Содержание
Введени
Специфика жанровых модификаций и стилевое своеобразие рассказов Ф. Абрамова 60-70-х гг.
Заключение
Список использованной литературы
Введение
Действительная жизнь участвует в книгах Ф. Абрамова как неотвязная, неотступная сила. Она словно не отпускает писателя, не дает ему легкой свободы. Эта жизнь, этот опыт, пережитый и узнанный, чурается всех, кроме самых необходимых и неизбежных, литературных условностей. Такая проза не может начаться с изобретения небывало-нового, безукоризненно-рассчитанного сюжета. Она обходится и без того, без чего сегодня, кажется, не обходится ни один сведущий в литературном ремесле человек. Ни ассоциативного письма, ни потока сознания, ни щедрой описи вещного и природного мира. Ничего, что бы специально задерживало внимание на себе как на элементе формы. Ничего, что бы не было обусловлено состоянием изображаемой жизни.
Отсюда — простое и строгое обращение со временем в рассказах 60-70 х гг. Здесь и день длинен, и ночь длинна, даже кажется, что писатель пленен житейским временем и ничего в нем не хочет опустить, ни единой мелочи. Но именно из таких плотных, подробных дней, вечеров, ночей состоят рассказы, охватившие в своих жанровых модификациях жизнь русского севера. Между временем рассказов — разрывы в годы и десятилетия, внутри рассказов неизменно длинны и полны избранные писателем дни, вместившие так много событий и потрясений для всякой человеческой живой души, такую бездну неотложной, бесконечной работы. Время этих дней всегда существенно для всей последующей крестьянской жизни, оно потом отзывается в том иль в другом.
Специфика жанровых модификаций и стилевое своеобразие рассказов Ф. Абрамова 60-70-х гг.
Почти все значительные рассказы 60-70х гг вынашивались писателем годами. Свидетельство тому — сохранившиеся архивные материалы, многочисленные заметки, наброски, заготовки, помеченные разными датами. Вот несколько примеров[1]:
«Олешина изба» — 1967, 1968, 1971 — 1975;
«Сказание о великом коммунаре» — 1963, 1965, 1973, 1975, 1978, 1979;
«Из колена Аввакумова» — 1970, 1974 —1976, 1978;
«Слон Голубоглазый» — 1974, 1975, 1978;
«Франтик» — 1971, 1972, 1976, 1979 —1981.
Но были и счастливые исключения. Довольно быстро были написаны «Старухи», «О чем плачут лошади». На одном дыхании родились последние рассказы, созданные в апреле 1983 года,— «Степка», «Есть, есть такое лекарство!», «Потомок Джима».
Из всех рассказов по: силе обобщения, по масштабу мысли и глубине чувства возвышается рассказ «Старухи» — самое проникновенное и вдохновенное произведение писателя, перекликающееся с исповедальными страницами-откровениями П. Чаадаева, Гоголя, Достоевского, Л. Толстого, Бунина, Короленко.
Этот рассказ, созданный в 1969 году, обошедший почти все редакции, вызывавший всеобщее восхищение читавших его в рукописи, был опубликован только через восемнадцать лет — в 1987 году. Кстати, в тот же год, когда увидели свет еще более долго лежавшие под гнетом цензуры поэмы-откровения А. Твардовского («По праву памяти») и А. Ахматовой («Реквием»).
Небольшой по объему и предельно простой по форме (беседа автора со старухами-землячками) рассказ «Старухи» вмещает огромные пласты нашей истории, наши беды, муки, ошибки, трагедии и нерешенные, трудные вопросы, по сей день требующие ответа. Главный из них — как восстановить справедливость, как искупить вину перед поколениями русских людей, особливо русских женщин-крестьянок, которые не годами, а десятилетиями работали на износ, «рвали из себя жилы — в колхозе, в лесу, на сплаве», почти ничего не получая за свой каторжный труд. Доля-трагедия русских женщин, русских крестьянок встает в рассказе вровень с трагедией тех, кто испил муки репрессий и лагерей.
Сложно сказать, есть ли еще в литературе рассказ такого трагического звучания, такой трагической мощи, где бы в авторском голосе слились воедино восхищение, сострадание, любовь, боль, негодование, недоумение, жажда справедливости, попытка и невозможность восстановить справедливость.
Автор заставляет сострадать и думать, думать вместе с ним о подвиге и трагедии народной, о судьбе крестьянки-великомученицы, которую по мукам, кротости и долготерпению писатель готов был причислить к лику святых[2].
Всегда сдержанный авторский голос в этом рассказе подымается до самых высоких лирических нот, до самой высокой патетики: «Встаньте, люди! Русская крестьянка идет с восьмидесятилетним рабочим стажем». «Новый человек вырастет — не сомневаюсь. Но пройдет ли по Русской земле еще раз такое бескорыстное, святое племя?»
Однако восхищение и сострадание не сделали бы рассказ выдающимся произведением искусства. Мысль автора глубже. Трагедия народного бытия оказывается совсем не легко разрешима, болезнь загнана так глубоко, что потребуются годы и немалые усилия, чтобы человек избавился от страха, обрел чувство собственного достоинства, осознал свои права и обязанности.
«Беда не только в том, что народ мало получил, но беда в том, что он мало требовал»,— считал Абрамов.
Тип героя – старух, которые теряют свой ореол, превращаются в окаменевших скифских баб, в людей безропотных, смирившихся и даже довольных своим положением.
Финал рассказа — писатель наедине с портретом Сталина — выводит на самые серьезные размышления об эпохе. Разгадка прошлого (да и настоящего тоже) — не только в культе вождя, но и в психологии, самосознании, поведении народа.
Первоначально рассказ имел другое название — «Как я хотел помочь своим землякам», название, выражавшее поистине суть всего творчества Абрамова, который всю жизнь искал путей, как помочь землякам, народу жить достойно, по-человечески, по справедливости, по совести.
О том, как необходима и велика роль праведного, доброго, сострадательного слова,— рассказ «Слон Голубоглазый»[3].
Рассказ во многом автобиографичен, в основе его — реальный юбилей, на котором мы присутствовали еще в пору работы в университете весной то ли 1956, то ли 1957 года. Событие нас поразило сразу своей одухотворенностью, неординарностью, торжеством подлинной доброты и человечности. Но рассказ долго не давался Абрамову. Видимо, надо было автору пройти через многие нравственные испытания, многое передумать и переосмыслить, вырасти духовно, чтобы найти нужный тон и пафос повествования.
Первые наброски были сделаны в августе 1973 года, а вплотную автор приступил к рассказу в 1978 году, более чем через двадцать лет после реального факта. Работа шла нелегко. И вдруг в конце декабря — начале января 1979 года скованность исчезла, рассказ пошел в рост. О том — несколько дневниковых записей:
«1.ХII.78
Кажется, получится «Слон Голубоглазый». Но опять надо отбросить цензурные страхи. Только при этом родится полновесное зерно».
«3.XII.78
Работаю взахлеб. В полном смысле — дни и ночи. «Слон» — будет! Если~ не сейчас, то позже. Но будет. И это будет совершенно еретическая вещь. Да, что ни копни поглубже — все не в дугу, все не влезает в рамки. Но на это я давно уже махнул рукой. Главное — написать. Главное — докопаться до истины».
16 января он закончил рассказ, но сам был не очень доволен.
«19.1.79
Вот мой «Слон Голубоглазый». Одобрила Люся, одобрил Федюха, а я не доволен. Я изболелся душой, не могу работать: нет накала, нет потрясения.
И вот сегодня вдруг все открылось: надо писать на пределе души и истины. Не мое призвание — святочные рассказы. Мое дело — прожигать читателя, наливать его гражданской яростью. И как только открылось это — пошло. С 4-х дня до 12.30 сидел за столом и писал заметки к «Слону». И, кажется, на этот раз получится, хотя рассказ и будет непечатный.
Хрен с ним! Высшая радость — открыть своим словом истину»[4].
Именно в январе 1979 года он обрел тот тематический стержень, ту главную мысль, которая не просто одухотворяла повествование, но придавала поучительной и возвышенной истории социальный и общечеловеческий смысл. Отныне человеческую доброту автор соотносит с потрясениями эпохи, с той душевной стужей и классовой ненавистью, которые царили в стране десятилетиями.
Его романы, повести, рассказы – летопись страданий многомиллионного крестьянства. Он писал о трагедии раскулачивания, о репрессиях ("Деревянные кони", "Франтик", "Поездка в прошлое"), о непосильных налогах и трудовой повинности, когда женщин и подростков "гнали" на сплав и лесозаготовки, о разрушении малых деревень, о чудовищно нелепых "реорганизациях" в сельском хозяйстве, а в конечном счете -- о трагедии народа и человека, которому не давали достойно жить, работать, думать. Люди страдающие, замученные, изломанные встают со страниц абрамовской прозы как обвинение всей преступной тоталитарной системе.
Еще в 1969 году был создан рассказ "Старухи". Он обошел почти все редакции, вызывал всеобщее восхищение, но увидел свет только через восемнадцать лет – в 1987 году. Это один из лучших рассказов, которым очень дорожил сам писатель. Рассказ вмещает огромные пласты нашей истории, наши беды, муки, ошибки, трагедии и нерешенные, трудные вопросы, по сей день требующие ответа. Главный из них – как восстановить справедливость, как искупить вину перед поколениями русских людей, особливо русских женщин-крестьянок, которые не годами – десятилетиями работали на износ, "рвали из себя жилы – в колхозе, в лесу, на сплаве", почти ничего не получая за свой каторжный труд. Доля-трагедия русских крестьянок встает в рассказе вровень с трагедией тех, кто испил муки репрессий и лагерей[5].
Всегда сдержанный авторский голос в этом рассказе подымается до самых высоких лирических нот, до самой высокой патетики: "Встаньте, люди! Русская крестьянка идет. С восьмидесятилетним рабочим стажем"; "Новый человек вырастет -- не сомневаюсь. Но пройдет ли по русской земле еще раз такое бескорыстное, святое племя?".
Любой абрамовский рассказ может стать предметом специального исследования, серьезного разговора. Остановлюсь на наиболее значимых, на тех, которые сам автор высоко ценил, над которыми больше всего трудился. Привлекаемые дневниковые записи, черновые варианты, наброски, заметки к рассказам, где нередко выражены сокровенные авторские рассуждения, помогут глубже понять историю создания рассказов, масштаб авторской мысли, суть изображенного. Многое из черновых вариантов и разных редакций дано в «Приложении».
Писатель продолжал ту линию русского искусства, которая шла от Чаадаева к Чехову и Бунину: бесстрашно взглянуть на самих себя, не идеализировать народ, разобраться в крайностях русского национального характера, понять достоинства и недостатки его. Он полемизировал и с теми, кто приукрашивал народную жизнь, сглаживал противоречия, и с теми, кто смотрел на крестьянина и ремесленника свысока, считая их людьми второго сорта и даже носителями зла — собственнической психологии.
Исследовательский и полемический смысл абрамовской прозы, в том числе и рассказов, еще ждет подлинного истолкования и понимания. Пока освоен лишь верхний ее слой, связанный с проблемами социальными и отчасти с нравственными. Проблемы философские, общечеловеческие, «бытийные» зачастую даже не названы. Это определяется, конечно, общим уровнем нашего самосознания, духовным состоянием общества.
Если в последние годы мы начали заново осваивать гражданскую грамоту, начали учиться «мыслить обо всей стране, мыслить исторически», постигать политические и экономические устои, то отстает, оставляет желать лучшего наше философское мышление, связанное с общечеловеческими ценностями, с проблемами цивилизации, культуры, религии, с постижением природы, тайн мироздания, человеческой личности, ее потаенных сил, неразгаданных возможностей[6].
По рассказам писателя можно угадать, как нелегко он сам расставался с романтическими иллюзиями, возникшими в детстве и юности под влиянием былей и легенд Октября. В «Могиле на крутояре» (1963 — 1968) он впервые, пожалуй, самокритично взглянул на себя и свое поколение, уловил пагубность безоглядной, фанатичной веры и революционности.
Но и приземленная практичность, здравомыслие, заботы об одних материальных нуждах настораживали писателя. Он понимал, что даже в нашей изголодавшейся и измученной стране «не хлебом единым жив человек».
В наши дни, подчеркивал Абрамов, погоня за материальным успехом привела человечество на грань глобальных катастроф. Проблема гуманитарной, духовной переориентации человеческих устремлений выросла до всемирных размеров. В освоении ее может сыграть особую роль русское искусство, русская литература, отражавшая в лучших произведениях те горние устремления, те порывы души ко всемирному братству и единению, о которых говорил Достоевский в речи о Пушкине.
В рассказах и повестях Абрамов поведал не только о трагедии, но и о духовной силе, красоте русского человека (Лиза Пряслина, Милентьевна), о не утраченных даже в годы жесточайшей диктатуры сердечной доброте, отзывчивости, праведности.
В рассказах писатель продолжает повествовать о русских праведниках и подвижниках, о неизвестных, неприметных, скромных тружениках, память о коих осталась лишь в устных преданиях и в слове писателя («Сосновые дети», «Когда делаешь по совести», «Куст рукотворный», «Золотые руки», «Слон Голубоглазый» и другие, десятки рассказов в «Траве-мураве»)[7].
Книги Абрамова воспринимались и толковались критикой в основном как остросоциальные вещи, повествующие о трагедии русского народа, взывающие к радикальным переменам в стране. А проблемы философские, нравственные, звучавшие в его произведениях, зачастую не получали должного осмысления.
Словами Павла Вороницына ("Вокруг да около") Абрамов выразил трагедию миллионов, низведенных до крепостного положения: "А ежели я человеком себя не чувствую, это ты понимаешь? Почему у меня нет паспорта? Не личность я, значит, да?"
Но Абрамов был далек от одностороннего обличительства. Его книги – не только обвинение, не только скорбь, боль и плач о России. В его книгах – поиски истины, поиски причин происшедшего и тех животворных основ, которые помогли России не погибнуть, а выжить, выстоять, в великих муках и испытаниях сохранить живую душу, человечность, доброту, совесть, сострадание, взаимопомощь.
В конце концов, все обострившиеся пороки современности – пьянство, наркомания, преступность, эгоцентризм, цинизм, равнодушие – порождены угнетением личности, низкой культурой, попранием правовых и нравственных норм, беззаконием.
Хотя Абрамов писал в основном о людях русской деревни, но за их судьбой стояла жизнь и проблемы всей страны, проблемы общенародные, общегосударственные, общечеловеческие. Недаром рассказ о заброшенной деревне назван "Дела российские .". Да, все, что происходит в деревне, в районе, в поселке, на сенокосе или на лугу, где "плачут лошади", в крестьянской избе, – это все "дела российские", дела общие.
Федор Абрамов неустанно выверял каждую мелочь, каждую частность высшей мерой – мерой всенародного страдания или блага, мерой ухудшения или улучшения народной жизни. И потому, о чем бы он ни писал – он всегда говорил с читателем о самом главном: что мешает или помогает нам жить достойно, по-человечески.
Абрамов продолжал ту линию русской литературы, которая шла от Чехова и Бунина: бесстрашно взглянуть на самих себя, не идеализировать народ, разобраться в сложности и крайностях русского характера. Писатель хорошо понимал, что в конечном счете судьбы страны и человечества зависят не только от политиков, но и от поведения, умонастроения, устремлений, идеалов, культуры и нравственности миллионов. Его всегда тревожило не только всевластие чиновников, которые "все пожирают и ни за что не отвечают", но и неразвитость гражданского мышления в стране, полуграмотность, полуобразованность большинства. Он видел, что в запущенном состоянии находятся не только экономика, быт, система управления, но и сознание, нравственность, культура, состояние умов и сердец. Он собирался написать статью, рассказать, как десятилетиями вытравляли в народе самостоятельность мышления: "Не смей думать, живи по приказу. Никакой инициативы. Выключи мозги"[8].
Превыше всего ценил Абрамов в людях умение вдохновенно работать везде – в литературе, в науке, в поле, на стройке. Он был убежден: пора воздать должное теории "малых дел", пора "подумать о значении так называемых малых дел, которые, складываясь, составят большое". Он не уставал доказывать, как необходим каждодневный совестливый труд каждого гражданина, "без чего неосуществимы никакие грандиозные планы и программы". "Любое дело начинается с человека и кончается им", – веровал он.
«Трава-мурава» стоит между публицистикой Абрамова и прозой Абрамова. Она без помех соединяет и ту и другую. Сам Абрамов входит в книгу, не отделяя себя от героев, не маскируясь под рассказчика, под постороннего. Да и какая тут повторяемость, когда место действия — Пинега, а герои — его земляки?
Так, впрочем, было и в рассказах — разве не сам Абрамов герой и «Бабилея», и «Последнего старика деревни», и «Могилы на крутояре», рассказов «Однажды осенью», «Из колена Аввакумова», «О чем плачут лошади», «Последняя охота», «Олешина изба», «Дела российские», «Сказание о великом коммунаре», «Сосновые дети»? С какой точки ни взгляни на эти вещи, всюду увидишь автора: то беседующего с конями на лугу, то расспрашивающего старую Соломею и дивящегося ее стойкости, то приезжающего на сосновую деляну к своим героям, где растят они молодые сосенки — надежда Абрамова, что молодой сосняк залечит раны вырубленного леса — то исповедующего Полю Открой Глаза, то самого перед собой исповедующегося.
Нет, не дано было Абрамову олимпийское возвышение над ,героями — от своей души отрывал он их, от своих воспоминаний. Писал ли он о Милентьевне, о старом доме с конями — он тут же относился мыслями к своей матери, к ее рукам с березовым трепалом, которым обрабатывают лен, или к ее глазам, которые «светились . и сияли, когда она, до упаду наработавшись . поздно вечером возвращалась домой», — справлял ли с бабами «бабилей» за рекой, его сердце терзалось оттого, что он, писатель, ничем не может помочь закабаленной «силиратами» Катерине.
«Господин гневу своему — господин всему» — говорит пословица. Абрамов не всегда в жизни был господин гневу своему, но гнев этот был праведен, чист. Он исходил из чистого источника. И жаждал только чистоты. В «Траве-мураве» Абрамов хотел показать русский характер со всех сторон — со стороны его «живописности» и со стороны «неотделанности», со стороны «долготерпения» и со стороны «своеволия»[9]. Рассуждая о русском характере, он писал: «Нам в России всегда не хватало деловитости . Нам всегда тесно в рамках того, что есть, мы всегда уносимся мечтами в небеса . Я убежден, что русский характер — самый многогранный и самый разнообразный, и самый, так сказать, невыделанный . Русский характер очень красив, живописен, дает благодатный материал для литературы. Однако он не очень, как бы это сказать, удобен для практической, общественной жизни . В русском характере . нередко уживаются самые полярные тенденции — скажем, стремление к государственности и тяга к своеволию . Иногда нравственный максимализм, который так вознес русскую литературу XIX века . наше стремление во что бы то ни стало разрешить, и разрешить немедленно, сию минуту, все «проклятые» и вечные вопросы . оборачиваются забвением земных мелочей, конкретных дел своего бытия.
.И еще одну важную черту я отметил бы в русском характере — черту, которая много объясняет в нашей истории и которая, в свою очередь, объясняется нашей историей, — это готовность к долготерпению и самоограничению, к самопожертвованию. Черту, гениально подмеченную еще Пушкиным, хотя нужно прямо сказать: в этой особенности имеются как свои светлые, так и опасные, даже пагубные стороны»[10].
Слова эти говорят, как трезво смотрел Абрамов на народ. Как он не обольщался его «всемирной отзывчивостью», которая мешает ему иногда позаботиться о собственном доме.
В «Траве-мураве» есть и характеры, твердые как камень — как Татьяна Васильевна, например, которая, не простив измены мужу, на похоронах ни единой слезинки не обронила при его гробе. А есть и безответная Машуня, которая осталась в девках, но не в ропоте на судьбу, хотя судьба ее — в довершение всего — глаз лишила. Про таких, как она, говорят, что ее ждет один «жених Гроб», а она не соглашается: «Не знаю, не знаю, что со мною будет, какая жысь . Может, и мне что заготовлено у бога».
Есть слабые, есть сильные, есть упрямые, есть уступающие, прощающие, готовые защитить тех, кто их обидел. Есть гуляки, фантазеры, скоморохи, есть кулаки, которые корку хлеба без попрека родному дяде не подадут, есть отчаянные, которые — если нет жизни — уходят с этого света по собственной воле.
В «Траве-мураве» много таких смертей. Люди умирают не дома, а в поле, а если дома, то думая о поле, о работе. Один просит отвезти его на пожню, чтоб в последний раз увидеть сенокос, другой еле тащит на горбу короб с сеном, и когда его спрашивают, почто тащишь, ведь ты стар, пора и на покой, отвечает: «Робить хочу». А третий сам снимает с книжки оставшиеся деньги на похороны и, встретив соседа на улице, говорит ему: я завтра умру. И ложится, и отходит в мир иной.
Один («Слуга народа») умирает, как пишет Абрамов, «на посту продавца маленькой деревенской лавчонки» и всерьез считает эту работу свою постом, где он служил народу, другой (в «Завете отца») уходит за несколько месяцев до пенсии с фабрики — не желает на количество работать, а третий («Спустя четверть века») всю молодость наганом промахал, все своих земляков раскулачивал, а остался ни с чем, с пустыми руками и пустой душой.
Есть в книге и «силираты», и мастера, и раскулаченные девки, прибывшие после долгой разлуки в родную деревню, и старики, которые ждут тепла, чтоб посмотреть, как на горбылях земля первую отпотину дает, и умереть, и вдовы, которые берегут подарки своих мужей (какое-нибудь медное колечко), все еще ожидая, что те вернутся с войны.
Есть добрые сыновья и внуки, бессребреники и святые, и есть с «волчьими сердцами», доводящие своих стариков до петли.
Есть блокадники, которые в самые тяжелые минуты не плачут, потому что тому, кто пережил блокаду, «грех великий плакать», есть пьяницы, разрушающие семью, есть «коммунарки», которые, вопреки здравому смыслу и удобству жизни, не хотят покидать своих коммуналок.
Вот еще несколько историй из «Травы-муравы».
« — Что это тебя, Максимовна, так к земле пригнуло?
— Как не пригнет . У сердца-то моего сколько лежало . Пятеро своих, да сына трое, да дочери четверо».
«Восемьдесят три года. Грузная, тяжелая. Идет по улице — копна сена ползет. И только глаза молодые, полные жизни.
И тетя Катя любила приговаривать:
— Тело просит земли, а душа любви».
« — У тебя глаза-то светлые, а у девок твоих черные. В кого?
— В кого, в кого? Девки-то не много плакали.
У матери тоже были черные. Это от слез облезли, слезой краску-то съело».
А вот новелла «Майка-плотник».
«Удивлению моему не было предела: девка-плотник! И добро бы там какой-нибудь хлевок сварганила, сарай сколотила, ну, баньку, наконец, а то ведь дом срубила. И какой дом? Ладненький, веселенький, со светелкой-чердаком, а у той светелки-чердака еще балкончик с точеными перильцами — терем!»
Очень этот терем напоминает терем, который был изображен на картинке, купленной на рынке в рассказе «Пролетали лебеди». Только тот был сказочный терем, придуманный, а этот настоящий, да и хозяйка в этом терему не нарисованная, а настоящая красавица: «легкая, синеглазая, грудастая — не каждый день такую увидишь»[11].
Но — не берут Майку замуж. Мужики говорят: не хотим топора в кровать. Так и садится в тридцать лет за стол одна.
«Топор счастья бабе не приносит», — говорит мать Майки.
Как всегда, эти истории у Абрамова печальны, но и, как всегда, заключен в них высший урок и высшее оправдание.
Что делать людям, если не имеют они иной жизни? Надо прожить эту жизнь так, чтоб не стыдно было взглянуть друг другу в глаза. А деревня — это десятки, сотни, тысячи глаз. Идешь по деревне — тебя все окна видят, все души, населяющие эти избы, и даже предки с кладбища смотрят (потому что рядом оно), как идешь.
Не виноваты эти бабы, что их жизнь к земле пригнула, что слеза цвет глаз выела. Да и Майка-плотник от нужды научилась топор в руках держать. Пятеро их — и все девки — осталось у матери после войны. Кто гвоздь вколотит, доску прибьет? «И вот Майка . с малых лет начала за топор хвататься».
Нет счастья сердцу, так дал бог счастья рукам. Голове смышленой, душе доброй.
Таких, как Майка-плотник, Абрамов ценит. Таких любит. Такими он восхищается.
Ничто так не восхищает Абрамова в человеке, как стоическая верность труду. Как такой же стоицизм в отношении жизни, когда человек принимает удары судьбы с высоко поднятой головой.
«Трава-мурава» — песнь песней Абрамова о таких людях. Она продолжение песни песней о народе, которая была пропета в его романах и повестях.
В «Траве-мураве» есть короткий рассказец. Название у него «Совесть», а подзаголовок: «Из жизни одного известного ученого». Приведем его целиком:
«В десятом классе наголо, под нулевку остриг волосы. Чтобы не ходить на танцы, не убивать время на пустяки. А как же? Мать работает прачкой, по двенадцати часов стоит у корыта, а он развлекаться будет?
Каждый час, каждую минуту — математике!»
Этот рассказ можно отнести к самому Абрамову. Каждый час, каждую минуту — литературе! Так относился Абрамов к своему труду.
За «Чистой книгой» должно было последовать «Житие Федора-Стратилата» — повествование о себе, о своей жизни и жизни своего поколения.
Стратилат — это воитель, а Федор Абрамов был воителем. Но как и все русские писатели, он был еще и государственник. Что означает это понятие? Прочтите записку Н. М. Карамзина «О древней и новой России», записку Пушкина «О народном воспитании» — и вы поймете. Других примеров не нужно. Пушкин писал по поводу своей записки: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но ненадобно же пропускать случая, чтоб сделать добро».
И Карамзин, и Пушкин хотели помочь: их не поняли— это другое дело. Пушкину за его записку «вымыли голову», а Александр Первый, который попросил Карамзина высказать свои мысли о древней и новой России, обиделся на историографа.
Но вновь и вновь русские писатели старались помочь и подсказать. То же делал и Федор Абрамов. Он был убежден, что слово есть такое же важное для державы дело, как и всякое другое дело.
Слишком многое в истории человечества зависело от слова. «В слове, — писал Абрамов, — сокрыта самая великая энергия, известная на Земле, — энергия человеческого духа». Слово могло строить, слово могло и разрушать. Раздавшееся вовремя слово сильней взрыва ядерного устройства — из-за него сотрясались уклады и уходили в прошлое целые эпохи. Слово не сразу производит такой эффект — но перевороты, которые оно готовит в жизни людей, сильнее природных катаклизмов.
Поэтому, — настаивал Абрамов, — «в век неслыханной, небывалой спекуляции словом . нам, писателям, дано вернуть слову его изначальную мощь и силу».
А для этого нужно неустанно, выматывая себя, работать. Искать это слово, отмывать и отчищать наслоения штампов, казенщины, налипшей от частого употребления грязи нечистых рук. Старое слово может заиграть, как играют отмытыми красками картины после трудов художников-восстановителей, художников-реставраторов.
Абрамов — сдержанный художник, может быть, самый сдержанный во всей «деревенской прозе». С ним редко случается, чтобы он дал волю своему умилению или печали. Это жизнь, и люди в ней бывают «несдержанны», кричат и плачут. Он только следует за этой «несдержанностью» жизни — он иногда внимательнее к ней, чем другие; он слышал там, где другие не слышат.
В рассказе «Материнское сердце» звучит один голос — голос матери, старой крестьянки. Она изливает душу человеку, которого знает и который может ее понять. Может услышать[12].
То, о чем рассказывает Офимья, могло быть частью пекашинской летописи. «За войну какие муки ни приняли пекашинцы, а лес сравнить не с чем. Лес всем мукам мука». «А бабы, детные бабы,— что они вынесли за эти годы! Вот уж им-то скидки не было никакой .» Анфиса Петровна даже «не заикалась», что у тех женок, что попали уполномоченному на карандаш,— малые ребята: «Дети не в расчет и раньше были». В Пекашине той крутой поры никто не удивлялся, что о людях говорят: гнать в лес, «выгнать к реке», на сплав. Офимья тоже не удивлялась, когда бригадир Павел Егорович, Пахарожа («нехороший человечишко был!»), матюками гнал ее в лес. Этот человек не был извергом, но привык, что все вокруг впряглись и тащат, а он приставлен погонять. Это он оторвал Офимью от больного сына, сломил ее волю, и уехала она на долгую неделю, зная, что плох ее Степанушко, что кровь была на снегу в отхожем месте, что прилетала птичка и билась в стекло, предупреждала . А вернулась, сухари на стол высыпала — ешь, сынок, сколько хочешь, а у того и сил-то уже нет сухарь разгрызть .
И вот дорога в больницу:
« .Степа, говорю, к району подъезжаем. Можешь ли, говорю, посмотреть-то?
А он сам меня просил: «Мама, скажи, когда к району подъезжать будем». Ребенок ведь! Нигде не бывал дальше своей деревни — охота на белый свет посмотреть».
Тут есть что-то парадоксальное: вроде бы современный человек необычайно обо всем осведомлен, «информационный взрыв» разрастается и т. п., но подлинности что-то не хватает, и в ней нуждаются. Словно подлинный облик мира дробится, распадается на кадры, монтируется, перемонтируется, туманится, ускользает, и только художник возвращает нам ощущение целого в его истинном порядке и смысле, и человек с его судьбой предстает в своей несомненной драматической достоверности. Подлинность в литературе не унижает, не оскорбляет; унижают и оскорбляют — пошлость, фальшь и обман.
Федор Абрамов с самого своего начала, с рассказов 60-70х гг, ставил перед собой одну и ту же задачу: художественное воспроизведение, художественное исследование подлинного мира людей. Писатель вступил в литературу, когда жизнь уже прорывала пелену превратных представлений о себе. Рассказы 60-х годов позволили почувствовать реальное состояние деревенской жизни. Первый роман Абрамова унаследовал от этой прозы главное: верность действительности и действительному человеку. Был унаследован и дух смелого социального анализа, но это стало особенно заметно позднее. Тогда же, в рассказах, писатель был занят прежде всего тем, чтобы передать предельное напряжение народной жизни посреди войны. Физические и нравственные муки терзают крестьян; будь это только самозащита, круговая оборона от голода, отчаяния, смерти, то и тогда ее можно было бы назвать героической. Но абрамовский мир выстаивал, не клонился еще и потому, что сам он чувствовал себя опорой и надеждой своих воюющих в неведомой дали мужиков. Он существовал, и, значит, легче было существовать им. Вспоминая об этом времени, Абрамов писал, что тогда, в сорок втором, ему посчастливилось увидеть своих земляков «во весь их богатырский рост»[13].
Заключение
Стилевое своеобразие Абрамова умещается в пределы северорусского крестьянского мира.И если о его книгах писали, как о «народном эпосе» или «эпосе народной жизни», то имели в виду, должно быть, саму протяженность изображенного народного существования во времени. Для эпоса, оказывается, достало и одних пе-кашинских изб. Не потому ли, что в потоке времени, в вечной череде смертей и рождений, смене поколений и обстоятельств что-то сильное в самих основах пекашинского мира упорно не менялось и не разрушалось, передавалось дальше, не желая рассеяться или раствориться? От этой устойчивости народной жизни веет эпическим, но напрасно искать покоя под крышами Пекашина. Все, кажется, давно было: отшумело, отболело, зажило; созерцай, сочувствуй, тешь внутреннее око туманными картинами минувшего, рассуждай и рассуживай бестрепетно, а — невозможно! Кому — ушедшая история, а Федору Абрамову эти пе-кашинские годы — его жизнь: все это было на его веку — с ним или с теми, кого знал и любил; это было, отпылало, но не успело остыть; меркнут лица, исчерпываются земные сроки, но остается здесь все неутоленное, все недоумения, боли, обиды, тревоги — остается, если уметь слушать, призыв к разумности, к бережному обращению с "жизнью.
Федору Абрамову было даровано сердце, способное слышать эту боль и этот призыв.
Читая Абрамова, постоянно ощущаешь давление реальной, жестко-неудобной жизни, ее противоречивое, неспокойное состояние. Что жизнь такова — стоит ли удивляться? Бывает ли она иной? Выдающийся отечественный физиолог А. А. Ухтомский писал: «У нас нет решительно никаких оснований к тому, чтобы думать, что реальность и истина станут когда-нибудь подушкою для успокоения. Подушкою для успокоения норовит быть каждая из теорий, но благодетельное столкновение с реальностью опять и опять будит засыпающую жизнь». Удивляться следует, наверное, тому, что писатель так настойчиво и мужественно ищет прямого контакта с действительностью, отклоняя всякое посредничество. И если он чувствует и умеет выразить давление, волю действительности, ее беспокойство, то это для него не тягость, а благо, он этого хочет, он так устроен. Ему нужно растолкать все засыпающее, спутавшее сны с явью. Нам только .кажется, что мы все помним и знаем, говорит он нам. Мы знаем все в общих чертах и общих словах. Позвольте, я вам расскажу, как в сорок третьем колхозница Офимья поехала на заготовку леса, оставив дома больного сына . Или про то, как «хорошо растет осинник на слезах человеческих» там, где в военную пору растили хлеб . И рассказывает. Вот задача, которая кажется простой: « .описывать действительность серьезно и правдиво, ничего не изменяя в ней, как это делают для большего эффекта» (Л. Толстой).
Список использованной литературы
1. Абрамов Ф. А., Деревянные кони. М, 2005.
2. Абрамов Ф. А., Чистая книга. М, 2003.
3. Абрамов Ф.А., Трава-мурава Были-небыли. М, 1993
4. Галимов Ш. З. Федор Абрамов: творчество, личность. Архангельск, 1989
5. Горнак В. В. Система образных средств языка в творчестве Ф. А. Абрамова. Минск, 1991
6. Дас Кандарпа Циклы миниатюр в современной прозе о деревне (Ф. Абрамов, В. Астафьев, В. Солоухин). М, 1994
7. Заглоба В. В. Традиции и новаторство в прозе 60-х-70-х годов. М, 1991
8. Земля Федора Абрамова. М, 1986
9. Золотоссуский И. П. Федор Абрамов: Личность. Книги. Судьба. М, 1986
10. Крутикова Л. В. Дом в Верколе. Л., 1988
11. Кульбас Д. Г. Композиционная палитра рассказов Ф. А. Абрамова. Курган, 1997
12. Ларионов А. К милому пределу. М, 1992
13. Маслов И. С. Правда как мера таланта. Харьков, 1994
14. Мыреева А. Н. Изображение народного характера в советском романе о деревне в 60-е гг. Якутск, 1987
[1] Золотоссуский И. П. Федор Абрамов: Личность. Книги. Судьба. М, 1986, с. 11
[2] Ларионов А. К милому пределу. М, 1992, с. 85
[3] Земля Федора Абрамова. М, 1986, с. 54-58
[4] Маслов И. С. Правда как мера таланта. Харьков, 1994, с. 94
[5] Галимов Ш. З. Федор Абрамов: творчество, личность. Архангельск, 1989, с. 84
[6] Ларионов А. К милому пределу. М, 1992, с. 64
[7] Золотоссуский И. П. Федор Абрамов: Личность. Книги. Судьба. М, 1986, с. 99
[8] Заглоба В. В. Традиции и новаторство в прозе 60-х-70-х годов. М, 1991, с. 49
[9] Маслов И. С. Правда как мера таланта. Харьков, 1994, с. 49
[10] Земля Федора Абрамова. М, 1986, с. 223
[11] Ларионов А. К милому пределу. М, 1992, с. 102
[12] Маслов И. С. Правда как мера таланта. Харьков, 1994, с. 94
[13] Галимов Ш. З. Федор Абрамов: творчество, личность. Архангельск, 1989, с. 4