведь из него изготовляют еще и мечи, копья, пики, дротики и стрелы, с помощью которых наносят людям раны, совершаются убийства, уличные грабежи и ведутся войны». По этой причине горная промышленность подвергается всесторонней критике. Человек проникает в недра земли и тем самым идет против Божьего завета, благословившего человека добывать в природе необходимую для жизни пищу, но не разрушать ее. Критики, сопоставляющие пользу и вредность горной промышленности, приходят к следующему выводу: «Так как природа спрятала металлы в глубине своих недр, и так как они для человеческих потребностей вовсе не нужны, то именно поэтому лучшие люди пренебрегают и презирают их, и нет нужды их выкапывать. И поскольку (259) они, когда их извлекают из земли, становятся причиной многих несчастий, то из этого следует, что и само искусство горного дела не приносит роду человеческому никакой пользы, оно вредно и губительно». Таковы аргументы критиков горной промышленности в изложении Агриколы. Мы должны при этом заметить, что сам Агрикола не разделяет положения этой критики, но намерен опровергать аргументы против горной промышленности. Необычно «современное звучание» голосов против горной промышленности и многочисленные мифы, проникнутые скептическим отношением к технике, позволяют сделать вывод, что речь идет о каком-то действительно постоянном историческом феномене. Перед нами — аргумент, который стал особенно популярен в XIX веке, когда волна критики индустрии поднялась особенно высоко. Преодоление тупой вражды к технике было поэтому важной составной частью самоанализа инноваторов. Похоже на то, что техника и промышленность обеспечили себе современный триумф войной на двух фронтах: против природы и против предрассудков лишенного всякого понимания населения. «Все это уже было...», можно было бы себя успокаивать таким суждениями. Критику техники можно было бы воспринимать как музыку, в разной тональности сопровождающую индустриальное развитие, и вообще не принимать ее более серьезно, чем жалобы на всеобщее падение нравов, поскольку эти жалобы раздавались во все времена. Я, однако, полагаю, что в последние века следует различать четыре фазы критики техники, которые в разное время имели разное историческое значение, так что их сходство оказывается лишь поверхностной аналогией.^ Контроль над техникой в традиционном обществе Для понимания значения феномена «техника» в до-индустриальном обществе старой Европы необходимо помнить, что это общество функционировало совершенно по иному, чем современное индустриальное общество. Это станет ясно, если мы сосредоточим внимание на значении «ремесла». В обществах старого типа, «интегрированных нормативно», ремесленники составляли признанное об- (260) ществом сословие, выполнявшее многочисленные социальные и культурные функции, которые еще не были отделены от других жизненных сфер. Сословие защищало своих представителей от самозаконностей рынка; оно создало правовой и нравственный оплот против проникновения чистой технико-экономической рациональности. Сословие, однако, не ограничивалось этими функциями. Сословный образ жизни защищался, помимо этого, как определенный тип жизненного поведения. Личность индивида определялась принадлежностью к сословию; сфера индивидуальной свободы определялась и ограничивалась сословными «свободами». Экономическая функция — специальность — не была исключительной социальной ролью, ибо наряду с ней признавались и другие. Сословие охватывало также экономические, правовые, культурные и религиозные элементы, как бы сплавленные в некое понятие «чести», которую индивид не мог нарушить безнаказанно. Эта профессиональная честь, в которой нормы, принадлежность к сословию и интересы образовывали неразрывное целое, была инстанцией, связанной с целостным социальным, политическим и природным миром. Технические приемы и методы, применявшиеся в процессах труда, должны были вписываться в рамки сословной чести. Поэтому технические нововведения оценивались не сами по себе, не по чисто экономическим соображениям, а по тому, как они интегрировались в сословный мир. Щекотливым это становилось лишь тогда, когда то или иное нововведение угрожало точно установленному равновесию между сословными группами с их специфическими нравами и мировоззрением, когда следовательно, автономия технического развития грозила выйти за пределы своих законных границ. Тогда было вовсе не странно, что те или иные нововведения оказывались безрезультатными. Это можно пояснить на примере ленточного станка. Речь идет при этом о полуавтоматическом ткацком станке, на котором не особенно квалифицированный рабочий мог изготовлять одновременно много красочных лент. Это устройство было изобретено в 1600 году Данциге (Гданьск). Как повествует легенда, магистрат города весьма старательно и быстро утопил изобретателя. Ленточный станок угрожал, собственно, разрушить жизненную основу, честь и само сословие цеховых позументщиков, которым приш- (261) лось бы конкурировать с квалифицированными рабочими. Это ремесло находилось и без того под большим экономическим давлением, так как все более оказывалось в зависимости от богатых перекупщиков, закупавших дорогое сырье (шелк, золотые и серебряные нити) и тем самым подвергавших опасности автономию цеха. Более 200 лет позументщикам удавалось препятствовать введению ленточных станков, часто идя на открытые конфликты. Во многих городах этот станок был запрещен, а в Гамбурге один такой станок был публично сожжен. По императорским эдиктам (1685 и 1715 гг.) их применение запрещалось по всей империи, и лишь в XIX веке сопротивление мастеров и подмастерьев было сломлено. Это, конечно, очень яркий пример, но конфликты, связанные с новой техникой, прослеживаются сквозь историю всего цехового ремесла. Так, в городском хозяйстве, организованном по цеховому принципу, существовало четкое разделение компетенций между различными ремеслами. Всем точно предписывалось, кто какую работу должен выполнять и какие должен для этого применять инструменты. Если кому-нибудь из ремесленников приходила в голову мысль применить чужой (или новый) инструмент, то это считалось нарушением правил и наказывалось. Причем в этих случаях речь шла не просто о столкновении интересов, хотя в большинстве случаев конфликт был связан именно с этим. Рабочие инструменты были включены — как и организация труда, и отношения между мастером и подмастерьями — в нравственное единство сословного мира. Это видно из содержания одного документа 1523 г. из города Торна (Торунь): «Ни один ремесленник не должен придумывать ничего нового или применять его, но каждый должен следовать за своим ближним из побуждений гражданской и братской любви». Это, однако, не следует понимать так, будто цеховое ремесло было насквозь враждебно ко всяким нововведениям и что существовала всеобщая антипатия по отношению к техническим нововведениям. Такому мнению противоречит хотя бы тот факт, что со средних веков и вплоть до начала индустриализации проложили себе дорогу новые достижения в технике, возникшие в большинстве случаев в ремесленном труде. Технические нововведения воспринимались благосклонно во всех тех случаях, когда они не представляли угрозы для цеховой организа- (262) ции. Но если такая угроза была, то не было ничего необычного в том, что та или иная техника преследовалась, и довольно успешно. Борьба за технику и ее социальное регулирование была вполне законным процессом в рамках ремесла, сравнимым с современными тарифными конфликтами вокруг оплаты труда и с забастовочной борьбой.^ Конфликты переходного периода в процессе индустриализации Индустриализация и связанная с ней свобода занятий вызвали цепь потрясений цехового ремесла. В перспективе отношений мастеров и подмастерьев это означало переворот в традиционных патриархальных формах жизни. В конфликтах, происходивших в ранний период индустриализации, речь шла главным образом о введении новых машин, которые или оставляли без хлеба квалифицированного ремесленника, или обесценивали его квалификацию, навязывая ему новые виды труда и поведения. Индустриализация означала для них не только безусловное улучшение технических методов и прямое повышение жизненного уровня. И если даже сегодня еще не совсем выяснен вопрос, действительно улучшилось или ухудшилось положение широких масс в процессе индустриализации, то, одно, во всяком случае, несомненно, что она вызвала переворот в конкретных формах жизни. Традиционные жизненные привычки должны были быть отброшены. Отрыв рабочего места от дома, разрушение семейного типа домашнего хозяйства, дробление единства сословной жизни на многочисленные изолированные и потому формировавшиеся совершенно произвольно жизненные связи — все это представляло собой совершенно новые требования к поведению, которые часто вызывали мощные выражения протеста, выливавшегося обычно в те или иные конкретные конфликты. С индустриализацией устанавливалась новая система, оказавшаяся в полном противоречии с традиционной системой сословного ремесла. Конфликт переходного периода («разрушение машин») принимал поэтому часто черты революционного протеста, в котором наступившему капиталистиче- (263) скому обществу противопоставлялось общество социалистическое, и при этом утопия содержала множество элементов традиции. В конфликте переходного периода эпохи ранней индустриализации можно поэтому усмотреть столкновение двух социальных логик: традиционной ремесленной экономики против современной индустриальной рыночной экономики. На первой фазе, фазе наиболее резких протестов, в центре критики и расхождений находились новые технические достижения и рабочие процессы, при этом часто применялись старые традиционные виды контроля над техникой и формы протеста, к которым принадлежало также и разрушение машин. Однако с середины XIX века начинается драматический сдвиг. Социальные движения протеста ориентируются уже прежде всего не на образы лучшего прошлого, а на образы лучшего будущего. Мотив «прогресса» находит доступ к народному сознанию. Мы должны отдавать себе ясный отчет в том, что идея о всемирном прогрессе вовсе не является чем-то само собой разумеющимся и что она пробивает себе дорогу в массы народа только начиная с середины XIX века. Вначале была распространена ориентация, при которой не подразумевалось направленного развития во времени, а мир представлялся как состояние, в котором не происходит ничего нового. Нет никакого качественного «развития», в действительности комбинируются лишь одни и те же элементы. В этом мире все преходящее есть лишь подобие чего-то подлинного, указывающее на другой, потусторонний мир. Умозрительный образ светского, исторического прогресса, хотя и имеет по своей генеалогии дальние исторические ретроспективы, обрел активный характер лишь с наступлением эпохи Просвещения и сохранил его для всего XIX и большей части XX веков. «Прогресс» в современном его видении означает, что жизненные отношения в целом, следовательно, не только для отдельных индивидов, групп или стран, но и для человечества как такового должны и могут стать лучше, и что истории, таким образом, присуща определенная направленность. Должен существовать прогресс политический, социальный, экономический, научный, моральный и культурный, причем эти отдельные элементы не должны препятствовать друг другу или тем более взаимно исключать друг друга, но осуществляться только в единстве,— процесс, который (264) рассматривается как неизбежный, прямо-таки закономерный. «Прогресс» нацеливает прежде всего на мобилизацию сил. Он содержит обещание, что мир с помощью продуманных действий может стать лучше. Одновременно он нацеливает нас на определенное умонастроение. Далее, прогресс не стремится противопоставлять изменению некий застывший мир, но объясняет происходящее изменение и позволяет воспринимать его как нечто многообещающее. В рамках мира, охваченного, начиная с XIX века, быстрыми преобразованиями, миф о прогрессе позволяет нам рассматривать эти изменения не в качестве разрушения привычного старого, но как шаги в направлении чего-то нового. Таким образом, процесс модернизации принимает более привлекательный характер. Перед нами открывается горизонт будущего; некоторые конфликтные явления современности смещаются в некую реальную, но потустороннюю сферу, помещаемую нами в будущем. В процессе быстрых изменений XIX века стремление к темпорализации восприятия мира в целом обрело огромную популярность. Настоящее время стало рассматриваться как переходный рубеж на пути к лучшему будущему. Для популярных движений протеста эту переориентировку духовно облегчало восприятие социализма, пронизанного элементами марксизма. Это придавало марксистской теории модернизации неумолимую логичность. Она открывала горизонт надежды, не обходя вниманием реальное недовольство тех, чей образ жизни был поколеблен индустриализацией. Ее обещание прогресса лежало по ту сторону социалистического общества, но она все же давала своим сторонникам вполне посюстороннюю перспективу прогресса, которую нужно было реализовать через профсоюзную, политическую и реформаторскую деятельность. Большое историческое значение марксистского (социал-демократического и профсоюзного) движения заключалось в том, что оно идеологически создало фундамент коренного социального компромисса, ставшего базой развития индустриального общества XX века. На место конфликта переходного периода, когда столкнулись две непримиримые социальные логики, заступила такая форма конфликта, которая имела солидную общую базу. И если старый конфликт был качественным и непримиримым, то новый был количественным и компромис- (265) сным. В самой сердцевине этого конфликта мы обнаруживаем образец того, что обе стороны — труд и капитал — признают экономический рост и технический прогресс и действуют на основе этого признания. Речь уже не шла о фабричной системе как таковой, а о ее социальной организации и о распределении ее плодов. Со временем расхождение между трудом и капиталом приближалось к модусу расхождения между покупателем и продавцом: уже спорят о цене, но нет никаких оснований, из-за которых нельзя было бы достичь компромисса. Этот основополагающий консенсус между трудом и капиталом в индустриальном обществе, в центре которого стоит технический и экономический прогресс, стал в определенной мере центром притяжения общественного развития к концу XIX века. С одной стороны, формы конфликта становились более умеренными по мере того, как наступало взаимопонимание, но одновременно в орбиту этого образца втягивались все новые социальные слои. Принципиальные противники индустриальной системы шаг за шагом оттеснялись на обочину общества, когда стало ясно, какой интегрирующей силой обладает эта система и каковы ее материальные результаты. Экономическое развитие, технический прогресс и повышающийся жизненный уровень сливаются в течение XX века в единство, которое пытаются подорвать одни лишь маргиналы.^ Критика культуры и цивилизации с конца XIX века Первоначальные движения «разрушителей машин» как форма протеста были весьма популярным феноменом начала XIX века. Ремесленники и квалифицированные рабочие видели в машине конкурента, угрожавшего их рабочему месту и социальному статусу. Напротив, возникшая в это время консервативно-романтическая критика Просвещения и обещаний модернистов почти не брала технику под обстрел. Недовольство старых «антимодернистов» вспыхивало скорее в области религиозных, социально-политических и культурных вопросов. Экономика и техника вообще-то затрагивались, но они не стояли в центре романтической критики цивилизации. (266) В противоположность этому, в последнее десятилетие XIX века сформировалось движение интеллектуального «антимодернизма», видевшего в технике и экономике важнейший предмет своей критики. Возможно, это движение восприняло мотивы романтической вражды против рационализации и «расколдовывания» мира. В известном смысле это движение представляло собой альтернативу «проекту модернистов». Консервативная критика цивилизации нападала почти на все аспекты современного индустриального общества, которое тогда уже обретало свои основные признаки. Она строила свою аргументацию исходя из перспективы упразднения существующего положения вещей. Оно смотрело назад, на лучшее прошлое, которому грозила гибель. Важным для этого интеллектуального движения было то, что техника оказалась в центре его критического внимания. Правда, в предшествующей традиции критики цивилизации со времен Руссо и еще ранее всегда делались замечания обо всем искусственном и о машинах, но такие замечания оставались в целом маргинальными. Обычно использовалась излюбленная метафора о «господине и рабе», с помощью которой пытались понять технику. Сторонники позитивных программ технического улучшения мира видели в технике главным образом «орудие» с помощью которого человек должен добиться господства над природой. Техника, таким образом, мыслилась как нейтральное средство, пользуясь которым «человек» пытался достичь целей, не зависимых от этого средства. Человек функционировал как «господин», а техника — как его «раб». В этом отношении «человек — техника» ничто существенно не изменялось также и тогда, когда машину рассматривали в качестве средства эксплуатации человека, как утверждалось в социалистической критике капитализма. И в этом случае человек (капиталист, или буржуа) был «господином», который применял машину как своего раба для того, чтобы властвовать над другими людьми. Поэтому требование социалистов сводилось лишь к положению, что техника должна применяться не для эксплуатации человека, а для господства над природой на пользу человека. В контексте консервативной критики культуры появился теперь новый мотив: машина, или «техника», сама стала «господином», тогда как «человек» превратился в (267) ее «раба». Господство техники проявилось в том, что человек сам приобрел черты машины: он стал автоматом, безвольно оказавшимся во власти самодвижущихся технических систем, которые уже не являются средствами для достижения цели, а стали самоцелью. Эта мысль об автономии техники легко связывалась со способом аргументации, исходящей из понятия «отчуждение». «Отчуждение» — понятие, сформировавшееся в немецком идеализме, согласно которому определенные типы духовной деятельности объективируются таким образом, что сам деятельный субъект воспринимает эти предметы как нечто чуждое. Так, правовые учреждения являются результатом человеческой деятельности, но они предстают человеку в такой форме объективности, в какой кажутся самозаконными. В этом случае задача мысли заключается в том, чтобы критически проанализировать эту объективность и раскрыть ее как продукт живого человеческого сознания. Отметим, что таким же образом велась и критика религии, утверждавшая, что свойства божественного следует рассматривать как проецированные свойства человека. В этой ситуации было уже нетрудно, по аналогии с такой моделью, интерпретировать и автономный технический мир как феномен отчуждения. Согласно этой концепции, технические структуры были продуктом человеческой деятельности, однако они были как-то лишены их подлинной цели и приобрели своевластие над слепым человеком. Исходя из этого, можно было выдвинуть требование вновь обрести «господство» над техникой, возвратив ей ее инструментальный характер. Этот мотив автономии техники сделал в XX веке примечательную «карьеру». Из него можно вывести три типа аргументации: 1) Модель критики техники, согласно которой техника спонтанно несется к автоматическому «совершенству» (Ф. Г. Юнгер), подминающему под себя подлинно человеческое. Отсюда — постулат возврата к подчинению техники, к восстановлению первичных человеческих потенций (И. Илли, X. Йонас и другие). Эта модель существует почти непрерывно с конца XIX века вплоть до некоторых современных представителей критики техники. В нем все еще слиты элементы критики техники, рационализации, критики культурной «модернизации», иррелигиозности, массовой эмансипации и т. п. Стало быть, (268) речь идет о продолжении «консервативной» критики «модернизма». Технократическая модель. В 20-е годы нашего столетия выявилась примечательная трансформация консервативной критики техники в некое «героико-реалистическое» приятие современного технического мира «как судьбы», которую следует осилить. Освальд Шпенглер и Эрнст Юнгер были первыми, сформировавшими этот способ аргументации, но они имели и своих последователей вплоть до 50-х и 60-х годов в лице таких теоретиков, как Ханс Фрайер, Арнольд Гелен и Хельмут Шельски. Эти последние также исходили из того, что технические системы обрели высокую степень автономии, однако были уверены, что от этой автономной техники можно ожидать, что она внесет структурный порядок в мир, который иначе может стать нестабильным и духовно опустошенным. Поэтому «технократия» — точное отражение отчужденной техники, с той лишь разницей, что теперь уже не ждут, будто техника может быть подчинена «человеческим целям». Но именно в этом — ее структурирующая функция. Неомарксистская модель. Если в XIX веке марксизм воспринимался как главным образом теория модернизации, видевшая в технике лишь нейтральное орудие, то в XX веке открыли работы молодого Маркса, в которых идеалистическая теория отчуждения применяется или может быть применена в отношении мира труда и неявно — также и к технике. Экономика и техника здесь рассматриваются как «опредмеченности», ставшие чуждыми человеку, которые, однако, деятельностью «разума» должны быть вновь приведены в подчинение человеку. Этот мотив обнаруживается и у представителей Франкфуртской школы от Герберта Маркузе до Юргена Хабермаса. Здесь много точек соприкосновения с консервативной критикой техники, однако перспектива иная: если культурологическая критика направлена против процесса модернизации в целом, то неомарксистская модель ориентирует на прогрессивное завершение «проекта модернистов» (следовательно, на полное подчинение всей техники, экономики и общества «господству разума»). (269) ^ Современное движение протеста Возникновение консервативной критики техники в конце XIX века имело реальное основание в опыте: в те годы уже становились явными новые системные характеристики современного технического мира. Перед лицом растущей сложности промышленных технических систем становились уже неприемлемыми разговоры об их «инструментальном характере». Стало уже ясно, в насколько большой степени переплетены между собой отдельные области, какие возникли непреднамеренные побочные эффекты и в сколь значительной мере сами формы человеческого поведения и потребности моделируются, исходя из достижений техники. Мысль об «автономии техники» отражала опыт того, что промышленная техника все более утверждается как система, преобразующая весь жизненный мир и самоорганизующая свои существенные свойства согласно собственной точке зрения. Техника уже не могла рассматриваться просто как средство для достижения (хорошей или дурной) цели, она скорее производила впечатление самодинамичности, свободной от внешних явлений. Если доводить это направление мысли до конца, то получалась картина «совершенствования техники» (Ф. Г. Юнгер), «мобилизации тотального трудового характера» (Э. Юнгер), «давления технических средств» (X. Шельски) или «одномерного человека» (Г. Маркузе). В противоположность этому современное движение протеста исходит из знания того, что в действительности не существует никакого совершенствования техники, напротив, в экологическом кризисе становится ясным, что существующие технические системы имеют недостатки, несмотря на заверения, что они приспособлены к биосфере человека. Весьма далекая от «совершенства» (хотя на это надеялись технократы и этого боялись критики техники) сегодняшняя техника, как оказывается, обладает лишь средними возможностями. Она, с одной стороны достаточно эффективна, чтобы в рамках естественной амортизации как-то преодолеть свои нежелательные последствия; с другой же стороны, техника недостаточно компетентна для того, чтобы предвидеть все свои последствия или заменить все те процессы, которых лишилась природа по вине техники. Это становится достаточно явным в таких проблемах, как гибель лесов, (270) изменение химического состава атмосферы, что связано с непредвидимыми изменениями климата, отравление Мирового океана и тому подобные явления. Поэтому в современных движениях протеста восприятие этих новых проблем сливается с унаследованными нами из прошлого мотивами консервативной и неомарксистской критики техники, в результате чего получается необозримая и противоречивая смесь различных идеологий и требований. Это проявляется в том, что данные движения до сих пор еще не выработали никаких, достойных внимания теоретических проектов, с помощью которых можно было бы ввести устойчивый порядок в этот каталог восприятий и требований. Многие проекты исключают друг друга, иные же, если бы они были осуществлены, привели бы к катастрофическим последствиям. Они едины лишь в том, что индустриально-технический мир грозит нам бесчисленными опасностями, так что каждое нововведение вызывает прежде всего мысль о дальнейшем ухудшении. При этом речь идет о полном «переворачивании» старого, ориентированного на прогресс представления, согласно которому верили в то, что новое будет «лучше» старого. Выше мы говорили о темпорализации восприятия проблемы начиная с конца XVIII столетия. С одной стороны, это, по идее «прогресса», могло привести к позитивному формированию «горизонта будущего», но, с другой стороны, возникало и другое — видеть в будущем лишь «гибель». Радикальность страха перед будущим — это та цена, которую нужно было платить за веру в прогресс. Надежда на прогресс и страх перед будущим вот уже 200 лет шагают вместе, но в различное время они приобретают разный вес, так что можно говорить о периодах страха или надежды. В прошлом часто бывало так, что при том или ином взлете надежды ставка делалась на того или иного реального «спасителя», обычно выступавшего в образе новой техники, которая или уже была зрима и с четко вырисовывавшимися контурами, или в этом можно было убеждать людей с помощью воздействия на их воображение. Однако вследствие того, что в современном экологическом кризисе сама техника оказалась в центре всех опасений, такой выход кажется сегодня маловероятным. За техническими возможностями всегда витают те или иные идеологические установки. Климат общественного (271) мнения скорее препятствует переходу к новой релятивизации кризиса. И мы пока не видим ни одной модели, которая бы смогла вновь оживить старую концепцию «прогресса» или поставить на ее место нечто иное. Во всяком случае, кажется сомнительным, чтобы в ближайшее время консолидировалось какое-либо социальное и политическое движение, которое бы в своей программе покоилось на столь слабых противоречивых основаниях. 1 Зиферле Рольф Петер (р. 1П49) - доктор философии, приват-доцент новейшей истории Маннгеймского университета. Труды по философии науки и техники. 2 «О горном доле и металлургии» (лат.).