ГЛАВА XIII «Темная камера» и просвещенный ум 1II 4III 9IV 14V 18ГЛАВА XIV. Движение, жизнь и диалектика 22II 25III 30ГЛАВА XV. Просторные небеса 35II 36III 44IV 48V 52ОГЛАВЛЕНИЕ 56 ГЛАВА XIII «Темная камера» и просвещенный ум Джон Локк, чье обращение к непосредственному чувственному опыту как к естественной форме познания оказало столь сокрушительное влияние на средневековые взгляды, рассматривал опыт очень просто. Он считал, что для опытного познания требуются только ощущения и какой-либо коллектор, где они должны находиться. Так Локк думал по крайней мере в тот момент, когда у него возникло свойственное каждому мыслителю желание разложить сложные понятия на их составные элементы и объяснить их, исходя из минимального числа условных предпосылок. Он писал по поводу человеческого разума: «...на мой взгляд, разум очень похож на камеру, совершенно закрытую для света, с одним только небольшим отверстием, оставленным для того, чтобы впускать видимые подобия внешних вещей или идеи внешних вещей. И если бы только проникающие в такую темную комнату образы могли оставаться там и лежать в таком порядке, чтобы в случае необходимости их можно было найти, то это было бы очень похоже на человеческий разум в его отношении ко всем зримым объектам и их идеям» 1. Возможно, Локку пришел на ум этот образ в связи с тем опытом, с помощью которого Ньютон наглядно доказывал, что белый свет представляет собой смесь различных цветов. Во всяком случае, этот образ ярко свидетельствует о том, как совсем неожиданно упростилось представление о природе человека. Вместо бессмертной души, спасению которой служила вся Вселенная, вместо духовной сущности чувства, разума и воли, вместо отдаленного подобия божественного оригинала мы имеем — темную камеру! Утрата всего этого величия и самодовольства была результатом смелого применения «Бритвы Оккама», или закона экономии (как обычно называли его философы) 1. Этот «закон», который не имеет никакого отношения к логике, но, пожалуй, тесно связан с эстетикой, подразумевает, что объяснение становится более правдоподобным по мере того, как уменьшается количество условных предпосылок. Локк предложил объяснять сущность и перспективы развития науки, исходя только из трех предпосылок: в природе существуют объекты (часть которых обладает органами чувств); эти объекты, действуя на наши органы чувств, вызывают ощущения; у людей имеется сознание («темные камеры») для того, чтобы принять в себя эти ощущения. Попав туда, они должны пройти через своего рода сортировочный процесс или под влиянием своей собственной активности, или в результате умственной деятельности человека (Локк не уверен, что именно здесь действует), после чего оказываются распределенными по группам в соответствии с общими законами. Загадки, которые породила эта теория, внесли путаницу во всю последующую философию и все еще являются объектом кропотливого труда. Если все, что человек действительно знает, представляет собой только результат его непосредственного опыта (данное цветное пятно, или структура вещи, или тембр звука), то как он может знать, что существует тот предмет, из которого возникли эти данные, или то обобщение, к которому эти данные должны привести? Пастер, ограниченный лишь своими подопытными кроликами, или Мендель — исследуемыми горошинами не могли бы сделать более широких выводов из своих наблюдений. Короче говоря, философия, которая вывела науку в широкий мир, содержала в себе некоторые представления, которые могли бы сделать ее невозможной. Название произошло от имени Уильяма Оккама, английского философа-схоласта, который умер примерно в 1349 году. «Бритва» отрезает ненужные постулаты; так, в сущности, поступил Коперник по отношению к астрономической системе Птолемея. И все же в момент своего расцвета философия Локка обладала неотразимой привлекательностью — даже более сильной, в сущности, чем та, которой отличалось некогда «cogito» Декарта. Локк, казалось, рассматривал человеческое сознание с хладнокровием безучастного наблюдателя, точно так же, как поступал Гарней по отношению к кровообращению, Бойль — по отношению к газам и Ньютон — к свету. Все эти научные открытия совершались независимо от идеологии организаций и легко воспринимались разумом, не требуя слепой веры. Радость, которую приносили людям эти открытия, возникала не только от познания истины; тут имело значение также и чувство свободы от пут официально принятой идеологии. В человеческой природе вы видели уже не сущность, оскверненную грехопадением Адама, парализованную сознанием вины и ожидающую возмездия; для вас это была теперь скорее темная камера, жаждущая света из окружающего мира, чистая дощечка [labula rasa] для фиксации проделанного опыта, мягкое, податливое вещество, которому мудрость (или глупость) может придать любую желательную форму. Несомненно,, что появление теории Локка вызвало радость, доходившую до ликования. Сам Вольтер выразил свое удовлетворение в тринадцатом из своих «Философских писем», озаглавленном «Sur M. Locke» [«О г-не Локке»]. Там он рассматривает историю философских определений души, беспощадно критикуя наравне с великими греками и великих схоластов и не щадя особенно «notre Descartes» [«нашего Декарта»]. Но дойдя до Локка, он отказывается от сатиры и восклицает: «После того как ученые написали целые фантастические романы о душе, появился мудрец, который скромно написал ее историю. Локк показал человеку природу человеческого разума так, как хороший анатом объясняет части [les ressorts] человеческого тела. Во всей своей работе он пользуется светочем физики. Иногда он достаточно смел, чтобы утверждать категорически, а иногда столь же смел, чтобы дать место сомнению...» 1 Но сомнение Локка—не сомнение Декарта, не сомнение, используемое в поисках самоочевидного. Это был скорее обычный научный скепсис, который возникает, когда мы на мгновение достигаем, казалось бы, предела наших знаний. Как ни странно, но этот вид сомнения воодушевляет человека отчасти потому, что дает основание не верить всему тому, что нам говорят, а отчасти потому, что определяет будущие сферы нашего познания. Молодой Вольтер, мятежная душа которого уже тогда, как и в старости, была подвержена сомнениям, нашел в Локке тот союз науки и скептицизма, который положил начало новому веку, его и нашему веку, и который (можно надеяться) всегда будет новым. «Философские письма» Вольтера (известные также под названием «Английских писем») представляют собой поистине блестящее изложение истории английской мысли за столетие между правлением Якова I и королевы Анны — это подлинный образец того, как следует писать историю философии. Не менее поучительны обстоятельства, породившие этот шедевр. Вольтер дважды находился в Бастилии — в 1717 году, когда ему было двадцать три года, и вторично в 1725 году; первый раз за выпады в печати против регента и в другой раз — за ссору с шевалье де Роганом. Шевалье, как аристократ, мог добиться такого наказания для простого человека. После вторичного заключения Вольтер поселился па положении своего t рода изгнанника в Англии, где пробыл до 1729 года. Там он встречался со многими видными интеллигентами (например, с Уильямом Конгривом) и изучал, как журналист с широким кругозором, различные типично английские институты. Результатом этого была блестящая публицистика, в которой излагалась не только сущность английской культуры, но в .особенности ее значение для прогресса \ всей Европы. Англия была тогда и еще долго оставалась потом самой передовой страной, обладавшей наибольшими достижениями в области науки, экономики, формы правления и в отношении терпимости. Вольтеру было легко противопоставить эти преимущества всему тому, что было отсталого во французском обществе. В Англии имелись, например, квакеры, добродушные и справедливые люди, которым было чуждо низкопоклонство: они даже не снимали своих шляп в присутствии короля. Эти радикалы в области религии основали колонию в Новом Свете, в Пенсильвании, заключили там с туземцами единственный в своем роде договор, «который не скреплялся клятвами и все же не нарушался», и за очень короткий срок достигли того, что у них было «правительство без священников, население без оружия... и соседи без зависти»3 Наличие множества религиозных сект в Англии представлялось Вольтеру положительным фактом: «Англичанин, как свободный человек, идет на небо тем путем, какой ему нравится» 1. Правда, для того, чтобы обладать в Англии полными политическими правами и возможностями, надо было принадлежать к англиканской церкви, 1'Eglise par excellence. Несомненно также, что англиканская церковь сохранила многие католические религиозные традиции, в особенности обычай «уделять особое внимание сбору денежных взносов». Тем не менее эта церковь, будучи национальной, подчинилась государству и в какой-то степени избавилась от многих несообразностей: англичане или, во всяком случае, виги «предпочитают,— говорит Вольтер,— чтобы их епископы получали свою власть от парламента, а не от апостолов» 2. Там, в Англии, были еще просвитериане, слишком строгие для Вольтера, которые превращают воскресенье в необычайно унылый день, тогда как «остальной народ идет в церковь, в кабаре или публичный дом» 3. Кроме того, были унитарии, последователи древней арианской ереси, которые отрицают тройственную концепцию бога и «мыслят более геометрически, чем мы» 4. Таким образом, по части вероисповедания в Англии тех дней человек имел возможность сделать выбор, но в определенных границах, за которыми уже могло последовать наказание. Как произошли все эти чудеса? С помощью новой религии — торговли: «Пойдите на лондонскую биржу, место более почтенное, чем многие суды. Там вы увидите представителей всех наций, собравшихся ради пользы людей. Там евреи, магометане, христиане заключают между собой сделки, словно они принадлежат к одной и той же религии, и называют человека язычником только тогда, когда он становится банкротом. Там просвитерианин доверяет анабаптисту, а член англиканской церкви верит обещаниям квакера. Покинув это свободное и мирное собрание, некоторые идут в синагогу, а другие — выпивать... Если бы в Англии была только одна религия, возникла бы угроза деспотизма, если бы было две религии, сторонники их перегрызли бы друг другу горло. Но религий там тридцать, и все живут в мире и довольстве» 5. Совершенно ясно, что Вольтер, которому было уже сорок лет, когда вышли в свет его «Письма», хорошо разбирался в этих вопросах. Французскому народу, который имел одного монарха и одну церковь и который, несмотря на свои успехи в торговле, все еще не мог освободиться от пут феодальной экономики, предлагалось взглянуть на страну, где торговля имела самое важное значение, где монархия была конституционной и где почти все религии были приемлемыми. Поэтому не удивительно, что «Письма» были осуждены французскими властями, как «способные вызвать самую опасную распущенность в области религии и нарушить гражданский мир», и что эти «Письма» были разорваны и сожжены публично палачом. Но все эти авторитарные выходки выглядели теперь нелепо. Ведь, в конце концов, почему появились «Философские письма»? Конечно, Вольтер их написал, но, с точки зрения Спинозы, не он был causa adequata [адекватной причиной] их появления на свет. Если бы Вольтер не поехал в Англию, то не смог бы написать эту книгу; а для того, чтобы он попал в Англию, потребовались наглость аристократа де Рогана, стены Бастилии и традиция охлаждать горячие головы изгнанием. Короче говоря, потребовался весь аппарат реакционного принуждения. Этот аппарат, бывший в течение ряда столетий неуязвимым, теперь наносил раны самому себе и, чем больше пытался предотвратить наступление века Просвещения, тем ярче* заставлял сиять солнце разума. Двенадцать лет спустя после публикации «Философских писем» указом Людовика XV Вольтер был назначен историографом Франции.II Монархия эпохи Бурбонов во Франции претендовала на абсолютную власть, но, подобно всем другим человеческим организациям, не могла, конечно, ее осуществить. Будучи творением Ришелье, создавшего ее из анархии и феодальных междоусобиц, эта монархия сначала представляла собой непрочное здание, колебавшееся от бурь фронды, а затем, в период царствования Людовика XIV, приобрела видимую прочность и монолитность. Эта видимость тщательно поддерживалась и столь же тщательно рекламировалась, но за ней скрывалось множество хитрых и ловких маневров. Трон держался тем, что умело противопоставлял аристократов торговым дельцам, деревню — городу, одни религиозные секты — другим и (при Людовике XV и мадам де Помпадур) деятелей Просвещения — церковникам. С помощью своего выдающегося министра Кольбера Людовик XIV сознательно усиливал торговый класс политически в противовес аристократии, и экономически — как насущно необходимый для процветания нации. Кольбер привлекал во Францию квалифицированных ремесленников со всей Европы, несмотря на то, что в некоторых странах переселение ремесленников считалось тогда преступлением и каралось смертной казнью. Затем началось строительство морского флота и последовали меры, направленные на усиление колонизации в Индии и Новом Свете. В начале XVIII века Франция стала, по существу, современной страной, хотя и не освободилась еще от пережитков прошлого. К этому времени в Англии торговый класс вовлек в свои ряды часть аристократии. Во Франции же торговцы и аристократы все еще противостояли друг другу как соперники и даже как враги. 1789 год — annus niirabilis 11 — еще только надвигался. Это была великая эпоха — одна из четырех таких эпох (по мнению Вольтера). Она была знаменательна тем, что в создавшихся тогда благоприятных условиях «разум человеческий усовершенствовался» 1. И это явление не было только вспышкой интеллектуального гения; само правительство интересовалось наукой и культурой. В 1634 году Ришелье основал французскую академию 2, отчасти для того, чтобы оказывать влияние на развитие национальной культуры; в 1664 году Кольбер восстановил Королевскую академию художеств, а в 1666 году создал Академию наук. Общественное признание того факта, что светские ученые имеют важное социальное значение, подняло их престиж в ущерб клерикалам и отражало свойственное новому веку стремление к быстрому развитию всей культуры и всевозможных отраслей науки. Между тем, как говорил Вольтер, «церковь, основанная для того, чтобы проповедовать мораль, часто предавалась политической игре и человеческим страстям». Она вызывала во Франции такой же антагонизм, как и в Англии, но не терпела при этом столь же сильного ущерба; всегда политические обстоятельства позволяли ей находить какой-то компромисс. Церковь во Франции была католической, но галльской: ей были близки идеи национализма, король сохранял контроль над назначением епископов, и клерикалы, сторонники абсолютного авторитета папы римского, переживали трудные времена. Псевдопротестантское движение, получившее название янсенизма, встретило противодействие со стороны властей и в конце концов было подавлено. Члены открыто протестантской партии, гугеноты 2, частью раскаялись, частью были убиты или подверглись изгнанию после отмены в 1685 году Нантского эдикта. Но за спиной религиозных еретиков поднимались еще более опасные вольнодумцы светского мира: провозвестники, глашатаи и ученые века Просвещения. Французская академия выросла из неофициального кружка ученых и получила от Ришелье наряду со своим официальным статусом задачу упорядочить французскую грамматику, лексику и правописание. Она все еще существует и пользуется прежней славой. Однако она известна и тем, что наряду с гениями, служившими ее украшением, допускала в свой состав компиляторов и игнорировала подлинные таланты, как это случается и с Нобелевскими премиями. В 1855 году известный историк Арсен Уссэ написал сатирическую «Историю сорок первого кресла» (в Академии имеется сорок мест), в которой перечислил имена всех великих писателей, которые никогда не были членами Академии. В настоящее время во Франции имеет хождение шутка, возможно вызванная личной завистью, что члены Академии — это, в сущности, les illustre» inconnus (никому не известные знаменитости). Великое царствование закончилось во мраке безрассудства и поражения. Религиозная совесть короля внезапно проснулась, и различные секты стали бороться за обладание ею. Что касается земных дел, то на полях сражений английский полководец Мальборо одерживал победы над французами. Наконец, в 1715 году, когда Людовик XIV, процарствовавший семьдесят два года, лежал на смертном одре, произошла торжественно патетическая сцена. Наследником престола был его правнук, так как два промежуточных поколения погибли от оспы. Правнук Людовика, пятилетний мальчик, был приведен в покои умирающего короля, чтобы выслушать его завещание, которое, надо думать, он вряд ли был в состоянии понять. Умирающий прадед сказал малышу (который сидел на королевской кровати, внимательно слушая его): «Я слишком любил войну; не подражай мне в этом!» 2 Этот завет все еще ждет своего исполнителя. После суровых времен войны и внутреннего строительства наступила пора утех. При малолетнем короле регентом был герцог Орлеанский, человек веселый и остроумный, но весьма неустойчивый в моральном отношении, которого Людовик XIV назвал однажды «un fanfaron de crimes» 3. Под началом (мне кажется, здесь неуместно слово «руководство») этого милого грешника в стране воцарился своеобразный праздник. «Купидон сверг с трона Минерву,— говорит Шарль Кюнстлер,— и Марс уступил место Венере» 1. Новое направление в искусстве, более интимное и личное, можно было наблюдать на картинах Ватто наряду с резко выраженной меланхолией, которая показывает, как мало удовлетворяло художника это направление. Однако люди не могут вечно оставаться только на вершине великих событий, а высшие классы, у которых всегда есть средства к развлечению, склонны пребывать там еще менее долго, чем все другие. Версаль служил и продолжал служить местом помпезных парадов и строжайшего этикета. Зимой во дворце царил такой. холод, что соус застывал на королевских тарелках, а неправильно сооруженные камины выпускали такие клубы дыма, что, пересекая обширные залы дворца, вы могли пройти мимо своего друга и не узнать его 2. Наступило время жить в более уютных комнатах с книгами, друзьями и возлюбленными по своему собственному выбору.1 От слова «eidgenossen», «товарищи по клятве». Изуверское преследование гугенотов почти на нет свело все труды Кольбера, так как гугеноты были как раз самыми искусными и самыми трудолюбивыми ремесленниками Франции.2 «J'ai trop aime la querre». Вольтер приводит слова (ор. cit., Ch. XXVIII), подлинную запись которых он видел как историограф Франции (см. Вольтер, цит. соч., стр. 134).3 «Хвастливый распутник»— человек, выставляющий напоказ свои антиморальные поступки. Великий мемуарист Сен-Симон, хотя и был преданным другом герцога, заметил по поводу этого прозвища: «Это был портрет, нарисованный одним штрихом, и притом с абсолютным сходством». В этой вольной обстановке, которая сохранялась еще долго после смерти регента, идеи перешли из монопольного владения клерикалов в салон и гостиную, где дамы и кавалеры, собиравшиеся теперь добровольно, а не по обязанности, обращались с ними так же легкомысленно, как и с добродетелью. Регент не был достаточно принципиален, чтобы стать фанатиком, а люди, которым не страшны наказания, не боятся никаких идей. Таким образом философия, как и хотел этого Декарт, прижилась в высшем обществе, и в течение последующих семидесяти лет двор, salonnicres [посетители салонов] и даже отдельные представители духовенства продолжали развивать с изысканной простотой и утонченным остроумием те доктрины, которые привели к их гибели. Философия становится интимной частью жизни! Вот, например, Казанова в спальне мадемуазель Везиан в Париже в 1753 году. Ему двадцать восемь лет, ей шестнадцать. «Мне приятно видеть,— говорит он,— что ты находишься на пути к тому, чтобы стать философом».—«А что надо сделать, чтобы стать им?»—«Надо думать».—«И долго?»—«Всю жизнь».—«Значит, нужно никогда не переставать думать?»—«Никогда». И так они размышляли об удовольствиях и необходимости отказаться от всех доктринерских иллюзий. А затем... «Какой философский урок! — пишет Казанова.— Он показался нам столь сладостным и наше счастье было так совершенно, что, когда занялась заря, мы все еще были в объятиях друг друга и только при расставании заметили, что дверь оставалась открытой всю ночь» 1.1 «La Vie Quotidienne sous Louis XV». Paris, Hachette, 1953, p. 14.2 См. G. Lenotre (Theodore Gosselin), L'Envers de Versailles, in «Versailles au temps des Rois», Paris, Grasset, 1934. Свобода любовных интриг порождает свободомыслие. Сент-Эвремон, esprit fort [великий ум] семнадцатого века, уже высказал эту истину, рисуя образ своего литературного героя — полководца маршала д'0кенкура,4 который «больше всего на свете любил войну, после нее — мадам де Монбазон, а после мадам де Монбазон — философию». В середине XVIII века ее повторил, с огорчением, аббат Галиани, самый остроумный из всех греховодников-аббатов: «Женщины в наше время любят головой, а не сердцем». Циники, подобные Галиани, встречаются в любую эпоху, но не всегда они бывают выразителями общего мнения. «Человек обладает мудростью и смирением,— говорил Галиани,— в той степени, в какой он претерпел страдания. Философия — это результат не ума, а привычки мыслить. В лучшем случае, это своего рода страх, а иногда осознанное отчаяние». Или, как он сказал еще где-то в минуту откровенности: «Если добродетель не приносит нам счастья, на кой черт она нам нужна?» 2 Праздники способны наводить скуку, если они затягиваются: человек не в силах беспрерывно работать, но он не может и вечно бездельничать. Аристократия сознавала свою бесполезность с социальной точки зрения и даже подозревала о том, что обречена. Она давно изменила религии и теперь так глубоко завязла в философии, что была не способна снова вернуться к религии. Философия, слишком тесно связанная с коммерцией, сулила мало радостей. Жизнь казалась странной, захватывающей и вместе с тем бесцельной игрой, но даже эта бесцельность была привлекательной. Ах, этот классицизм, который был таким неклассическим, эта романтика, которая не была еще романтизмом! Ах, эти дни сна и ночи бесед, эти любовные интриги, целью которых была не любовь, а стремление одержать верх или заманить в сети, эти изысканные шутки, полные остроумия и глубокого смысла! Все это было частью новой эпохи, ее внешней элегантной стороны; все это создавало для тех, кому было доступно, неповторимое счастье бытия — le douceur de vivre l.1 «Memoires», Bibliotheque de la Pleiade, Paris, Librairie Gallimard, 1958, vol. I, pp. 690, 692.2 Я взял эти три цитаты из книги Карла Тота «Женщина и рококо во Франции» (К а г 1 Т о t h, Woman and Rococo in France, Philadelphia, Lippincott Company, 1931, pp. 303, 234, 308). Книга на редкость хорошо переведена, иллюстрирована и издана, но высказанные в ней полуфашистские мысли о женщинах и нациях были бы справедливо высмеяны теми людьми, имена которых украшают ее страницы. «Ax, то было прекрасное время,— сказала актриса Софи Арну, вспоминая в сорок лет свой роман с графом де Лорагезом, который она имела в восемнадцать лет.— Я была так несчастна!» 2 Надо поражаться, как решительно правящий класс Франции отрекся от тех доктрин, которые на протяжении всей истории охраняли его господство, и как быстро эта эпидемия охватила все общество. Церковь отстаивала свое вероучение со всей присущей ей энергией, но скептицизм в вопросах религии почти непрерывно возрастал. Отдельные победы клерикалов тонули в его мощном потоке. В 1678 году один замечательный человек по имени Ришар Симон, член одного из приходов в Париже, где идеи Декарта имели особенно большое влияние, опубликовал книгу «Критическая история Ветхого завета». В ней Симон утверждал (опираясь на свои исключительно глубокие знания в области восточных языков), что Моисей не мог быть автором Пятикнижия и что Ветхий завет был результатом не божественного вдохновения, а гения целого народа. Епископ Мо—Боссюэ прочел эту книгу в великий четверг, конфисковал и велел уничтожить весь ее тираж (за исключением двух экземпляров), обрушив на Симона сокрушительную силу своего блестящего и пагубного для других красноречия. В результате научно-критическое изучение Библии возродилось снова во Франции только в XIX веке. И все же, несмотря на это, скептицизм, теперь все чаще прибегавший к оружию сатиры, распространялся вширь и вглубь, Бейль в своем словаре (1697 год) в статье о древнегреческом скептике Пирроне отмечал, что «пирронизм опасен для вышеупомянутой божественной науки [теологии], но не столь опасен для естественной философии и политики» 1. Бейль отводил скептицизму такое широкое поле действия потому, что сам был скептиком; далее он саркастически заявлял, что религии нечего особенно опасаться скептицизма вследствие «невежества» людей и их «природной склонности к догматизму». Высказанная Бей-лем мысль о связи между невежеством и догматизмом, с одной стороны, и христианской религией — с другой, способствовала, мне кажется, пропаганде неверия в неменьшей степени, чем любые прямые опровержения догматов. В самом деле, какой разумный человек стал бы придерживаться мнений, которые характеризуют (или по-видимому характеризуют) его как невежду либо как слепого приверженца веры?1 Знаменитое выражение Талейрапа в одном из его немногих искренних, чистосердечных высказываний. Если бы в английском языке нашлось слово, означающее одновременно «сладость», «нежность» и «элегантность», то мы могли бы перевести слово «douceur».2 Dussane, Sophie Arnould, Paris, Albin Michel, 1938, p. 50. В этой чудесной маленькой книжке, написанной актрисой Французской комедии, нарисован такой верный портрет Софи, какой мог сделать только близкий ей по духу человек. Во всяком случае — не интеллигенция XVIII века. Эти люди уже привыкли рассматривать метафору как поэтическую вольность, а легенду — как театральное зрелище. Этот процесс развития, этот радостный переход от детства к зрелости полностью разрушил ту доктрину, которую церковь — довольно-таки неосмотрительно — избрала основой своего вероучения: о возможности и действительности чудес. Трудно найти более слабую позицию в апологетике, чем эта; ведь если чудо возможно, то оно уже не чудо, а только исключительное явление. Кроме того, мыслители XVII века так хорошо сделали свое дело, что впоследствии от чудес можно было отделываться просто эпиграммой. Мы разберем два примера, один, имевший место внутри церкви, а другой — в светском салоне. В 1640 году появился обширный теологический трактат «Augustinus», написанный Корнелием Янсением, который умер за три года до этого в должности епископа Ипра. Как можно предполагать по заглавию, Янсений полностью разделял взгляд Августина о греховности человеческой природы и о непременном участии божественной благодати даже в малейшем добродетельном поступке человека.1 См. В е 1 1 е r and Lee, Selections from Bayle's Dictionary, Princeton, Princeton University Press, 1952, p. 204. Словарь Бейля — одна из первых попыток создать энциклопедию. «Естественная философия»—это «естественные науки». Этот взгляд, как мы знаем, лишал церковь возможности осуществлять своими средствами спасение людей, передавая эту функцию непосредственно в руки самого бога. Конечно, такой взгляд был еретическим и преследовался иезуитами, которые требовали неуклонного исполнения постановлений Тридентского собора 1. Янсений и его друзья так хорошо сознавали грозившую им опасность, что в своих письмах один к другому пользовались условным кодом. У них было три или четыре псевдонима для самого Янсения, для его друга Дювержье, аббата Сен-Сиранского монастыря, для Августина; условные имена применялись также в отношении бдительных иезуитов и даже для основного предмета переписки — доктрины о божественной благодати. Эту доктрину они называли «Pilmot» и «Cumar» или — в более легкомысленные моменты —«мадам де Пильмо» и «мадам де Кюмар» 2. В 1653 году папа Иннокентий Х осудил пять положений, высказанных, как утверждали, в «Августине». Наступила небольшая пауза, пока ученик Янсения Антуан Арно (le grand Arnauld) [Великий Арно] доказывал, что эти пять положений, сами по себе несомненно еретические, не содержатся в данной книге. Последующему папе Александру VII оставалось только заявить, что осужденные его предшественником положения соответствовали духу учения Янсения. Но Арно был неутомим: однажды, когда его друзья уговаривали его немного отдохнуть ради собственного здоровья, он ответил: «Отдохнуть? Впереди для отдыха целая вечность!» Своей необычайно энергичной деятельностью он не только поддерживал неравную борьбу, но и привлек двух главных светил века — Паскаля и Расина — в кружок «отшельников», сложившийся вокруг пригородного монастыря Пор-Ройяль. Там от имени янсенистов Паскаль написал свои несравненные «Провинциальные письма», в которых его блестящее остроумие и могучий ум были направлены на защиту весьма туманных концепций.1 Тридентский собор — довольно, впрочем, разумно — устанавливал, что люди могут добровольно «сотрудничать» с божественным промыслом. Поэтому на соборе было подвергнуто анафеме следующее положение: «Свободная воля человека, движимая и возбуждаемая богом, вовсе но может сотрудничать [с божественной волей], а лишь отвечает на пробуждающий призыв бога...» (В е t-fc e n s о n, Documents, p. 369).2 J. Orcibal, Les Origines du Jansenisme, Paris, J. Vrin, 1947, vol. I, p. 617. Янсений понимал, что рискует своей карьерой и, пожалуй, даже своей свободой и жизнью. «Этот труд [о святом Августине],— писал он,— заставил меня отказаться от всяких надежд на кафедру в университете [Ипра], так как мне приходится или молчать, или пойти на риск высказывать свое мнение, а моя совесть не позволяет мне отречься от того, что я считаю истинным» (там же, стр. 69—70). Однако в сложившихся обстоятельствах фабианская тактика Арно — брать врага измором — могла привести только к неудаче. В 1711 году, по указу Людовика XIV, Пор-Ройяль был разрушен, его могилы — осквернены, монахини рассеяны по всему свету. Нанесенный удар, казалось, явно не соответствовал тому объекту, против которого был направлен. «Этот удар, равный по силе государственному перевороту,—говорит Сент-Бёв,— обрушился на двадцать двух женщин, из которых самой молодой было пятьдесят лет, а некоторым восемьдесят и больше» 1. Но фактически удар был нанесен по всему движе-нИю, уже эволюционировавшему от теологии к мистицизму. В 1713 году в знаменитой булле «Unigenitus» разоблачалось сто одно положение в вышедшей сорок два года назад янсенистской работе — книге отца Кенеля «Моральные размышления о Новом завете»; они назывались «лживыми, лукавыми... греховными, богохульными, полуеретическими и отдающими ересью» 2. Папская булла затронула французскую политику так глубоко и так решительно, что духовенство разделилось надвое — за и против буллы. Кардинал де Ноай на своем смертном ложе подписал два документа, «один из которых признавал буллу, в то время как другой отвергал ее» 3. Ересь Кенеля заключалась в том, что он возводил личный и притом мистический взгляд в символ веры; таким образом, точка зрения членов церкви оказывалась более важной, чем суждения их лидеров. Результаты этого романтического анархизма не замедлили сказаться, и их невротически вычурный характер показал всю болезненность и тщетность борьбы. Подобно всем протестантским движениям, янсенизм встретил поддержку среди ремесленников и мелкой буржуазии, так как отвечал их идеалам трудолюбия и умеренности. Поэтому его неудачи усилили недовольство того класса, члены которого считали себя достойными людьми, лишенными законных прав.1 «Port-Royal», Book VI, Chapter XIII.2 Цит. в: Saignac et Saint-Leger, Louis XIV (Paris, Presses Universitaires de France, 1949), p. 638.3 The Viscount St. Cyres, in «Cambridge Modern History» vol. V, p. 90. Случилось так, что 1 мая 1727 года умер один дьякон-янсенист Франсуа де Пари. Его похоронили на кладбище церкви Сен-Медар, которая находится в конце улицы Муффтар, одной из стариннейших и самых живописных улиц Парижа. Эта могила сразу же стала местом сомнительных исцелений и центром внимания несомненных маньяков. Приходившие сюда паломники распевали псалмы, корчились в припадках, кликушествовали и катались по земле. Наконец, к 1732 году эти представления приняли характер оргий, во время которых мужчины бичевали добровольно соглашавшихся страдать женщин. Простая забота о соблюдении приличий потребовала вмешательства правительства. Кладбище было закрыто, и могила дьякона с тех пор исчезла. Но какой-то обессмертивший себя анонимный шутник прикрепил к воротам кладбища плакат, гласивший: Король велел, чтобы небеса Здесь не творили чудеса. Случай, имевший место в одном из салонов, можно изложить значительно короче. Речь идет о знаменитой шутке мадам дю Деффан, касавшейся святого Дионисия, покровителя Франции. Некий кардинал, присутствовавший на одном из ее soirees [вечеров], рассказал, что святой Дионисий, после того как его обезглавили, поднял и унес с собой отрубленную голову. Этот факт, сказал кардинал, хорошо известен, но менее известно то, что святой прошел, неся свою голову, от Монмартра до церкви Сен-Дени, то есть шесть миль. «Ах, монсиньёр,— сказала мадам дю Деффан, пронзая противника острием известной поговорки,— в таких делах труден только первый шаг» 1. Так в конце концов теология должна была расплачиваться за свою первоначальную ошибку — неспособность (некогда невольную, а теперь выглядевшую просто абсурдно) отличить метафору от факта. Достаточно только собрать в одну коллекцию все метафоры, связанные, например, с троицей, и сейчас же станет ясно, что они не могут соответствовать фактам. Трудно представить себе более подходящую для таланта Вольтера тему! И действительно, в 1768 году появилась написанная им небольшая книжка, озаглавленная «Изгнание иезуитов из Китая» 1. В ней Вольтер показывает, в частности, как один иезуитский миссионер — брат Риголе (это имя созвучно слову «шутник») пытается объяснить китайскому императору сущность христианства. Приведем небольшую часть диалога:1 Я пересказываю эту историю по варианту Литтона Стрэчи из его очерка о мадам дю Деффац (Lytton Strachey, Biogra-fical Essays, London, Chatto and Windus, 1948, p. 176).«Риголе: — ...Бог превратился в голубя, чтобы оплодотворить деву — жену плотника, и зачатый ребенок был сам бог.Император: — Но фактически Получается два бога: сын плотника и голубь.Риголе:—Конечно, ваше величество. Но есть еще и третий бог, который является отцом двух других; мы всегда изображаем его с пышной бородой. Это тот бог, который приказал голубю оплодотворить жену плотника, и от нее родился бог-плотник. Но, в сущности, все три бога — это только один бог. Отец создал сына еще до того, как тот появился на свет, после этого сына создал голубь, а сам голубь произошел от отца и сына. Но вам должно быть совершенно ясно, что голубь, который произошел от отца и сына, плотник, который был рожден от голубя, и отец, который произвел сына с помощью голубя,— это все один и тот же бог и что человека, который не верит этой истории, следует сжечь на костре и обречь на вечный огонь в аду.Император: — Это ясно, как день. Один бог, рожденный в хлеву между быком и ослом 1723 года назад; другой бог — в голубятне; третий бог, от которого произошли два другие, но который не старше их, несмотря на свою седую бороду; девственница-мать — нет ничего проще и понятнее» 2. Вся теология потерпела крах. А с нею вместе погибла (что менее приятно) красивая, поэтическая легенда.1 Иезуиты были изгнаны из Франции среди всеобщего ликования в 1762 году.2 «Dialogues Philosophiques», edited by Raymond Naves, Paris, Gamier Freres, 1939, pp. 222—223.III Сначала триумфы разума были в основном негативными, так как способствовали только крушению иллюзий. В середине века, однако, Просвещение добилось своего , первого положительного результата — выхода в свет «Энциклопедии» Дидро и Д'Аламбера. Вряд ли найдется какое-либо дру