Трагедия и
надежды поколения 30-х годов
А.
Солженицын, В. Шаламов, В. Гроссман, Ю. Домбровский
Есть выражение,
принадлежащее писателю Виталию Семину: "Страдания памяти". Смысл его
в том, что забыть можно только те события, которые получают удовлетворительное
объяснение. К тому же, что остается непонятным, память возвращается постоянно.
Это подтверждается потоком лагерной литературы, публикациями воспоминаний,
очерков, посвященных трагическим тридцатым. Ценность этой литературы в том, что
она смело пробивалась к глубинам правды, развеивая миф о счастливом, светлом
коммунистическом будущем, которое строилось на насилии, репрессиях, расправах с
инакомыслящими. Такие произведения, как "Архипелаг ГУЛАГ" А.
Солженицына, "Колымские рассказы" В. Шаламова, "Жизнь и
судьба" В. Гроссмана, "Хранитель древностей", "Факультет
ненужных вещей" Ю. Домбровского, освещали события 30-х годов с точки зрения
здравого смысла, вступающей в противоречие с генеральной линией правящей
партии. Такая "еретическая" литература подрывала основы
тоталитаризма, который не мог существовать без постоянных уверений в своем
монопольном праве на истину, без обожествления единственно возможного вождя,
ведущего народ по единственному предначертанному пути. Ниспровергая ложные
идолы, писатели способствовали формированию духовно самостоятельной личности,
возврату вечных общечеловеческих ценностей. Они рассказывают горькую правду о
времени в расчете на то, что читатель самостоятельно осознает несостоятельность
мифа о "самой свободной и справедливой" стране социализма.
Первое место в
ряду ярких, правдивых произведений о нашем трагическом прошлом, безусловно,
занимает книга А. И. Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ". Ее значение не
ограничивается литературными рамками, она раздвигает наши духовные горизонты в
целом, помогает освоению нового идейно-художественного мира. Еще в статье 1969
года, посвященной А. Д. Сахарову, Солженицын предвидел, что наступит
"обратный переход, ожидающий нашу страну, — возврат дыхания и сознания,
переход от молчания к свободной речи". И далее Солженицын пишет:
"Трудно возвращается к нам свободная мысль, трудно привыкнуть к ней сразу
сполна и со всего горька. Называть вслух пороки нашего строя и нашей страны робко
кажется грехом против патриотизма". Этот удивительно точный прогноз
основан на глубоком понимании людей и на знании писателем нашей истории.
"Архипелаг ГУЛАГ" — книга, которая еще долго будет оставаться
актуальной — даже и в те времена, когда Архипелаг отдалится от нас в "синь
веков". "В этом — и книга моя: не памфлет, но зов к раскаянию",
— сказал однажды Солженицын. Самое заветное произведение писателя стало книгой
легендарной, "глубинной". Это великая антитоталитарная книга,
утверждающая внутреннюю, духовную свободу. Солженицын не раз подчеркивал
главенство внутренней свободы над свободой внешней. Вся его жизнь и все его
творчество стали подтверждением тому. Главное в "Архипелаге ГУЛАГ" —
это внутренняя взаимосвязь правды, свободы и веры. В одном из интервью 1975
года Солженицын сказал: "... говорить правду — это значит возрождать
свободу. Не считаясь ни с давлением, ни с интересами, ни с людьми".
Тематика
"Архипелага ГУЛАГ" широка и разнообразна. Это и красный террор
гражданской войны, и сплошная коллективизация. Великий Перелом русского хребта,
и "наши смердящие 30-е годы". Сюда входит все, начиная с помпезной
лжи официального, пропагандистского искусства и кончая пыточными застенками и
"гаранинскими расстрелами" на Колыме. Каждый пункт этого обвинительного
списка тяжек, он не может оставить равнодушным. Но эта книга — произведение
великого русского писателя, а не обвинительная речь великого прокурора. И тем
не менее пафос обличения достигает в ней такой высоты, какой русская литература
до Солженицына еще не знала. По признанию писателя, эту книгу непостижимо было
бы создать одному человеку. Она стала общим памятником всем замученным и
убитым. 11 лет, проведенные Солженицыным на Архипелаге ГУЛАГ, дают ему право
писать от лица тех мучеников, кто разделил с ним судьбу узника ГУЛАГа. Арест —
это обязательный этап, который становится для человека страшным душевным
потрясением, разом выламывающим его из привычной нормальной жизни. Арест —
"это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в
прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим", — пишет
Солженицын в начале своей документальной летописи страданий и преступлений.
Подобно ученому-исследователю, писатель дает собственную классификацию арестов,
среди которых выделяются арест "традиционный", "ночной",
"дневной". Это целая наука, направленная на то, чтобы сразу вызвать у
жертвы ощущение обреченности, беспомощности, которые помогут истязателям до
конца сломить ее сопротивление при прохождении последующих столь же
традиционных процедур: следствия, допросов, суда, отправления в страну ГУЛАГ. В
главе "Следствие" Солженицын решительно опровергает устоявшееся
мнение о том, что репрессии в нашей стране развернулись в основном в 1937 году.
Писатель считает, что кровавый террор против народа начался гораздо раньше. Он
ссылается на свидетельство Дзержинского 1920 года о том, что в ЧК "часто
дается ход клеветническим заявлениям". Уже в 1919 году главным
следовательским приемом был наган на столе. Солженицын приводит воспоминания
заключенной о 1921 годе, которая рассказывает, что никто, кроме единственной
эсерки, не знал своей вины. То же подтверждают рассказы о рязанском ГПУ 1930
года: "Сплошное ощущение, что все сидят ни за что". Ночные допросы
широко практиковались еще в 1921 году. Пробковые камеры, где "нет воздуха
и еще поджаривают", использовались на Лубянке в 1926 году. Единственное
различие между тем, как проводилось следствие до 1938 года и после, Солженицын
видит в том, что до этого года для применения пыток требовалось какое-то оформление,
разрешение, а в 1937—1938 годах насилия и пытки были разрешены следователю
неограниченно. Имитируя внешнее соблюдение законности процедуры следствий,
фабриковали ложные обвинения, фальшивые улики, но, главное, добивались
"чистосердечного признания", ибо оно было главным, а часто и
единственным основанием для вынесения приговора.
С детальной
обстоятельностью перечисляет Солженицын "психические" методы, которые
призваны были сломить волю и личность арестанта, не оставляя следов на его
теле. Каждый перечисленный следовательский прием писатель снабжает
комментарием. "Начнем с самых ночей. Почему это ночью происходит все
главное обламывание душ? Потому что ночью, вырванный изо сна (даже еще не
истязаемый бессонницей), арестант не может быть уравновешен и трезв
по-дневному, он податливей". В числе "методов", приведенных
Солженицыным, и "убеждение в искреннем тоне", и "грубая
брань", и унижение, и запугивание, и ложь, и "игра на привязанности к
близким" — вся богатая палитра приемов, изобретенных для того, чтобы
арестованный признался в несуществующей вине и пополнил население страшной
страны ГУЛАГ. "Поезд тронется — и сотня стиснутых арестантских судеб,
измученных сердец, понесется по тем же змеистым рельсам, за тем же дымом, мимо
тех же полей, столбов и стогов, и даже на несколько секунд раньше вас — но за
вашими стеклами в воздухе еще меньше останется следов от промелькнувшего горя,
чем от пальцев на воде".
Жестокая и
правдивая книга Солженицына — это призыв услышать стоны невинных людей, жизни
которых были принесены в жертву тоталитарной системе; почувствовать
человеческую боль, ощутить ужас и раскаяние за то, что великий Архипелаг
"простоял среди нас 50 лет незамеченный". "И если мы теперь
жаждем — перейти наконец в общество справедливое, чистое, честное — то каким же
иным путем, как не избавясь от груза нашего прошлого, и только путем раскаяния,
ибо виновны все и замараны все? Социально-экономическими преобразованиями, даже
самыми мудрыми и угаданными, не перестроить царство всеобщей лжи в царство
всеобщей правды: кубики не те". К этим пророческим словам великого
русского писателя стоит прислушаться.
Подобно острию
ножа вспарывают действительность "Колымские рассказы" В. Шаламова.
Сам писатель считал каждый свой рассказ "пощечиной по сталинизму".
Может быть, поэтому скупые, лаконичные фразы "новой прозы" Шаламова
стали короткими и звонкими, как пощечина. "Каждый мой рассказ — это
абсолютная достоверность. Это достоверность документа", — писал В. Шаламов
И. П. Сиротинской в 1971 году. Простые, лишенные всяких литературных красот
рассказы писателя спокойно, без эмоций повествуют о запредельном человеческом
аду лагерей. Они как бы заранее переносят человека в загробный мир, стирая
грань между жизнью и смертью. Оттуда обычно не возвращаются. Но Шаламову посчастливилось
вернуться, чтобы поведать людям жуткую правду о жизни в рукотворном аду. В
черновых записях 70-х годов есть такие высказывания: "Я не верю в
литературу. Не верю в ее возможность по исправлению человека. Опыт
гуманистической литературы привел к кровавым казням двадцатого столетия перед
моими глазами. Я не верю в возможность что-нибудь предупредить, избавить от
повторения. История повторяется. И любой расстрел 37-го года может быть
повторен". Почему же Шаламов упорно писал и писал о своем лагерном опыте,
преодолевая тяжелейшие болезни, усталость и отчаяние от того, что почти ничего
из написанного им не печатается? И все-таки продолжал писать, хотя сам же
неоднократно подчеркивал, что лагерь — отрицательный опыт для человека:
"...человек не должен даже слышать о нем". Наверное, дело в том, что
писатель ощущал нравственную ответственность, которая для поэта обязательна.
Рассказы
Шаламова связаны единством судьбы, души, мыслей автора. Они рисуют страшный,
ирреальный мир, в котором смерть становится главным действующим лицом. В
"Колымских рассказах" нет никаких угроз смерти или ее ожидания. Здесь
небытие и есть тот художественный мир, в котором разворачивается сюжет. Герои
рассказов уже перешли грань между жизнью и смертью. Люди вроде бы и проявляют
какие-то признаки жизни, но они, в сущности, уже мертвецы, потому что лишены
всяких нравственных принципов, памяти, воли. В этом замкнутом пространстве,
навсегда остановившемся времени, где царят голод, холод, побои, издевательства,
человек утрачивает собственное прошлое, забывает имя жены, теряет связь с
окружающими. Поэтому даже лежащий рядом человек не может ни согреться сам, ни
согреть другого. Его тело не содержит тепла, а душа уже не различает, где
правда, где ложь. И это различие человека уже не интересует. Исчезает всякая
потребность в простом человеческом общении. "Я не знаю людей, которые
спали рядом со мной. Я никогда не задавал им вопросов, и не потому, что
следовал арабской пословице: "Не спрашивай, и тебе не будут лгать".
Мне было все равно — будут мне лгать или не будут, я был вне правды, вне
лжи", — пишет Шаламов в рассказе "Сентенция". Лев Тимофеев в
статье "Поэтика лагерной прозы" указывает на настойчивый мотив
творчества писателя — четкое обозначение глухо замкнутого пространства. Бездна
отделяет заключенного от всего, что называют "современностью".
Сообщение о том, что немцы бомбили Севастополь, Киев, Одессу, прозвучало так,
как известие о войне где-нибудь в Парагвае или Боливии. Если и говорят иногда
герои о революции, победе 1945 года, то как о будничных эпизодах в ряду самых
главных событий — лагерных. Если случайно сюда попадает письмо, то его под
пьяный хохот надзирателя уничтожают до прочтения. Ведь после смерти писем не
получают. Л. Тимофеев пишет: "Здесь ты, кажется, навсегда отгорожен от остального
мира и безнадежно один. Нет в мире ни материка, ни семьи, ни свободной тайги.
Даже зверье не останется с тобой надолго, и собаку, к которой успел
привязаться, проходя застрелит охранник. Потянись хоть за ягодой, растущей вне
этого замкнутого пространства, — и тут же падешь убитый, конвоир не
промахнется". Таков сюжет рассказа "Ягоды". Собирающий в банку
ягоды Рыбаков не успел дотянуться до них: он был убит выстрелом охранника.
Показательна концовка рассказа, которая не вписывалась в традиционную сюжетную
схему, когда смерть человека обязательно вызывает какие-то чувства: боль, горе,
сострадание, хотя бы сожаление. Но этого не может произойти в мире мертвецов.
"Баночка Рыбакова откатилась далеко, я успел подобрать ее и спрятать в
карман. Может быть, мне дадут хлеба за эти ягоды". Сдержанные, сухие фразы
без всякого намека на эмоции выявляют ту страшную степень нравственного
отупения, за которой уже нет ничего человеческого. Но в некоторых героях
"Колымских рассказов" все же живет стремление вырваться на свободу.
Побегам из лагеря посвящен целый цикл новелл под названием "Зеленый
прокурор". Но все побеги заканчиваются неудачно, ибо удача здесь в
принципе невозможна. Замкнутое пространство у Шаламова приобретает
символическое значение. Это не просто колымские лагеря, отгороженные колючей
проволокой, за пределами которых живут нормальные свободные люди. Но и все, что
находится вне зоны, тоже втянуто в ту же бездну. То есть вся страна
ассоциируется у писателя с огромным лагерем, где все живущие в нем уже обречены.
Ведь чудовищная воронка ГУЛАГа втягивала в себя крестьян и интеллигентов,
коммунистов и беспартийных, воров и праведников. Никакая социальная группа не
могла считать себя в безопасности. К этому жуткому кафкианскому миру
неприменима нормальная человеческая логика. Здесь Властвует новая теория
отбора, неестественная и не похожая ни на одну предыдущую. Но построена она на
материале жизни и смерти миллионов. "Первыми умирали рослые люди. Никакая
привычка к тяжелой работе не меняла тут ровно ничего. Щупленький интеллигент
все же держался дольше, чем гигант калужанин — природный землекоп, — если их
кормили одинаково, в соответствии с лагерной пайкой. В повышении пайки за
проценты выработки тоже было мало проку, потому что основная роспись оставалась
прежней, никак не рассчитанной на рослых людей". Здесь мало что зависело
от нравственных качеств, убеждений, веры. Самым стойким и крепким чувством была
злоба, все остальное вымораживалось, утрачивалось. Жизнь была ограничена
тяжелым физическим трудом, а душа, мысли, чувства, речь были ненужным грузом,
от которого тело пыталось освободиться. Колымский лагерь способствовал новым
неожиданным открытиям. Например, того, что в глазах государства человек
физически сильный лучше, ценнее слабого, так как может выбросить из траншеи 20
кубометров грунта за смену. Если он выполняет "процент", то есть свой
главный долг перед государством, то он нравственнее, чем доходяга-интеллигент.
То есть физическая сила превращается в моральную. Выстраданная лагерная
мудрость отливается под пером писателя в четкие, лаконичные парадоксальные
формулы, которые пытаются объяснить нормальным людям основные принципы (если
такое слово применимо здесь) ирреального, перевернутого мира колымских лагерей.
Вот они: "В лагере нельзя разделить ни радость, ни горе. Радость — потому
что слишком опасно. Горе — потому что бесполезно. Канонический, классический
"ближний" не облегчит твою душу, а 40 раз продаст тебя начальству: за
окурок или по своей должности стукача и сексота, а то и просто ни за что — по-русски".
Или: "Суть в том, что тебя судят вчерашние (или будущие) заключенные, уже
отбывшие срок. И ты сам, окончив срок по любой статье, самим моментом
освобождения приобретаешь юридически и практически право судить других по любой
статье Уголовного кодекса". И еще одна, может быть, главная особенность
ГУЛАГа: в лагере нет понятия вины, ибо здесь находятся жертвы беззакония. Если
даже в дантовом аду заключенные там души подвергались тяжелому, но заслуженному
наказанию, ибо расплачивались за свои грехи, то в колымском лагерном аду
заключенные не знают своей вины, поэтому не ведают ни раскаяния, ни желания
искупить свой грех. А. Ахматова как-то сказала: "Покойный Алигьери
сотворил бы из этого десятый круг ада". Лагерные ужасы оказались посильнее
тех, которые представлялись предельными величайшему художнику XIV века. Опыт XX
столетия опровергает всякие рациональные представления о мире. Поэтому есть
глубокий смысл в упреке, который бросает Шаламов классической гуманистической
литературе. Проповедуя идеи гуманизма и справедливости, мировая литература
культивировала соблазнительную мечту — отнять у Бога и передать в руки
человеческие сотворения истории. Естественно, эта мечта о Городе солнца
Кампанеллы, острове Утопия или обществе будущего Чернышевского имела в своей
основе стремление сделать человечество счастливым. Но объективно эти идеи о
рукотворном рае привели к Колыме и Освенциму... Зачем же написаны
"Колымские рассказы"? Вряд ли затем, чтобы поразить нас описанием
лагерных ужасов. Но нет в них и победы человеческого духа над силами зла. Там,
на Колыме, побед быть не могло. И эту истину писатель прочувствовал на
собственном опыте. В рассказе "Две встречи" он пишет: "Я давно
дал слово, что если меня ударят, то это и будет концом моей жизни. Я ударю
начальника, и меня расстреляют. Увы, я был наивным мальчиком. Когда я ослабел,
ослабела и моя воля, мой рассудок. Я легко уговорил себя перетерпеть и не нашел
в себе силы душевной на ответный удар, на самоубийство, на протест. Я был самым
обыкновенным доходягой и жил по законам психики доходяг". В лагере налицо
эффект растления душ людей — и начальства, и заключенных.
Основную тему
своих рассказов Варлам Шаламов определил как борьбу человека с государственной
машиной, как борьбу за себя, внутри себя. В результате своего адского опыта
писатель добрался до "донных элементов человеческой души". И опыт
этот несет нам не надежду, а нечто большее — знание правды. В этом единстве —
воспитательное значение прозы Шаламова. Обращаясь к читателю, автор стремится
донести мысль о том, что лагерь — это не отдельная, изолированная часть мира.
Это слепок всего нашего общества. "В нем ничего, чего не было бы на воле,
в его устройстве социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют
переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение,
кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения,
следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих
друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки,
подавленные желания". Только хорошо усвоив это знание, которое ценой
собственной жизни добыли миллионы уничтоженных и ценой своей жизни донес
Шаламов, мы сможем победить окружающее зло, не допустить нового ГУЛАГа.
К тем
произведениям, которые были изъяты из нашей литературно-общественной жизни,
потому что их авторы пытались осмыслить истоки, характер и следствия
трагического социального эксперимента, называемого Октябрьской социалистической
революцией, безусловно, относится повесть В. Гроссмана "Все течет".
Она была создана в 1963 году и не вписывалась в общепринятую трактовку нашей
истории. Герой повести Иван Григорьевич, 30 лет пробывший в лагерях, а затем
реабилитированный, бессонными ночами вспоминает свои тюремные десятилетия.
Пожилой человек с искалеченной судьбой старается понять "правду русской
жизни, связь прошлых и нынешних времен". В повести Гроссмана очень мало
внешнего действия: приезд Ивана Григорьевича после каторги к двоюродному брату
в Москву, встреча с женщиной, которую он полюбил и которая умирает от рака
легкого. Главное здесь — действие внутреннее, мучительные раздумья о том, какую
роковую роль сыграл Октябрь в цепи русской истории. Мысли Ивана Григорьевича —
это думы самого автора о том, почему же произошла в России страшная трагедия,
почему невыносимые страдания выпали на долю невинных людей, раздавленных
кровавым "красным колесом". Перед мысленным взором героя проходят
судьбы несчастных жертв сталинизма. Вот тихая, робкая Машенька, которая читала
Блока, училась на филологическом, тайно писала стихи. Насильственно оторванная
от любимых людей, мужа и маленькой дочери, эта молоденькая женщина трогательно
пытается сохранить опрятность и нравственную чистоту. Но ей не удается избежать
ужаса унижений, грязи, душевного тления, которые постепенно превращают ее в
покорное, отупевшее от ужаса и горя существо. Случайно услышанная музыка вдруг
прорвала душевную омертвелость, и надежда увидеть живыми мужа и дочь, благодаря
которой она продолжала жить, вдруг умерла. Маша пережила ее всего на год. Она
ушла наконец от бесконечной муки в четырехугольном ящике, сколоченном из
забракованных досок. Вспоминая о Маше Любимовой, Иван Григорьевич подумал, что
"на колымской каторге мужчина неравноправен женщине — все же судьба
мужчины легче". Жуткие картины голода на Украине воссоздает рассказ Анны
Сергеевны, тогда комсомолки, активистки, которая была "заколдована"
коммунистической пропагандой, призывающей уничтожать нелюдей, врагов, то есть
кулаков. Эти воспоминания не дают Анне Сергеевне спокойно жить, заставляя вновь
и вновь ощущать свою вину за слезы раскулаченных, за умерших в муках детей,
понять страшное преступление государства перед своим народом. Сталинизм
безжалостно уничтожал будущее России, ее цвет и надежду. Сколько талантливых
юношей и девушек в лагерях "оделось деревянбушлатом" вместо того,
чтобы стать физиками, историками, музыкантами, философами, преумножая славу
своей страны. "Дореволюционная литература часто оплакивала судьбу
крепостных актеров, музыкантов, живописцев. А кто же в нынешних книгах вздохнул
о тех юношах и девушках, которым не пришлось нарисовать своих картин и написать
своих книг? Русская земля щедро рождает и собственных Платонов, и быстрых
разумом Невтонов, но как ужасно и просто пожирает она своих детей", —
пишет Гроссман в своей повести. Пример тому — судьба Ивана Григорьевича.
Талантливый юноша-студент, который еще в детстве с легкой быстротой прочитывал
математические и физические книги, обнаруживал прекрасные способности к лепке,
в котором жила тяга к Древнему Востоку, к парфянским рукописям и памятникам,
был исключен из университета за то, что выступил в аудитории против диктатуры,
против ограничения свободы. Вся дальнейшая жизнь, 30 долгих лет прошли в
сталинских лагерях, из которых вернулся не застенчивый чувствительный юноша, а
усталый, придавленный жизнью пожилой человек. Но, даже по замечанию
преуспевающего брата, он остался прежним Иваном — таким же деликатным, прямым и
добрым. Он по-прежнему не может понять, как мог брат подписать письмо,
осуждающее врачей-убийц, почему люди становились сексотами и доносчиками. Автор
предпринимает в повести целое исследование, пытаясь понять, что толкало людей
на подлость и предательство. Все они были обычными людьми со своими
достоинствами и слабостями. Но на одного крепко нажали: его били, не давали
спать и пить, а кормили селедочкой. И он оклеветал невинного человека, чтобы
вырваться из этого ада. Иуда-второй и дня не провел в заключении, вел
задушевные разговоры с друзьями, а затем доносил на них начальству по
собственной инициативе. Но писатель не спешит осуждать его. Ему нужно добраться
до истоков, чтобы понять, откуда рождается подлость. И разгадка эта заключается
в происхождении героя: его отец был богатым человеком, который умер в 1919 году
в концлагере, тетка с мужем жили в Париже, брат воевал на стороне добровольцев.
И всю жизнь с детства его преследовал животный страх и страстное стремление
стать "своим" у пролетарского государства. Поэтому и принес он свой
ум и "присущий ему шарм" на алтарь отечества. У Иуды-третьего
огромный список погубленных им людей, но он не ведал, что творил. "Партия
кричала на него, топала на него сталинскими сапогами: "Если ты проявишь
нерешительность, то поставишь себя в один ряд с выродками, и я сотру тебя в
порошок! Помни, сукин сын, ту черную избу, в которой ты родился, а я веду тебя
к свету; чти послушание, великий Сталин, отец твой, приказывает тебе: "Ату
их". Значит, он выполнял свой долг не потому, что сводил счеты или хотел
добиться повышения, он таким способом зарабатывал доверие партии, считая, что
неправда служит высшей правде. Казалось бы, нет оправдания Иуде-четвертому,
который ценой страданий людей, погубленных им, приобретает дополнительную
жилплощадь, повышение оклада, импортный гарнитур, утепленный гараж... Кроме
того, он таким образом мстит тем, кто его остроумно высмеял, кто вызвал в нем
ревность. "И все же задержим поднятый для удара кулак! Ведь его страсть к
предметам рождена нищетой... Не звериная ли его жизнь породила в нем звериную
страсть к предметам, к просторной берлоге? Не от звериной жизни озверел
он?" Как тонкий психолог, вживается писатель в человеческие судьбы,
стремясь проникнуть в их души, понять их страх, отчаяние, смятение, раскаяние.
И приходит к выводу, что именно государство несет главную ответственность за
судьбы миллионов, за нравственное растление общества. "Да, да, они
виноваты, их толкали угрюмые, свинцовые силы. На них давили триллионы пудов,
нет среди живых невиновных... Все виновны, и ты, подсудимый, и ты, прокурор, и
я, думающий о подсудимом, прокуроре и судье. Но почему так больно, так стыдно
за наше человеческое непотребство?"
Гроссман на
собственном опыте испытал не только государственный гнев, аресты друзей, ночные
страхи, но и долголетнее смертное оцепенение общества. И он пытается
разобраться в том, что же стало причиной покорности, с которой народ принял и
коллективизацию, и голод начала 30-х годов, и разгул массовых репрессий, и
трагедию первого лета войны, и безжалостную государственную удавку первых
послевоенных лет. Оттого и повторяет его герой с таким гневом и болью:
"Страна тысячелетнего рабства". Неутомимое подавление личности
неотступно сопутствовало тысячелетней истории русских. Холопское подчинение
личности государю и государству". Словом "рабство" Гроссман
обозначал полное отсутствие свободы личности, которая тем не менее декларативно
провозглашалась государством, отправляющим безвинных людей в лагеря. Гроссмана
интересовали истоки того, почему социалистическая идея свободы привела к
жестокому насилию, тотальному подавлению личности, закабалению народа
государством. Чем же можно объяснить крах социалистического идеала в России?
Может быть, дело в том, что он был до неузнаваемости искажен именно в условиях
российской действительности? Примерно так рассуждает автор и его герой,
все-таки не решаясь расстаться с верой в возможность претворения
социалистического идеала в жизнь. "Что ж, это, действительно, именно
русский закон развития?" — прямо задает себе вопрос Иван Григорьевич.
Чтобы понять, почему революция во имя свободы обернулась несвободой, торжеством
насилия и власти тоталитарного государства, Гроссман обращается к личности
вождя, организатора и вдохновителя Великого Октября. Ведь именно Ленин, а не
Сталин поднял Россию на социалистическую революцию, "сперва к мифу
национального русского характера, а затем к року, характеру русской
истории". Герой Гроссмана размышляет о Ленине как типе русского человека:
"Его восприимчивость к миру западной мысли, к Гегелю и Марксу, его
способность впитывать в себя и выражать дух Запада есть проявление черты глубоко
русской..." Анализируя нравственный облик Ленина, отмеченные биографами и
мемуаристами черты его характера, Гроссман приходит к выводу, что вовсе не
скромный ленинский демократизм, сердечность и внимательность к простым людям,
не его любовь к Толстому и Бетховену оказали влияние на ход русской истории.
Нет, "история государства российского не отобрала эти человечные и
человеческие черты характера Ленина, а отбросила их как ненужный хлам".
Окончательно развились и повлияли на ход революционного процесса такие черты
Ленина, как нетерпимость, непоколебимое стремление к цели, презрение к свободе,
жестокость по отношению к инакомыслящим, готовность, не дрогнув, смести с лица
земли целые волости, уезды и губернии, оспорившие его ортодоксальную правоту.
"Октябрь отобрал те черты Владимира Ильича, которые понадобились ему.
Октябрю, отбросил ненужные". Россия, как "великая раба", выбрала
своим вождем Ленина. Он вел страну за собой, твердо веря в то, что этот путь
единственный и правильный. "И чем суровее делалась его поступь, тем
тяжелее становилась его рука, чем послушней становилась его ученому и
революционному насилию Россия, тем меньше была его власть бороться с поистине
сатанинской силой крепостной старины".
Значит, суть
рассуждений Гроссмана сводится к тому, что совершающаяся во имя высоких целей
революция привела к несвободе, к дальнейшему укреплению диктатуры государства.
А это, в свою очередь, требовало использовать и безнравственные средства.
Неправые же методы не могут достичь правой цели. В этом смысл закона
гуманистического сознания, который в России вступил в противоречие с
тоталитарной государственной идеей. Таким образом, Гроссман связывал понятие
свободы с общегуманистической традицией, которая утверждает право личностного
выбора народа, сознательную волю каждого человека без социального, религиозного
или национального насилия. Поэтому писатель-гуманист прямо заявляет в своей
повести: "Там, где нет человеческой свободы, не может быть национальной
свободы, ведь национальная свобода — это прежде всего свобода человека".
Гроссман не ведал ни о Чехословакии 68-го, ни об Афганистане 79-го, но все-таки
знал нечто неизмеримо большее: никакие самые благородные и светлые цели не
могут оправдать насилие. Внутренним чутьем художника он почувствовал, что наступает
время, когда нужно изо всех сил бить в вечевой колокол, чтобы пробудить народ
от долгого сна, чтобы спасти и честь, и достоинство, и свободу России. И мы
благодарны ему за это.
Тему
трагической судьбы личности в тоталитарном государстве развивают романы Ю. Домбровского
"Хранитель древностей" и "Факультет ненужных вещей",
которые связаны образом главного героя Георгия Николаевича Зыбина. Юрист по
образованию, историк, археолог по профессии, философ по складу ума, он
предстает в романе Домбровского как истинный интеллигент, хранитель высоких
нравственных ценностей. Действие романа "Хранитель древностей"
разворачивается в Казахстане в зловещем 1937 году. Молодой специалист приезжает
из Москвы работать в город Верный, который, по словам первого встреченного
человека, старика-сторожа, построил знаменитый архитектор Зенов. Именно
спроектированные им здания выдержали десятибалльное землетрясение. Не боясь
снизить читательский интерес, автор почти всю первую главу посвящает описанию
алма-атинского собора. Это целый фундаментальный трактат, который был нужен
писателю для того, чтобы передать свое ощущение преемственности жизни и
культуры, вписать историю хранителя древностей Зыбина в культурную историю
города и страны. Ведь состояние послереволюционной культуры — одна из главных
тем романа. В статье "Мертвая роща" Н. Иванова, анализируя первую
часть дилогии Домбровского, совершает экскурс в культурно-историческую жизнь
30-х годов. "В январе 1936 года в "Правде" появилась
установочная статья "Сумбур вместо музыки", развязавшая широкую
кампанию травли музыкантов, художников, литераторов, пытавшихся сохранить
независимость. По свидетельствам современников, Шостакович, прямо оскорбляемый
в этой статье, всю жизнь носил газетную вырезку с собой. Предупреждающие
интонации звучали со страниц "Литературной газеты" и других органов
печати и в обсуждении прозы Б. Пильняка (Асеев Н.: "Если он задумается,
если он изменит..."), и при обращении к прозе М. Зощенко.
"Правда" 9 мая 1936 года публикует статью некоего Гурштейна о том,
что "Голубая книга" — это "мещанская прогулка по аллеям
истории", "копилка исторических анекдотов на потребу обывательской
пошлости". Серьезная чистка оружия к последовавшему через десятилетия
постановлению". Подобные газетные публикации позволяют восстановить атмосферу
нетерпимости к поискам в области форм, пресечения всяких попыток движения,
развития и углубления личности. То есть то общество, которое гордо объявило
себя новым, категорически отрицало новаторство в культуре, ориентируя
художников, писателей, композиторов на агитационно-лозунговую, упрощенную и
обедненную культуру. Истинные литература и искусство заменялись
эрзац-культурой, неизбежно снижая интеллектуальный уровень общества. Недаром
Домбровский писал: "В эти самые годы особенно пышно расцветали парки
культуры, особенно часто запускались фейерверки, особенно много строилось
каруселей, аттракционов и танцплощадок. И никогда в стране столько не танцевали
и не пели, как в те годы". Сталинскому правительству нужно было создать
видимость процветания социалистического общества, всеобщего ликования и
довольства жизнью "свободных" граждан Страны Советов. В 30-е годы
получил логическое завершение процесс огосударствления культуры. Было покончено
с кооперативными изданиями, свободными выставками и другими проявлениями
вольнодумия. Последними островками живой культуры оставались
"юродивые", то есть те деятели литературы и искусства, которые были
настолько неосторожны и искренни, что заставляли сомневаться в здравости их
рассудка. Таким "юродивым" стал в романе "Хранитель
древностей" художник Калмыков. Это яркий, самобытно-талантливый человек,
который выламывался из стиля официального искусства сталинской эпохи. Он похож
на Зыбина тем, что ведет себя так, будто ему не грозит никакая опасность, в
общем, как свободный, смелый человек, не ведающий, что такое страх. Свои
картины он подписывал так: "Гений 1 ранга Земли и Галактики". Эта
шутка могла в 1937 году привести к очень серьезным последствиям, ибо
"гением человечества" мог быть в то время только один человек. Автор
описывает его необычное, экстравагантное одеяние: "плоский и какой-то
стремительный берет", "голубой плащ с финтифлюшками", из-под
которого сверкало что-то невероятно яркое и отчаянное — красное, желтое,
сиреневое. Естественно, властям человек в такой одежде представлялся
слабоумным, юродивым и поэтому недостойным внимания ОГПУ. Есть в романе
Домбровского даже дискуссия об искусстве, которую ведет с Калмыковым на базаре
какой-то подвыпивший дядька, считающий себя вправе судить о живописи. Его
наивные, невежественные слова о том, что яблоко надо так рисовать, чтобы
хотелось его "съисть", по сути, излагают основные принципы
реалистического искусства социализма. Проводником, передатчиком истинной
культуры выступает в романах Домбровского Зыбин. Он не творец новых
произведений, не их создатель. Он хранитель и интерпретатор культуры,
устанавливающий ее связь со всем. Герой Домбровского пытается восстановить в
своем сознании историко-культурные нити, соединяющие "все со всем".
Его интересует и история античной мысли, и книгопечатание эпохи Возрождения, и
исследование древних предметов культуры и быта, найденных на территории
Казахстана. В сфере его сознания взаимодействуют разные времена, стили и эпохи,
которые означают преемственность традиций человечества за все время его
существования. Именно поэтому он отмывает от грязи найденную в раскопе
деревянную чурку и бережно хранит ее. Этот кусок гнилого бревна является для
него свидетельством несомненной связи всего со всем. Отпил, может быть,
тысячелетней давности оказался в руках "хранителя древностей". Этот
образ расширяется до символа. Есть в романе и другой грандиозный образ-символ
гибели культуры. Это роща задушенных деревьев. "Это была действительно
мертвая роща, стояли трупы деревьев. И даже древесина у этих трупов была
неживая, мертвенно-сизая, серебристо-земная, с обвалившейся корой, и кора тоже
лупилась, коробилась и просто отлетала, как омертвевшая кожа. А по всем мертвым
сукам, выгибаясь, ползла гибкая, хваткая, хлесткая змея-повилика. Это ее
листики весело зеленели на мертвых сучьях, на всех мучительных развилках их,
это ее цветы гроздьями мельчайших присосков и щупалец, удивительно нежные и
спокойные, висели на сучьях". Но Зыбин не поддается этому впечатлению
зрелища смерти. Он прозорливо предвидит, что и душитель живого тоже обречен.
Повилика задушила деревья, но и она погибнет, когда выпьет их до капли.
Подлинную
культуру, живую мысль, нравственное сознание нельзя победить насилием — такова
главная идея романа. И раскрывается она прежде всего в образе Георгия
Николаевича Зыбина. Создается необычная, а по тем временам фантастическая
ситуация: отлично налаженная машина репрессий неожиданно буксует, не в
состоянии совладать с противником. И это вовсе не закаленный в революционных
боях командир. Нет, это всего лишь добряк, книголюб, мечтатель, ведущий
довольно легкомысленный образ жизни, любящий выпить, нравящийся женщинам. И с
ним не могут ничего поделать ни опытный следователь Нейман, ни красавица
Долидзе, ни начальник управления, ни прилетевший из Москвы знаменитый Роман
Штерн. Что же помогло выстоять этому "пьянице", "трепачу",
этой "засранной интеллигенции", как ее обзывает директор
Краеведческого музея? Почему после месяца, проведенного в стенах алма-атинской
"Лубянки", арестовавшие его "органы" вместо громкого
процесса, наподобие московских, вынуждены освободить его? Зыбин выживает
потому, что он с самого начала не принимает никаких условий системы; не идет с
ней ни на компромисс, ни на контакт. Такие "пламенные большевики",
как Бухарин, Зиновьев, Каменев, признавались в несуществующих фантастических
преступлениях, ибо были частью этой тоталитарной системы, а следовательно, ее
заложниками. Зыбин же, впитавший в себя бесклассовый гуманизм и его культуру,
мыслит, а значит, борется с тиранией, не соглашаясь ни с одним из нелепых
обвинений. Эти генетически унаследованные великие гуманистические ценности
красотка-лейтенант называет "факультетом ненужных вещей". Но Зыбин —
"вечный студент" и вольный слушатель этого факультета — определяет их
как "разум, совесть, добро, гуманность". Для сталинского
тоталитарного режима "факультет ненужных вещей" — это прежде всего
права человека. И Зыбин, защищая их, становится врагом системы, основанной на
преимуществе классовой морали над общечеловеческой. Но ведь работники НКВД у Домбровского
— это тоже интеллигенты. Следователь Нейман — в прошлом историк, увлекается
нумизматикой, прокурор Мячин дружит с известным писателем Фадеевым, начальник
следственного отдела Штерн известен как писатель, автор "Записок
следователя". Но это эрзац-интеллигенты, заместители уничтоженной ими
культуры, заполняющие ту пустоту, что после нее осталась. Они образуют
разветвленную систему, вербуя новых служителей насилия. Им становится,
например, археолог Корнилов, который при первом знакомстве производит приятное
впечатление. Он, как и Зыбин, ведет слегка богемный образ жизни, любит выпить,
неравнодушен к женской красоте. Кроме того, он действительно любит и знает
археологию, с трепетом относится к найденным в Казахстане древним ценностям. Но
это культура внешняя, которая не затронула его внутренней сущности. Именно она
помогла Зыбину одолеть все дьявольские искушения следствия простым и стоическим
ответом: "Я не буду". Не буду унижаться, не буду предавать, не буду
покоряться. Как ни обрабатывают его на допросах от лицемерного дружеского
участия до "конвейера" и карцера, Зыбин остается самим собой.
Он становится
опасным врагом системы, потому что ведет себя как свободный человек. Поэтому
его поведение может соблазнить других, стать для них опасным примером. Кроме
того, он по своей генетической сути хранитель задушенной культуры, которая вся
враждебна культуре "новой". Домбровский написал книгу о
сопротивляемости интеллигента, о невозможности сломить его дух, о стоицизме
личности, отстоявшей свою независимость, честь и достоинство в 1937 году.
Победа Зыбина символична. Это конечная победа культуры, утверждающей вечные
гуманистические истины. И романы замечательного писателя Ю. Домбровского — это
важная ее часть.
Список
литературы
Для подготовки
данной работы были использованы материалы с сайта http://www.kostyor.ru/