--PAGE_BREAK--Знакомая картина: она не раз появлялась на подмостках европейской, да и нашей собственной истории. Это эпоха подведения великих итогов своему национальному прошлому и сметания в кучу всего того негодного сора, который образовался от векового гниения общественных устоев. Деятелями этой эпохи были те самые софисты, «развратители афинского общества», пороки которых мы со времени Платона перечисляли на всевозможных языках с неутомимостью и самоуверенностью, достойными лучшего дела. Размеры этого очерка не позволяют нам входить в опровержение ходячих мнений об этом «столь оклеветанном племени людей», как их называет Льюис: мы отсылаем читателя за этим к Гроту; здесь же мы укажем лишь на их деятельность и отношение к ним Сократа.
Софисты являются энциклопедистами V века до Рождества Христова с той, однако, особенностью, что они были не только теоретическими мыслителями, но и практическими деятелями, которые с киркой и заступом в руках ломали обветшалое здание. Под ножом их скептического разума старые понятия разрушались одни за другими: прежние истины оказались ложью, старые обычаи — творением хитрых и своекорыстных правящих классов, а древние общественные узы — одной лишь тиранией.
Личный разум индивида занял верховное место как в политике, так и в морали, и все признано было за обману, что не в состоянии было оправдаться на суде этого разума. «Человек есть мера всех вещей», — гордо провозгласил Протагор, наиболее блестящий вождь софистов: не только свойства, но и самое существование вещи зависит от суждения разумной личности. В этом мире все относительно и вещи имеют значение лишь постольку, поскольку они признаются за таковые мыслящим субъектом. Объективная истина, таким образом, исчезает, и на ее место становится субъективное наше мнение о ней. Этот принцип и есть та единственная связь, которая соединяла целый ряд людей с разнообразным родом деятельности и профессий в одну общую школу софистов, и из него вытекал тот крайний скептицизм, которому другой выдающийся мыслитель того времени — Горгий дал выражение в своих знаменитых положениях о том, что ничто не существует, что если что-нибудь и существовало, то мы все-таки не могли бы его познать и что, наконец, если бы мы и познали, то мы все же не могли бы передавать наше знание другим.
Общий смысл довольно ясен: и здесь на место объективных вещей ставятся индивидуальные мнения о них, уже одним своим разнообразием доказывающие нереальность этих вещей и невозможность во всяком случае какого бы то ни было знания их. Такое крайнее развитие индивидуализма, такой, если можно так выразиться, философский анархизм был лишь логическим выводом из тех посылок о державности личного разума, во имя которых эти деятели разрушили древний мир понятий и отношений. Но именно эта сильная сторона была вместе с тем и их слабостью.
Общественное сознание не может долго жить одним отрицанием, и деятельность общества лишь на короткое время в состоянии ограничиться одним разрушением: как только поле очищено от старого хлама, на сцену выдвигаются иные запросы, имеющие своей целью уже не дальнейшее разрушение старого, а созидание нового. Горе тем, кто, увлекшись своей работой или не поняв изменившегося характера общественных нужд, не сумеют остановиться вовремя и станут продолжать дело разрушения! Сделавшись живым анахронизмом, они не только навлекут на себя сначала насмешки, а потом ненависть со стороны тех, кто трудится над созиданием, но действительно выродятся в конце концов в толпу болтунов или вандалов, против которых будет возмущаться общественная совесть. Именно такова была судьба позднейших софистов, которых и имели в виду Платон и Аристотель. Не Протагор и не Горгий служили им мишенью, а те эпигоны их, которые пережили самих себя и превратились в своекорыстных отрицателей без убеждений и без совести. Этих-то эристиков, безнравственных спорщиков о чем угодно и как угодно, драпировавшихся в устаревший и более уже не идущий им плащ софистов, и обессмертили вышеупомянутые писатели, — совершив, однако, непростительную ошибку тем, что не провели достаточно ясной грани между обоими поколениями софистов: до и после сократовских.
Во всем этом Сократ сыграл главную роль: ему греческая мысль была обязана своим поворотом в сторону положительного построения и, стало быть, он был виновник нравственного банкротства софистов и гибели их репутации. С инстинктом натуры глубокой и уравновешенной, он не мог удовлетвориться одним отрицанием, и тенденция софистических учений казалась ему тем опаснее, что развитие их в теории, и на практике не встречало на своем, пути никаких преград. В самом деле, «если, — говоря словами Целлера, — вечной и незыблемой истины не существует, то не может существовать и вечного и незыблемого закона; если человек в своих представлениях является мерой всех вещей, то он неизбежно должен стать мерой и всех своих поступков; и если для каждого отдельного человека только то истинно, что ему кажется таковым, то для него и справедливое и хорошее вскоре явится не чем иным, как то, что ему кажется таковым. Другими словами, всякий человек имеет естественное право следовать своему произволу, и желаниям, и если закон и обычай ставят ему на этом пути те или другие преграды, то получившееся силу этого отклонение от естественного права есть принуждение, которому никто не обязан повиноваться, кто только обладает достаточной силой, чтобы устранить или обойти его».
Справедливость требует признать, что такого рода ницшеанство никогда не проповедовалось ни одним из известных софистов — современников Сократа, а Калликл, который действительно развивал подобную противообщественную доктрину, не только не был софистом, но, как свидетельствует Платон, сам был даже врагом их. Тем не менее такого рода положения казались или могли казаться положительным умам, вроде сократовского, весьма возможными выводами из Протагоро-Горгиевых тезисов, и немудрено поэтому, что наш философ решил им противодействовать, выдвигая против их
бесконечного отрицания новую философию, построенную на положительных основаниях. Эта философия должна была быть этикой, потому что в области этических понятий и отношений и царил хаос.
Постараемся же очертить сделанные Сократом в этом направлении попытки. Горький исторический опыт научил нас смотреть на большинство попыток к «построению», следующих за периодом отрицания, не больше как на реакционное движение, имеющее целью реставрировать упраздненные идеалы, понятия и учреждения. Однако, напрасно искать, того же у Сократа.
Глубоко понимая потребности своего времени, он, как и все прочие передовые деятели той эпохи, решительно восставал против всех старинных преданий и авторитетов, и в основу своего учения о нравственности положил не эти последние, а тот новый принцип – разум, который в этот момент впервые был вызван к жизни. Для него, как и для Протагора., критическая мысль личности была мерой всех вещей, а следовательно, и истины интеллектуальной и нравственной. Но в то время как великий вождь софистов воспользовался этим могучим рычагом с исключительной целью опрокинуть господствовавшее дотоле миросозерцание. Сократ сделал его краеугольным камнем, на котором он выстроил новое этическое здание. При этом он ни на шаг не отступил от той позиции иконокласта, которую занимали все серьезные мыслители греческого просвещения, и, так же как и они, он требовал, чтобы наши поступки и наши отношения основывались не на предписаниях прадедовской мудрости или обычаях, не имеющих за собой ничего, кроме седой старины и привычки, а на требованиях сознательной мысли, определяющей в каждый данный момент норму нашего поведения.
Правда, он не заходил так далеко, как некоторые софисты, и не отрицал огульно и всецело значения этой мудрости и обычаев в себе и для себя; но он сходился с ними в том, что признавал их вред, а следовательно, требовал и упразднения авторитета их в тех, нередких случаях, когда они шли вразрез с указаниями разума или просто не имели за собой его согласия и санкции. Если, однако, таким образом, он отказывался сопровождать софистов до крайних пределов их отрицательно-критической мысли, то он гораздо дальше их пошел в тех выводах, которые, казалось, непосредственно вытекали из их положительного тезиса о значении сознательного начала в нравственности и нравственном поведении. Ибо для Сократа это сознательное начало было не только главным руководящим принципом в нравственной жизни личности, но и единственным мерилом того, что принято называть нравственным поступком; другими словами нравственности по его мнению, не только должна покоиться на ясно и отчетливо продуманных и усвоенных принципах, но она и становится таковой лишь постольку, поскольку эти принципы входят сознательно творческим элементом в наше поведение. Сократу недостаточно было, чтобы тот или другой поступок личности был нравствен в силу унаследованных инстинктов, или выработанных привычек, или по случайности: он требовал большего, а именно, чтоб эта личность отдавала себе всякий раз ясный отчет, почему она поступила так, а не иначе. Без этого нравственности в полном значении этого слова нет, и, как бы человек хорошо ни поступал по тем или другим причинам, он, если не поступил сознательно, без ясного понимания, почему и как, остается с точки зрения истинной этики таким же безнравственным, как если бы поступал плохо. Разве, спрашивает наш философ, можем мы назвать грамотным того человека, который по счастливой случайности, но не имея представления о законах правописания, напишет какое-нибудь слово правильно? Разве можем мы признать кого-либо математиком исключительно потому, что он по какому-то наитию, а не в силу твердо усвоенного знания угадал, что 5x5 = 25? Конечно нет; а если так, если для того чтобы иметь право называться, грамотным или математиком, недостаточно еще простого и случайного факта правильно написанного слова или верного ответа на предложенный арифметический пример, но требуется сверх того еще понимание соответствующих знанию причин и целей, так чтобы акт находился в исключительной зависимости от сознательной воли, то и нравственным можно назвать лишь того, кто поступает правильно не под влиянием темных инстинктов и не по случайности, определяемой игрой слепых обстоятельств, а в силу известных требований сознательного разума, который усвоил надлежащие принципы и направляет согласно с ними практическое поведение. Только там, где налицо имеется сознательное отношение к вещам или, если хотите, холодный расчет рассудка, можно говорить о нравственности; в противном случае, нам пришлось бы признавать таковую за теми людьми и даже в таких случаях, когда о ней не может быть и речи, как, например, когда люди, в припадке умопомешательства, решаются и совершают геройские поступки.
Отсюда вытекает первый основной принцип Сократовой этики о тождестве добродетели со знанием. Добродетель, как источник или творческое начало нравственности, представляет такой же предмет изучения, как и грамота или арифметика, и только тот может быть с правом назван добродетельным или, что то же, нравственным, кто этим предметом так же вполне и сознательно владеет, как грамотный — грамотою и математик — арифметикой. При этом даже неважно, каковы на самом деле будут его поступки — нравственны или нет: пусть они, по-видимому, будут безнравственны, но если человек, совершивший их, обладает необходимым знанием добродетели, то мы его по справедливости назовем нравственным.
Сократ придает сознательному моменту в совершении проступка значение не только смягчающего, но даже оправдывающего вину обстоятельства.
Знать и не поступать так, как, человек знает, ему следует поступать, казалось Сократу физической невозможностью и логическим противоречием.
Главный недостаток Сократовой этики: доказывая, что добродетель, а потому нравственность, руководствуется и должна по необходимости руководствоваться благом, из нее проистекающим, и объясняя вслед за этим, что под благом следует разуметь не что иное, как выгоду индивидуума, философ сводит нравственность на узкоутилитарную почву и превращает ее в орудие эвдемонизма (философии личного счастья).
Такова в общих чертах Сократова философия в том неполном и несовершенном виде, в каком она дошла до нас. Но прежде чем перейти к приемам и методу нашего философа, нам нужно сказать еще пару слов по некоторым второстепенным в теоретическом отношении пунктам. Во-первых, если добродетель и знание тождественны, так что всякое изменение в ту или другую сторону в последнем неминуемо ведет за собой соответствующее изменение и в первой, то знание не есть лишь необходимое условие нравственности: оно есть сама нравственность, сама добродетель, исчерпывая ее содержание и конституируя ее тем, что она есть.
Без знания, таким образом, нравственность не только не совершенна, но она прямо-таки не существует, и наоборот, когда знание полно, полна и нравственность. Отсюда первое парадоксальное следствие, что нравственность может быть преподаваема и изучаема как научная истина. Во-вторых же,
если добродетель есть благо, то она должна быть едина, как едино благо личности, под какими бы формами оно ни существовало; отсюда — второе парадоксальное следствие, что умеренность, справедливость, мужество, благочестие, повиновение и прочее представляют, в сущности, одно и то же: это все — одна добродетель, но под разными точками зрения.
Но важнее всего, однако, следующее: допустим, что благочестие, справедливость и прочее признаны нами за добродетели и, в силу полезности их, кладутся нами в основу нашего поведения, но достаточно ли одного этого, чтобы поведение было нравственным? Не необходимо ли еще знать, в чем данная добродетель состоит, чего она от нас требует и каковы, следовательно, должны быть наши поступки, чтобы они не шли вразрез с ее предписаниями, а, стало быть, и не против нашего блага? Ведь мы можем прекрасно знать, что благочестие, например, есть добродетель и неминуемо влечет за собой такое огромное благо, как благоволение людей и богов; мы можем, поэтому, искренно и от души желать следовать ее велениям; но, не зная, в чем благочестие должно выражаться и каковы должны быть наши поступки, чтобы быть благочестивыми, мы можем очутиться в таком же положении, как если бы даже не верили в то, что благочестие есть добродетель, а потому благо. Добродетель ведь, сам Сократ говорил, есть знание, — знание того, что под ней подразумевается; отсюда ясно, как важно добиться его, как непременное условие нашей этики и морали.
Ни один мыслитель до Сократа не задавал себе вопроса о том, что такое знание и при каких условиях оно возможно.
Сократ был первый, кто понял, что знание есть нечто большее, чем простое мнение. По свидетельству Аристотеля, он был первый, кто стал пользоваться тем могучим подспорьем в деле познавания и мышления, которое на современном языке носит название логического определения. Для него знать вещь значило определять ее, то есть, раскрыв содержание понятия данной вещи, исключить все случайное и выделить в одно органическое целое те ее признаки, которые сопровождают ее постоянно, несмотря на перемены в положениях и отношениях, в которые она поставлена.
Сократ далеко перерос младенческое мышление подобного рода и в своих определениях искал не внешних аналогий, а сущности вещей, то есть необходимых их свойств и качеств. С этой точки зрения его и можно назвать творцом логики как науки: дальнейшее развитие ее в этом направлении было лишь дальнейшим усовершенствованием того, что дал Сократ.
Практическое значение этих определений, как можно легко понять, огромно: это та конечная цель, к которой стремилась вся сократовская система философии. Дать ряд определений: благочестия, как знания тех законов, согласно с которыми мы должны почитать богов; справедливости, как знания тех правил, сообразно с которыми мы должны жить и поступать с людьми; мужества, как знания того, чего следует и чего не следует опасаться, и т. д. — значит придать философии ту жизненность, ту приложимость, без которых ее значение было бы весьма ничтожно. Определения являются, таким образом, органическим завершением всей Сократовой системы, служа как бы звеньями, соединяющими воедино теорию и практику, науку и жизнь, этику и мораль. Все предыдущее было лишь установлением общей точки зрения, с которой надлежит рассматривать нравственные понятия и отношения людей: определениями эти самые понятия и отношения устанавливаются, составляя в своей совокупности как бы кодекс для практического руководства.
Следует описать вкратце метод, которым Сократ пользовался для выработки этих определений. Сократ не преподносил своих истин готовыми, но, считая, что только то знание единственно прочно и ценно, которое добыто самим мыслящим субъектом, он заставлял своих собеседников принимать деятельное участие в установлении посылок, в выведении заключений, в проверке положений — словом, во всем логическом процессе аргументации. То был знаменитый его диалектический метод — метод перекрестных вопросов, ответов, возражений, поправок и пр. Ум человека, по мнению нашего философа, чреват истинами, которые требуют лишь известного ухода и, в крайнем случае, операции, чтобы явиться на свет Божий. Эти истины подобны младенцам, скрытым в чреве матери, и роль философа в том и сострит, чтобы помочь родильнице-разуму, в ее родах. Оттого Сократ любил себя cpaвнивать с акушером, который сам не рожает, но помогает рожать другим, и диалектический метод и был тем инструментом, при помощи которого он извлекал истины из умов своих собеседников. Ясно, поэтому, что он не мог выдвигать вперед своего собственного мнения: собеседник его должен был сам дойти до него, уподобляясь роженице. Оттого исходной точкой Сократа всегда почти служило общепринятое мнение по данному вопросу, которое затем, целым рядом проверок и поправок, постепенно изменялось так, чтобы охватить те или другие факты и, наконец, получить то содержание и ту форму, которых желал Сократ.
Сущность сократовского метода: она заключается в достижении положительных заключений путем отрицательных инстанций, а это, как известно, составляет сущность и индуктивного метода.
Его отрицательные инстанции были весьма сомнительного достоинства, основываясь не на тщательно собранных и проверенных фактах надлежащего количества и качества, а, главным образом, на аналогиях, подчас даже поверхностных, и фактах, взятых наобум из ежедневной практической жизни.
Но несмотря на такие серьезные недостатки диалектический метод произвел целую революцию в приемах греческого мышления: истина перестала приниматься на веру, в силу ли окружающего ее авторитета или «горячего слова убежденья»; она стала объектом разумного понимания, требующим сознательной работы мысли, и покоилась на критически выработанных устоях. С другой же стороны, стал невозможен и догматизм: отрицательный процесс сократовского метода (эленх), подобно тем химическим реактивам, против которых могут устоять одни лишь благородные металлы, безжалостно разрушал все, что покоилось на глиняных ногах: мнения, не имевшие за собой ничего, кроме популярности или привычки, падали и разбивались как истуканы, сброшенные неверующей рукой, и только те из них имели шансы уцелеть, которые могли указать на происхождение более высокое, нежели предрассудок.
Заключение
Сократ был убежден, что он избран богом, приставлен им к афинскому народу, как овод к коню, дабы не давать своим согражданам впадать в духовную спячку и заботиться о своих делах больше, чем о самих себе. Под «делами» Сократ понимает здесь стремление к обогащению, военную карьеру, домашние дела, речи в народном собрании, заговоры, восстания, участие в управлении государством, а под «заботой о самом себе» — нравственное и интеллектуальное самосовершенствование. Ради своего призвания Сократ отказался от дел. Его Сократа сам «бог поставил в строй, обязав… жить, занимаясь философией». Поэтому, гордо говорит Сократ на суде, «пока я дышу и остаюсь в силах, не перестану философствовать» (29 Д).
«Демон» Сократа. Это некий внутренний голос, посредством которого бог склоняет Сократа к философствованию, всегда при этом что-то запрещая. Такой голос Сократ слышал с детства, он отклонял его от некоторых поступков. «Демон», внутренний голос, имел, таким образом, отношение к практической деятельности Сократа, не играя роли в самом сократовском философствовании.
Предмет философии по Сократу. В центре внимания Сократа, как и некоторых софистов,—человек. Но он рассматривается Сократом только как нравственное существо. Поэтому философия Сократа—это этический антропологизм. Интересам Сократа были чужды как мифология, так и физика. Он считал, что толкователи мифологии трудятся малоэффективно. Вместе с тем Сократа не интересовала и природа. Проводя аналогию с современными ему китайцами, можно утверждать, что Сократ ближе к конфуцианцам, чем к даосцам. Он говорил: «Местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе» (20 Д). Однако по иронии судьбы Сократу пришлось расплачиваться за физику Анаксагора. Ведь из-за его воззрений в Афинах был принят закон, объявляющий «государственными преступниками тех, кто не почитает богов по установленному обычаю или объясняет научным образом небесные явления». Сократа же обвинили в том, что он якобы учил, что Солнце—камень, а Луна—земля. И как Сократ ни доказывал, что этому учил не он, а Анаксагор, его не слушали. Суть же своих философских забот Сократ однажды с некоторой досадой выразил Федру: «Я никак еще не могу, согласно дельфийской надписи, познать самого себя» Дело в том, что над входом в храм Аполлона в Дельфах было начертано: познай самого себя! Призыв «Познай самого себя!» стал для Сократа следующим девизом после утверждения: «Я знаю, что я ничего не знаю». Оба они определили суть его философии.
Самопознание имело для Сократа вполне определенный смысл. Познать самого себя—значит познать себя как общественное и нравственное существо, притом не только и не столько как личность, а как человека вообще. Главное содержание, цель философии Сократа—этические вопросы. Аристотель позднее в «Метафизике» скажет о Сократе: «Сократ занимался вопросами нравственности, природу же в целом не исследовал» (1, 6)
Метод Сократа. Философски чрезвычайно важен метод Сократа, применяемый при исследовании этических вопросов. В целом его можно назвать методом субъективной диалектики. Будучи любителем самосозерцания, Сократ вместе с тем любил общаться с людьми. К тому же он был мастером диалога, устного собеседования. Не случайно обвинители Сократа боялись, что он сумеет переубедить суд. Он избегал внешних приемов, его интересовало прежде всего содержание, а не форма. На суде Сократ говорил, что будет говорить просто, не выбирая слов, ибо он будет говорить правду так, как привык говорить с детства и как он потом говорил на площади у меняльных лавок. Алкивиад отмечал, что речи Сократа на первый взгляд кажутся смешными, будто он говорит теми же словами об одном и том же, а говорит он о каких-то вьючных ослах, кузнецах и сапожниках. Но если вдуматься в речи Сократа, то только они и окажутся содержательными. К тому же Сократ был искусным собеседником, мастером диалога, с чем и связана его субъективная диалектика как метод познания.
Ирония. Однако Сократ был собеседником себе на уме. Он ироничен и лукав. Прикинувшись простаком и невеждой, он скромно просил своего собеседника объяснить ему то, что по роду своего занятия этот собеседник должен хорошо знать. Не подозревая еще, с кем он имеет дело, собеседник начинал поучать Сократа. Тот задавал несколько заранее продуманных вопросов, и собеседник Сократа терялся. Сократ же продолжал спокойно и методически ставить вопросы, по-прежнему иронизируя над ним. Наконец, один из таких собеседников, Менон, с горечью заявил: «Я, Сократ, еще до встречи с тобой слыхал, будто ты только и делаешь, что сам путаешься и людей путаешь. И сейчас, по-моему; ты меня заколдовал и зачаровал и до того заговорил, что в голове у меня полная путаница… Ведь я тысячу раз говорил о добродетели на все лады разным людям, и очень хорошо, как мне казалось, а сейчас я даже не могу сказать, что она вообще такое» (80 А В). Итак, почва вспахана. Собеседник Сократа освободился от самоуверенности. Теперь он готов к тому, чтобы сообща искать истину.
Антисофистичность Сократа. Сократовская ирония—это не ирония скептика и не ирония софиста. Скептик здесь сказал бы, что истины нет. Софист же добавил бы, что, раз истины нет, считай истиной то, что тебе выгодно. Сократ же, будучи врагом софистов, считал, что каждый человек может иметь своё мнение,, но истина же для всех должна быть одной, на достижение такой истины и направлена положительная часть метода Сократа.
продолжение
--PAGE_BREAK--