«ПРО ДУШУ НЕ ЗАБЫТЬ...» (О ВЕРЕ И БЕЗВЕРИИ В ПРОЗЕ В.М.ШУКШИНА) Ольга Левашова, доктор филологических наук, профессор Алтайского государственного университета Сложно решается проблема веры в прозе Шукшина, художника советской эпохи. Часто к прозе писателя и к его личности пытаются подходить с мерками иных временных реалий (так, Г.Бурков подчеркивал в Шукшине возможность при других обстоятельствах стать «духовником»), однако автор «Калины красной» был человеком, ярко и точно выразившим в творчестве свое время. В шукшиноведении наблюдается большой спектр оценок и суждений: от признания Шукшина вполне православным писателем до поиска в его произведениях влияния языческих и натурфилософских представлений. На православных основах мировоззрения писателя особенно настаивают зарубежные литературоведы. Так, американский ученый Д.Б.Данлон утверждает: «…интерес и уважение Шукшина вызывает один лишь путь разрешения проблем социальной жизни — традиционно русский путь православного христианства». В.Ф.Горн, стоявший у истоков такого решения проблемы в отечественном шукшиноведении, всё же существенно корректирует мнение американского ученого: «Пришла возможность сказать, что христианская культура все более находила в Шукшине своего художника, для которого нравственные заповеди были основой его отношения к миру. Христианская культура в сознании Шукшина удивительным образом сближалась с крестьянской культурой, с ее восприятием красоты, добра, с ее совестливостью и утверждением правды». Однако эти идеи, казалось бы, опровергаются самим писателем. Подчеркнуто прохладное отношение к христианской обрядовости и вообще некое смешение православия и язычества Шукшин демонстрирует в своей публицистике не раз, однако более пространно и определенно он выскажется в статье «Монолог на лестнице»: «Хочется еще сказать: всякие Пасхи, святки, масленицы — это никакого отношения к Богу не имело. Это праздники весны, встречи зимы, прощания с зимой, это форма выражения радости людской от ближайшего, несколько зависимого родства с природой. Более ста лет назад Виссарион Белинский достаточно верно и убедительно сказал, как русский мужик относится к Богу: годится так годится, а не годится — тоже не беда». И все же, в творчестве писателя, можно сказать без преувеличения, огромен пласт традиционно христианской образности, в нем заметен явный интерес к старообрядчеству, многие его герои «родом из кержаков», в прозе писателя можно почувствовать отголоски легенды о Беловодье. Всё это позволяет говорить о противоречивости, может быть, даже об эклектизме позиции писателя в этом вопросе. Шукшин, с одной стороны, типичный «шестидесятник» с его неистребимой верой в разум, с другой — носитель древних верований и традиций. Конечно же, у Шукшина нет и не могло быть индивидуального духовного религиозного опыта, но он был и есть у народа, из которого Шукшин вышел. «Коллективное бессознательное» Юнга дает себя знать в пристальном интересе Шукшина к рудиментам веры. Он искренне сопротивляется им. С другой стороны, недаром символом красоты, органики, всеединства у Шукшина чаще всего становится церковь («Крепкий мужик», «Мастер»). А.Заболоцкий вспоминает разговоры с Шукшиным о вере и приводит объяснение режиссером символического смысла появля-ющейся в фильме «Калина красная» разрушенной колокольни: «Разговоры эти (о вере. — О.Л.) привели к организации в финале кадра встречи с матерью: “Поруганная церковь без креста фоном будет объяснять не только Егора Прокудина, а нацию — собирательно”». Антропологический характер творчества писателя ХХ века, преимущественный интерес к «душе человеческой», стремление разгадать «тайну» личности — всё это неумолимо приводило Шукшина к необходимости обращения к традициям православной культуры. Подчеркнуто религиозное видение предстает в позднем шукшинском рассказе «На кладбище» из цикла «Внезапные рассказы»: солдат встречается с «земной Божьей Матерью». Для неверующих ею оставлен знак на гимнастерке солдата — ясный образ Богородицы. В отличие от киноповести «Живет такой парень», в рассказе Шукшина метафизика становится частью самой действительности. После рассказа старушки-матери и ее прикосновения рассказчик хотел бы «снять пиджак и посмотреть — нет ли там чего». Разрушительное начало в человеке и мире очень часто напрямую связывается писателями разных эпох с традиционными для христианства образами бесовщины. Бесноватым предстает главный герой шукшинского рассказа «Крепкий мужик» Николай Шурыгин, русский «деятель» нового, советского толка. Желание свалить церковь сначала мотивируется Шурыгиным прагматично: «Там кирпич добрый, я бы его на свинарник пустил, чем с завода возить». Тема бесовства воплощается в неистовстве Шурыгина, с которым он крушит церковку: «Всех парализовало неистовство Шурыгина. Все молчали. Ждали». «Крепость» Шурыгина — это сила железная, бездуховная, дьяволь-ская. Эта сила в рассказе сталкивается с другой («крепкая церковь»), одухотворенной, дарящей радость, ощущение дома и родства людей. На замечание Шурыгина, что в ней все равно никто не молился, мать скажет: «Да, бывало, откуда ни идешь, ее уж видишь. И как ни пристанешь, а увидишь ее — вроде уж дома. Она сил прибавляла...» В кульминационной сцене гибели церкви одушевленными предстают обе силы — разрушительная и созидательная, дьявольская и божеская: «Тросы натянулись, заскрипели, затрещали, зазвенели... Дрогнул верх церкви... Стена, противоположная той, на какую свалили, вдруг разодралась по всей ширине... Страшная, черная в глубине, рваная щель на белой стене пошла раскрываться. Верх церкви с маковкой поклонился, поклонился и ухнул вниз. Земля вздрогнула, как от снаряда, всё заволокло пылью». Конкретная жанровая сцена у В.М.Шукшина «просвечена» религиозно-философским подтекстом, сразу бросается в глаза символика цвета: «белая стена церкви» — чистота и святость, черная щель — разверзающаяся преисподняя. Борьба Шурыгина с церковью становится уничтожением самобытности, выбивающейся из общего ряда, из общего строя. Заканчивается рассказ победой железной, бездуховной, нравственно не проясненной силы. Покидает деревню не человек-функция, а персонифицированная железная сила, ее безжалостность подчеркнута метафорой-убийством: «Мотоцикл вырулил из деревни, воткнул в ночь сверкающие лезвия света и помчал по накатанной ровной дороге в сторону райцентра. Шурыгин уважал быструю езду». Последняя фраза является скрытой отсылкой к одному из основных национальных мифов. Характер героя в таком контексте становится социально-философским обобщением. Торжество дьявольского оказывается теснейшим образом связано с главной темой рассказа «Крепкий мужик»: сначала с осквернением храма (в церкви — склад), потом с его разрушением. Тема божеского и дьявольского как главного выбора пути и судьбы определяет композицию рассказа «Земляки». В жизни двух братьев, Анисима и Гриньки, даны два диаметрально противоположных выбора. Анисим всю жизнь провел на земле, в согласии с самим собой и миром. Поэтому экспозиция рассказа, поэтическое описание природы и открывающейся красоты мироздания окрашена сознанием Анисима. Нет, не разгадал и он загадку, «зачем дана была эта непосильная красота?» Но Анисиму, как человеку из народа, не страшен уход, ему спокойно думается о смерти: он выполнил свое человеческое предназначение. Источник жизненного пути героя «божеский», поэтому его предназначение — одухотворять, оживлять, продолжать свой род. «Дьявольское» воплощает Гринька. Недаром он назван Анисимом «прокудой», «шельмой». Рассказ о детской шутке Гриньки, намазавшего золой свинячий пузырь и напугавшего им соседа, который принял «харю» за чёрта, позволяет прочитать жизненную судьбу второго брата Квасова через библейскую легенду о «бесноватом». Данный эпизод становится своеобразным «ключом» к поступкам Гриньки (не вернулся в свое родное село после войны, не признался брату при последней встрече). Более того, понятны внутренняя неуспокоенность Гриньки и его нежелание принять смерть. Воспоминание об отце позволяет прочитать этот рассказ через притчу о «возвращении блудного сына». Однако по существу «возвращение» не состоялось: Анисим при личной встрече не признал брата, а Гринька так и не открылся. Догадка пришла позднее, потому что Гринька — «чужой» по обличью: «городской», «в шляпе», «в добрых штанах» — и чужой по духу, так и недопонявший, в отличие от Анисима, чего-то самого главного в жизни. Тема бесовства в творчестве Шукшина, связанная с темой богооставленности, тоски, одиночества человеческой личности, часто будет воплощаться через идею двойничества. Двойничество, воссозданное не только в социально-психологическом, но и в философском аспекте, отражает диалектику «божеского» и «дьявольского» в человеке. Поиск шукшинским героем веры, духовного содержания жизни и человека определяет содержание одного из самых спорных рассказов писателя — «Верую!». Противоречивое отношение Шукшина к вопросам веры обнаруживается в анализируемом рассказе уже на уровне писательского замысла. В рабочих тетрадях Шукшин определяет главную тему рассказа как безверие: «Взвыл человек от тоски и безверья. Пошел к бывшему (?) попу, а тот сам не верит. Вместе упились и орали, как быки недорезанные: “Ве-рую!”». Канонический текст рассказа действительно начинается автореминисценцией — воскресной тоской героя, которая мотивируется его безверием. В замысле и окончательном варианте текста для нас важно соединение понятий «тоски» и «безверья». Тоска, как правило, свидетельство влияния дьявольских сил на человека. В шукшинской прозе психологическое состояние тоски для героя наиболее частотно. Однако в беседе с корреспондентом итальянской газеты Шукшин дает уже иное, в духе «шестидесятника», объяснение и иную мотивировку тоски героя, что, на наш взгляд, и отражает противоречивость позиции писателя: «Для того чтобы кормить наш разум, мы получаем очень много пищи, но не успеваем или плохо ее перевариваем, и отсюда сумбур у нас полнейший. Между прочим, отсюда — серьезная тоска. Оттого, что мы какие-то вещи не знаем точно, не знаем в полном объеме, а идет такой зуд: мы что-то знаем, что-то слышали, а глубоко и точно не знаем. Отсюда… в простом сельском мужике тоска зародилась. А она весьма оправдана, если вдуматься. Она оправдана в том плане… в каком надо еще больше и глубже знать…». Либо нужно признать это высказывание мистификацией Шукшина, либо позиция автора сродни высказываниям героев рассказа «Верую!», которые хотят постичь непостижимое, сакральное силой своего разума. А так как кантовская «вещь в себе» разумом не постигается, они и отбрасывают всё чудесное. Поп в рассказе «Верую!» отрицает все чудеса, вере в христианское чудо он противопоставляет достижения научно-технической революции. Поп — такое же «дитя» своего века, как и автор: «Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил: — В авиацию, механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно!..» Поп отрицает мысль о загробной жизни, в силу этого не веря и в чудо воскресения. Обращаясь к Максиму, он прямо утверждает: «Не бойся, что будешь языком сковородки лизать на том свете, потому что ты уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай, и ад». Рассуждая о существовании Божьем, шукшинский герой заявит: «Я сказал — нет. Теперь я скажу — да, есть». Рассказ Шукшина «Верую!» знаменует отпадение от божеского, отказ от основных символов веры и поэтому победу дьявольского начала. На первый взгляд, «шестидесятник» Шукшин в вопросах веры и чудесного разделяет рационалистические взгляды. Однако в решении этого вопроса всё оказалось сложнее. Герои Шукшина вопреки законам объективной действительности пытаются открыть вечный двигатель, лекарство от рака или в микроскоп увидеть луну. Симпатии автора на стороне чудаков и мечтателей. В атеистический век всё более обнажается духовный вакуум. Более того, если добро, которое в народе всегда было связано с «божеским», оставляет свой «плацдарм», то это место неукоснительно занимает зло. Шукшин хорошо это понимал, что отразилось в его прозе, особенно позднего периода. * * * Издательским домом «К единству!» Международного общественного Фонда единства православных народов готовится к печати в 2012 году новый сборник из серии «Русские писатели и православие» — «В.М.Шукшин и православие».