"Архипелаг Гулаг"
(монументально-публицистическое исследование репрессивной системы)
Содержание:
Введение
Опыт художественного исследования
"Один день" зэка и история страны.
Заключение
Введение
Любое произведение литературы, отображая жизнь посредством слова, обращено к сознанию читателя и в той или иной степени на него воздействует. Прямое воздействие, как известно, имеет место в произведениях публицистики, посвященных актуальным вопросам текущей жизни общества. Факты действительной жизни, человеческие характеры и судьбы рассматриваются писателем-публицистом как повод, как конкретная основа взглядов автора, ставящего перед собой цель самим фактом, логикой суждения и выразительностью образа убедить читателя, заставить его понять собственную точку зрения. Здесь одним из важнейших инструментов познания действительности и воссоздания событий в таком сочетании, которое позволяет проникнуть в самую суть происходящего, является вымысел, благодаря которому сокровенное содержание явления предстает гораздо убедительнее, чем простая констатация факта. Таким образом, правда художественная - выше правды факта, а главное - значительнее по силе воздействия на читателя. В своем реферате я постараюсь затронуть основные стороны исследований Солженицына в сфере объективного анализа репрессивной системы сталинских лагерей. Совершенно неслучайно именно эта тема явилась основополагающей в моей работе, так как актуальность ее видна и по сей день. Многое из того, что пережили наши соотечественники полвека назад, конечно же, страшно. Но еще страшнее забыть прошлое, оставить без внимания события тех лет. История повторяется, и кто знает, все может произойти снова в еще более жесткой форме. А.И.Солженицын был первым, кто показал в художественной форме психологию времени. Он первый открыл завесу тайны над тем, о чем знали многие, но боялись рассказать. Именно он сделал шаг в сторону правдивого освещения проблем общества и отдельно взятого человека. Это потом появится В.Шаламов, который заявит, что “в таком лагере, как Иван Денисович, можно провести хоть всю жизнь. Это упорядоченный послевоенный лагерь, а совсем не ад Колымы”. Но речь не об этом. Главное ,- что каждый прошедший все перипетии, описанные Солженицыным (да и не только им), заслуживает особого внимания и почтения, вне зависимости от того, где он их провел. “Архипелаг Гулаг” является не только памятником всем, “кому не хватило жизни об этом рассказать”, это своего рода предостережение будущему поколению. Настоящая работа ставит своей целью проследить соотношение категорий "правда факта" и "художественная правда" на материале произведения документальной прозы "Архипелаг ГУЛАГ" и рассказа "Один день Ивана Денисовича "А. Солженицына. Это произведения, создававшиеся на протяжении десяти лет, стали энциклопедией лагерной жизни, советского концентрационного мира. Но что такое "Архипелаг ГУЛАГ" - мемуары, автобиографический роман, своеобразная историческая хроника?. Александр Солженицын определил жанр этого документального повествования как "опыт художественного исследования". С одной стороны, определение это очень точно формулирует задачу, поставленную писателем: художественное исследование лагеря как феномена, определяющего характер государства, исследование лагерной цивилизации и человека, живущего в ней. С другой стороны, этот подзаголовок может рассматриваться как условный термин, "удобный" отсутствием четкого жанрового содержания, но тем не менее точно отражающий историческую, публицистическую и философскую направленность книги. И, как известно, никакой диалог, если он сразу не зафиксирован на бумаге, не может быть через годы воспроизведен в своей конкретной данности. Никакое событие внешнего мира не может быть передано во всей полноте мыслей, переживаний и побуждений его отдельных участников и свидетелей. Настоящий мастер всегда перестраивает материал, его воображение переплавляет документальную массу в неповторимый мир непосредственно увиденного, тем самым подтверждая главную закономерность вечного взаимодействия искусства и действительности - их нераздельность одновременно. Однако Солженицын не прибегал к этому в основной массе своих произведений, ибо то, что изображено в его книгах не может быть подвергнуто искажению, неся своеобразный отпечаток времени, власти и истории, от которой нельзя откреститься, которую необходимо принимать как свершившийся факт, помнить и открывать. Автор, хорошо понимая это, все же показал жизнь во все её "красе", и поэтому "не каждый читатель долетит своим взором хотя бы до середины Архипелага", но я постараюсь раскрыть основные аспекты творчества этого автора.
АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ (1918-1956)
Опыт художественного исследования
Внебрачное наследие ГУЛАГА,
дитя единокровное - общага.
Раскрыла пасть на трассе Усть-Улима.
Как ни крути, а не проехать мимо.
Гром и литавры бесконечной стройки,
целинные былинные края.
Фанерной стенкой стиснутые койки.
Одна из них, из десяти, моя.
А на соседней, с Панькой Волосатой,
живет подросток
из породы статуй.
Сильномогуч и абсолютно лыс.
Столовая и туалет дощатый
в замерзшей луже, в наледях слились.
Пристанище для обнаглевших крыс.
О, разве всем ниспослано терпенье
идти на свет сквозь мерзость запустенья!
И где он есть, тот благодатный свет,
когда кругом, как я, такие ж люди?..
Простым словам о святости, о чуде
поверил бы я в девятнадцать лет?..
(Александр Зорин)
“Архипелаг Гулаг” - одно из наиболее капитальных произведений Александра Солженицына. Всегдашний и острый критик нашей действительности, нашего общества и его политической системы, Солженицын, надо думать, останется таковым до конца своей жизни. Вместе с тем есть основания, что к происходящим у нас переменам он присматривается, как и все мы, с надеждой на мирное выздоровление страны.
Но вот что главное: чем трагичнее, чем ужаснее было пережитое время, тем больше “друзей” било челом до земли, восхваляя великих вождей и отцов народов. Злодейство, кровь и ложь всегда сопровождаются одами, которые долго не смолкают даже и после того, как ложь разоблачена, кровь оплакана и принесены уже громкие покаяния. Так, может быть, умные и честные оппоненты нужнее нашему обществу, чем дешево приобретенные и даже - искренние, но недалекие друзья? А если так, Александр Солженицын с его непоколебимым упорством нам нынче попросту необходим - мы должны его знать и слышать, а не знать и не слышать не имеем ни морального, ни умственного права.
Пусть далеко не все, что высказано автором в его“Архипелаге”, мы разделяем, но когда сейчас рассчитываемся со своим прошлым, мы убеждаемся, что он-то противостоял ему чуть ли не всю свою сознательную и, уж во всяком случае, творческую жизнь. Этот факт обязывает нас задуматься о многом. Тем более что нынче мы тоже ведь другие, уже не те, к кому взывал когда-то наш писатель. Будучи другими, многое узнав, поняв и пережив, мы по-другому прочитаем его, вполне возможно, что даже и не так, как он того хотел бы. Но это и есть та долгожданная свобода- свобода печатного слова и свобода прочтения, без которой нет и не может быть деятельной, с несомненной пользой для общества литературной жизни, которую на равных правах веками создают и литература, и общество.
Человек не выбирает время, в котором ему жить. Оно дается ему, и в отношении к нему он определяет и выявляет себя как личность. Обычных способностей и обычного усердия требует оно от живущих в согласии с ним, за что и награждает спокойной жизнью. Не всякому дано бросить ему вызов.
Встав против течения, трудно устоять под напором его. Но зато устоявшие, бросившие безумный вызов и нареченные современниками бунтарями, открываются нам подлинными героями своего времени. Геройство их - в силе духа и нравственной самоотверженности. В том, что прожили они жизнь свою не во лжи.
Таким и видится уже сегодня жизненный и творческий путь Александра Солженицына - выдающегося современного русского писателя. Понять его - значит многое понять в истории уходящего XX века. Но, прежде всего нужно назвать трех “китов”, составляющих пафос творчества. Это - патриотизм, свободолюбие, жизнестойкость.
Чтобы спокойно и объективно оценить “Архипелаг ГУЛАГ”, надо выйти из того шокового состояния, в которое погружает нас книга. Мы - каждый - испытываем потрясение от материала, который разворачивает писатель, от его оценок, расходящихся с теми, что были общеприняты. Но шок испытываем и от необходимости сделать самому себе честное признание: так что же, это было?.
Для каждого из нас это сложный психологический барьер. Почему -то не очень верится тому, кто легко взял этот барьер, и у него нет вопросов, все ему понятно и все ответы он нашел.
В обыденной жизни можно уйти от того, что мешает: уйти от сварливой жены, съехать от надоевшего соседа, поменять работу, оставить город, наконец - сменить при определенных обстоятельствах даже паспорт. Словом - начать новую жизнь.Но можно ли уйти от прошлого? Тем более, что оно не только твое, а и твоего народа, твоей страны, прошлое, ставшее историей.
Что было - то было. Знание того, что было, не может быть безнравственным. Народ, забывающий прошлое, не имеет будущего. Но с чувством стыда в будущее не вступают. Легче поверить, что описанное Солженицыным, - правда. И мы сегодня выговариваемся за всех тех, кто вынужден был молчать - от страха ли, стыда, от чувства вины перед детьми. Выговариваем свое незнание всей правды этого неслыханного преступления против народа.
1956 год открыл было шлюзы запрета, обозначил саму проблему случившейся народной беды. Ее принесли с собой те, кто только что вернулись из тюрем, лагерей и ссылок. Говорили о ней и на официальном уровне, в памятном докладе Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС. Тогда же, в 1958 году, Александр Солженицын, хлебнувший этой беды, и задумал свой "Архипелаг ГУЛАГ". Публикация в 1962 году "Одного дня Ивана Денисовича" укрепила уверенность писателя в своих силах. К нему пошли письма, в которых люди рассказывали свои судьбы, приводили факты и детали, побуждали его к работе.
По мере того как открывалась, а точнее - пока лишь приоткрывалась эта правда, острее вставал вопрос об истоках, причинах, вдохновителях и исполнителях. Было очевидно, что все репрессии были частью системы, а всякая система имеет некое организующее начало, стержень, который ее держит даже тогда, когда составляющие меняются. Репрессии не могли возникнуть сразу, только в связи с выдвижением на первые роли И. В. Сталина и приближенных к нему. Официально репрессии и сегодня ассоциируются с культом личности Сталина, официально и сегодня признаются порождением сталинизма, говорится о жертвах сталинских репрессий.
Это продолжает оставаться предметом довольно острого спора, формула о сталинских репрессиях 30-х - начала 50-х годов является неполной. Она не включает в себя миллионы крестьян, репрессированных с начала коллективизации. Она не включает в себя Соловки 20-х годов. Она не включает в себя высылку за границу сотен деятелей русской культуры.
Солженицын цитирует маршала Тухачевского о тактике подавления крестьянского восстания в Тамбовской губернии в 1921 году: "Было решено организовать широкую высылку бандитских семей. Были организованы обширные концлагеря, куда предварительно эти семьи заключались". Это в 1926 году уже воспринималось спокойно как нечто нормальное в практике молодого советского государства.
А "расказачивание"?
В самом начале первого тома “Архипелага” Солженицын называет 227 своих соавторов (без имен, конечно): “Я не выражаю им здесь личной признательности: это наш общий дружный памятник всем замученным и убитым”. “ПОСВЯЩАЮ всем, кому не хватило жизни об этом рассказать. И простят они мне, что я не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался”. Это слово скорби всем тем, кого поглотила “адова пасть” ГУЛАГа, чьи имена стерлись из памяти, исчезли из документов, большею частью уничтоженных.
В лаконичной преамбуле своего грандиозного повествования Солженицын замечает: “В этой книге нет ни вымышленных лиц, ни вымышленных событий. Люди и места названы их собственными именами. Если названы инициалами, то по соображениям личным. Если не названы вовсе, то лишь по тому, что память людская не сохранила имен, - а все было именно так”. Автор называет свой труд “опытом художественного исследования”. Удивительный жанр! При строгой документальности это вполне художественное произведение, в котором, наряду с известными и безвестными, но одинаково реальными узниками режима, действует еще одно фантасмагорическое действующее лицо - сам Архипелаг. Все эти “острова”, соединенные между собой “трубами канализации”, по которым “протекают” люди, переваренные чудовищной машиной тоталитаризма в жидкость - кровь, пот, мочу; архипелаг, живущий собственной жизнью, испытывающий то голод, то злобную радость и веселье, то любовь, то ненависть; архипелаг, расползающийся, как раковая опухоль страны, метастазами во все стороны; окаменевающий, превращающийся в континент в континенте.
“Десятый круг” Дантова ада, воссозданный Солженицыным, - фантасмагория самой жизни. Но в отличие от автора романа “Мастер и Маргарита”, Солженицыну, реалисту из реалистов, нет никакой нужды прибегать к какой-либо художественной “мистике”- воссоздавать средствами фантастики и гротеска “черную магию”, вертящую людьми помимо их воли то так, то эдак, изображать Воланда со свитой, прослеживать вместе с читателями все “королевские штуки”, излагать романную версию “Евангелия от Пилата”. Сама жизнь ГУЛАГа, во всей реалистической наготе, в мельчайших натуралистических подробностях, гораздо фантастичнее и страшнее любой книжной “дьяволиады”, любой, самой изощренной декадентской фантазии. Солженицын как будто подтрунивает над традиционными мечтами интеллигентов, их бело-розовым либерализмом, не способных представить себе, до какой степени можно растоптать человеческое достоинство, уничтожить личность, низведя ее до толпы “зэков”, сломать волю, растворить мысли и чувства в элементарных физиологических потребностях организма, находящегося на грани земного существования.
“Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать- тридцать- сорок лет, ответили бы, что на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, спускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие (“секретное тавро”), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого- пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, - ни одна бы чеховская пьеса не дошла бы до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом”. И, обращаясь прямо к тем, кто делал вид, что ничего не происходит, а если и происходит, то где-то стороной, вдалеке, а если и рядом, то по принципу “авось меня обойдет”, автор “Архипелага” бросает от имени миллионов Гулаговского населения: “Пока вы в свое удовольствие занимались безопасными тайнами атомного ядра, изучали влияние Хайдеггера на Сартра и коллекционировали репродукции Пикассо, ехали купейными вагонами на курорт или достраивали подмосковные дачи, - а воронки непрерывно шныряли по улицам и гебисты стучали и звонили в двери ...” “Органы никогда не ели хлеба зря”; “пустых тюрем у нас не бывало никогда, а либо полные, либо чрезмерно переполненные”; “в выбивании миллионов и в заселении ГУЛАГа была хладнокровно задуманная последовательность и неослабевающее упорство”.
Обобщая в своем исследовании тысячи реальных судеб, сотни личных свидетельств и воспоминаний, неисчислимое множество фактов, Солженицын приходит к мощным обобщениям - и социального, и психологического, и нравственно-философского плана. Вот, например, автор “Архипелага” воссоздает психологию среднеарифметического жителя тоталитарного государства, вступившего - не по своей воле - в зону смертельного риска. За порогом - Большой террор, и уже понеслись неудержимые потоки в ГУЛАГ: начались “арестные эпидемии”.
Солженицын заставляет каждого читателя представить себя “туземцем” Архипелага - подозреваемым, арестованным, допрашиваемым, пытаемым. Заключенным тюрьмы и лагеря... Любой поневоле проникается противоестественной, извращенной психологией человека, изуродованного террором, даже одной нависшей над ним тенью террора, страхом; вживается в роль реального и потенциального зэка. Чтение и распространение солженицынского исследования - страшная тайна; она влечет, притягивает, но и обжигает, заражает, формирует единомышленников автора, вербует новых и новых противников бесчеловечного режима, непримиримых его оппонентов, борцов с ним, а значит, - все новых его жертв, будущих узников ГУЛАГа (до тех пор, пока он существует, живет, алчет новых “потоков”, этот ужасный Архипелаг).
А Архипелаг ГУЛАГ- это не какой-то иной мир: границы между “тем” и “этим” миром эфемерны, размыты; это одно пространство! “По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов - гнилых, деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались - что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть - а там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных дверок, калиток. Все, все эти они были приготовлены для нас! - и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за руку, за воротник, за шапку, за ухо - вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда.
Все. Вы - арестованы!
И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего бленья:
Я-а?? За что??..
Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим”.
Солженицын показывает, какие необратимые, патологические изменения происходят в сознании арестованного человека. Какие там нравственные, политические, эстетические принципы или убеждения! С ними покончено чуть ли не в тот же момент, когда ты перемещаешься в “другое” пространство - по ту сторону ближайшего забора с колючей проволокой. Особенно разителен, катастрофичен перелом в сознании человека, воспитанного в классических традициях - возвышенных, идеалистических представлениях о будущем и должном, нравственном и прекрасном, честном и справедливом. Из мира мечтаний и благородных иллюзий ты враз попадаешь в мир жестокости, беспринципности, бесчестности, безобразия, грязи, насилия, уголовщины: в мир, где можно выжить, лишь добровольно приняв его свирепые, волчьи законы; в мир, где быть человеком не положено, даже смертельно опасно, а не быть человеком - значит сломаться навсегда, перестать себя уважать, самому низвести себя на уровень отбросов общества и так же именно к себе и относиться.
Чтобы дать читателю проникнуться неизбежными с ним переменами, пережить поглубже контраст между мечтой и действительностью, А.И. Солженицын нарочно предлагает вспомнить идеалы и нравственные принципы предоктябрьского “серебряного века”- так лучше понять смысл произошедшего психологического, социального, культурного, мировоззренческого переворота. “Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть читатель вообразить себя человеком чеховской или после чеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясенным гражданской войной, - но все-таки привыкшим к принятой у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению...”. И вот тот самый “человек серебряного века” внезапно погружается в мир, где люди одеты в серую лагерную рвань или в мешки, имеют на пропитание миску баланды и четыреста, а может, триста, а то и сто граммов хлеба(!); и общение- мат и блатной жаргон. -“Фантастический мир!”.
Это внешняя ломка. А внутренняя - покруче. Начать с обвинения. “В 1920 году, как вспоминает Эренбург, ЧК поставила перед ним вопрос так: “Докажите, что вы - не агент Врангеля”. А в 1950 один из видных подполковников МГБ Фома Фомич Железнов объявил заключенным так: “Мы ему (арестованному) и не будем трудиться доказывать его вину. Пусть он нам докажет, что не имел враждебных намерений”.
И на эту людоедски-незамысловатую прямую укладываются в промежутке бессчетные воспоминания миллионов. Какое ускорение и упрощение следствия, не известные предыдущему человечеству! Пойманный кролик, трясущийся и бледный, не имеющий права никому написать, никому позвонить по телефону, ничего принести с воли, лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже пуговиц, посаженный на голую табуретку в углу кабинета, должен сам изыскать и разложить перед бездельником-следователем доказательства, что не имел враждебных намерений! И если он не изыскивал их (а откуда он мог добыть), то тем самым и приносил следствию приблизительные доказательства своей виновности!”.
Но и это еще только начало ломки сознания. Вот - следующий этап самодеградации. Отказ от самого себя, от своих убеждений, от сознания своей невиновности (тяжко!). Еще бы не тяжко! - резюмирует Солженицын, - да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной топор - оправдывать его.
А вот и следующая ступенька деградации. “Всей твердости посаженных правоверных хватило лишь для разрушения традиций политических заключенных. Они чуждались инакомыслящих однокамерников, таились от них, шептались об ужасных следствиях так, чтобы не слышали беспартийные или эсеры - “не давать им материала против партии!”.
И наконец - последняя (для “идейных”!): помогать партии в ее борьбе с врагами, хотя бы ценой жизни своих товарищей, включая и свою собственную: партия всегда права! (статья 58, пункт 12 “О недонесении в любом из деяний, описанных по той же статье, но пунктами 1-11” не имела верхней границы!! Этот пункт уже был столь всеохватным расширением, что дальнейшего и не требовал. Знал и не сказал - все равно, что сделал сам!). “ И какой же выход они для себя нашли? - иронизирует Солженицын. - Какое же действенное решение подсказала им их революционная теория? Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно: чем больше посадят - тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому - стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невиновных! Всю партию не арестуют!
(А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долгостажников.)”.
Автор приводит символический эпизод, касающийся “коммунисток набора 37-го года”: “В свердловской пересылочной бане этих женщин прогнали сквозь строй надзирателей. Ничего, утешились. Уже на следующих перегонах они пели в своем вагоне:
“Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!”
Вот с таким комплексом миропонимания, вот с таким уровнем сознания вступают благомыслящие на свой долгий лагерный путь. Ничего не поняв с самого начала ни в аресте, ни в следствии, ни в общих событиях, они по упорству, по преданности (или по безвыходности?) будут теперь всю дорогу считать себя светоносными, будут объявлять только себя знающими суть вещей”. А лагерники, встречая их, этих правоверных коммунистов, этих “благонамеренных ортодоксов”, этих настоящих “советских людей”, “с ненавистью им говорят: “Там, на воле, вы - нас, здесь будем мы - вас!”.
“Верность? - переспрашивает автор “Архипелага”. - А по-нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития”. И в этом, убежден Солженицын, не только беда коммунистов, но и их прямая вина. И главная вина - в самооправдании, в оправдании родной партии и родной советской власти, в снятии со всех, включая Ленина и Сталина, ответственности за Большой террор, за государственный терроризм как основу своей политики, за кровожадную теорию классовой борьбы, делающей уничтожение “врагов”, насилие - нормальным, естественным явлением общественной жизни.
И Солженицын выносит “благонамеренным свой нравственный приговор: “Как можно было бы им всем посочувствовать! Но как хорошо все видят они, в чем пострадали, не видят, в чем виноваты.
Этих людей не брали до1937 года. И после 1938-го их очень мало брали. Поэтому их называют “набор 37-го года”, и так можно было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы пик сажали не их одних, а все тех же мужичков, рабочих, и молодежь, инженеров и техников, агрономов и экономистов, и просто верующих.
Система ГУЛАГа достигла своего апогея именно в послевоенные годы, так как к сидевшим там с середины 30-х гг. “врагам народа” добавились миллионы новых. Один из первых ударов пришелся по военнопленным, большинство из которых (около 2млн.) после освобождения были направлены в сибирские и ухтинские лагеря. Туда же бы были сосланы “чуждые элементы” из Прибалтийских республик, Западной Украины и Белоруссии. По разным данным, в эти годы “население” ГУЛАГа составляло от 4,5 до 12млн. человек.
“Набор37-го года”, очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио, создал “легенду 37-го года”, легенду из двух пунктов:
1. если когда при советской власти сажали, то только в этом году и только о
нем надо говорить и возмущаться;
2. сажали - только их.
“ И в чем же состоит высокая истина благонамеренных? - продолжает размышлять Солженицын. - А в том, что они не хотят отказаться ни от одной прежней оценки и не хотят почерпнуть ни одной новой. Пусть жизнь хлещет через них, и переваливается, и даже колесами переезжает через них - а они ее не впускают в свою голову! А они не признают ее, как будто она не идет! Это нехотение осмысливать опыт жизни - их гордость! На их мировоззрение не должна отразиться тюрьма! Не должен отразиться лагерь! На чем стояли - на том и будем стоять! Мы - марксисты! Мы - материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали в тюрьму? Вот их неизбежная мораль: я посажен зря и, значит, я - хороший, а все вокруг - враги и сидят за дело”.
Однако вина "благонамеренных", как это понимает Солженицын, не в одном самооправдании или апологии партийной истины. Если бы вопрос был только в этом - полбеды! Так сказать, личное дело коммунистов. По этому поводу Солженицын ведь и говорит: "Поймем их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. "Лес рубят - щепки летят", - была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки". И далее: "Сказать, что им было больно - это почти ничего не сказать. Им - невместимо было испытать такой удар, такое крушение - и от своих, от родной партии, и по видимости - ни за что. Ведь перед партией они не были виноваты ни в чем".
А перед всем обществом? Перед страной? Перед миллионами погибших и замученных некоммунистов, перед теми, кого коммунисты, в том числе пострадавшие от собственной партии, "благонамеренные" узники ГУЛАГа, честно и откровенно считали "врагами", которых необходимо без всякой жалости уничтожить? Разве перед этими миллионами "контрреволюционеров", бывших дворян, священников, "буржуазных интеллигентов", "диверсантов и вредителей", "кулаков" и "подкулачников", верующих, представителей депортированных народов, националистов и "безродных космополитов", - разве перед всеми ими, исчезнувшими в бездонном чреве ГУЛАГа они, устремленные на создание "нового" общества и уничтожение "старого", неповинны?
И вот, уже после смерти "вождя народов", "неожиданным поворотом нашей истории кое-что, ничтожно малое, об Архипелаге этом выступило на свет. Но те же самые руки, которые завинчивали наши наручники, теперь примирительно выставляют ладони: "Не надо!.. Не надо ворошить прошлое!.. Кто старое помянет -тому глаз вон!" Однако доканчивает пословица: "„А кто забудет - тому два!"". Кто-то из "благонамеренных" говорит о самом себе: "если когда-нибудь выйду отсюда - буду жить, как будто ничего не произошло" (М. Даниэлян); кто-то - о партии: "Мы верили партии - и мы не ошиблись." (Н.А. Виленчик); кто-то, работая в лагере, рассуждает: "в капиталистических странах рабочие борются против рабского труда, но мы-то, хоть и рабы, работаем на социалистическое государство, не для частных лиц. Это чиновники лишь временно стоят у власти, одно движение народа - и они слетят, а государство народа останется"; кто-то апеллирует к "давности", применяясь "к своим доморощенным палачам ("Зачем старое ворошить?.."), уничтожавшим соотечественников многократно больше, чем вся гражданская война" . А у кого-то из "не желающих вспоминать ,- замечает Солженицын, - довольно уже было (и еще будет) времени уничтожить все документы дочиста". А в сумме получается, что и ГУЛАГа-то никакого - не было, и миллионов репрессированных - не было, или даже известный аргумент: "у нас зря не сажают". Наподобие такой сентенции: "Пока аресты касались людей, мне не знакомых или малоизвестных, у меня и моих знакомых не возникало сомнения в обоснованности этих арестов. Но когда были арестованы близкие мне люди и я сама, и встретилась в заключении с десятками преданнейших коммунистов, то...” Солженицын эту сентенцию и комментирует убийственно: "Одним словом, они оставались спокойны, пока сажали общество. "Вскипел их разум возмущенный", когда стали сажать их сообщество".
Сама идея лагерей, этого орудия "перековки" человека, рождалась ли она в головах теоретиков "военного коммунизма" - Ленина и Троцкого, Дзержинского и Сталина, не говоря уже о практических организаторах Архипелага - Ягоды, Ежова, Берия, Френкеля и др., доказывает Солженицын, была безнравственна, порочна, бесчеловечна. Чего стоят только, например, приводимые Солженицыным бесстыдные теоретизмы сталинского палача Вышинского: "...успехи социализма оказывают свое волшебное (так и вылеплено: волшебное!) влияние и на... борьбу с преступностью". Не отставала от своего учителя и идейного вдохновителя правовед Ида Авербах (сестра рапповского генсека и критика Леопольда Авербаха). В своей программной книге "От преступления к труду", изданной под редакцией Вышинского, она писала о советской исправтрудлолитики - "превращение наиболее скверного людского материала ("сырье" - то помните? "насекомых - помните? - А.С.)вполноценныхактивныхсознательныхстроителей социализма"" (6, 73). Главная мысль, кочевавшая из одного “ученого” труда в другой, из одной политической агитки в другую: уголовники - это наиболее "социально близкие" к трудящимся массам социальные элементы: от пролетариата- рукой подать до люмпен-пролетариата, а там уж совсем близко "блатные"...
Автор "Архипелага ГУЛАГ" не сдерживает своего сарказма: "Присоединись и мое слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их воспевали как благородных разбойников - от Робин Гуда и до опереточных, уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. О, возвышенные сподвижники Карла Моора! О, мятежный романтик Челкаш! О, Беня Крик, одесские босяки и их одесские трубадуры!
Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? Франсуа Вийона корить не станем, но ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези, и Пушкин-то в цыганах похваливал блатное начало (А как там у Байрона?) Но никогда не воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской литературе.( Но то были высокие Теоретические Основания, не одни только Горький с Макаренко.)”.
И Солженицын подтверждает, что “всегда на всё есть освящающая высокая теория. Отнюдь не сами легковесные литераторы определили, что блатные - наши союзники по построению коммунизма". Тут впору вспомнить и знаменитый ленинский лозунг “Грабь награбленное!", и понимание "диктатуры пролетариата" как правового и политического "беспредела", не связанного никакими законами и нормами, и "коммунистическое" отношение к собственности (“все- наше общее”), и самые "уголовные истоки" партии большевиков. Теоретики советского коммунизма не стали залезать в теоретические книжные дебри в поисках оптимальных моделей нового общества: блатной мир, скученный в концентрационном лагере в единую "трудармию", плюс систематическое насилие и устрашение, плюс стимулирующая перевоспитательный процесс "шкала пайки плюс агитация" - вот и все, что нужно для построения бесклассового общества.
"Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым, матерым блатникам передавались безотчетная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах, - власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели в истории, никогда ни в одном государстве, о которой на воле и помыслить не могли, - а теперь отдавали им всех прочих людей как рабов. Какой же бандит откажется от такой власти?..".
"Нет уж, - говорит Солженицын, - ни от каменя плода, ни от вора добра". Построив государственную систему, все советское общество по законам ГУЛАГа, теоретики и практики коммунизма фактически "перевоспитали" - с помощью "блатняков" - огромную массу трудящихся и партгосруководителей в блатных. Пронизанный "блатной" моралью, эстетикой, представлениями о труде, управлении и самоуправлении и т.п., Архипелаг ГУЛАГ основан на отрицании мира "фраерского". Солженицын поясняет: "Фраерский значит - общечеловеческий, такой, как у всех нормальных людей. Именно этот общечеловеческий мир, наш мир, с его моралью, привычками жизни и взаимным обращением, наиболее ненавистен блатным, наиболее высмеивается ими, наиболее противопоставляется своему антисоциальному антиобщественному коблу". В отрицании, отвержении всего нормального, общечеловеческого, нравственного, культурного органически сошлись уголовники и гэбисты, большевистские функционеры и теоретики бесправного и беззаконного государства. Больше всего их роднило между собой, по мнению Солженицына, вот это: "паразит не может жить в одиночестве. Он должен жить на ком-нибудь, обвиваясь".
Свой позорный вклад внесли в оправдание - нет, неточно! - в воспевание, настоящую апологию усовершенствованного рабства, лагерной "перековки" нормальных людей в "блатняков", в безымянный "наиболее скверный людской материал" - советские писатели во главе с автором "Несвоевременных мыслей" Горьким. "В гнездо бесправия, произвола и молчания прорывается сокол и буревестник! первый русский писатель! вот он им пропишет! вот он им покажет! вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как всеобщую амнистию". Начальство лагерей "прятало уродство и лощило показуху".
Кто же противостоит в книге Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ” чекистам и уркам, благонамеренным" и "слабакам", теоретикам и певцам "перевоспитания" людей в зэков? Всем им противостоит у Солженицына интеллигенция. "С годами мне пришлось задумываться над этим словом - интеллигенция. Мы все очень любим относить себя, к ней - а ведь не все относимся. В Советском Союзе это слово приобрело совершенно извращенный смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками. Сюда попали все партийные, государственные, военные и профсоюзные бюрократы..." -перечисляемый список длинен и тосклив. "А между тем ни по одному из этих признаков человек не может быть зачислен в интеллигенцию. Если мы не хотим потерять это понятие, мы не должныегоразменивать.Интеллигентнеопределяется профессиональной принадлежностью и родом занятий. Хорошее воспитание и хорошая семья тоже еще не обязательно выращивают интеллигента. Интеллигент - это тот, чьи интересы и воля к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент это тот, чья мысль не подражательна".
Размышляянадтрагическимисудьбамиотечественной интеллигенции, изуродованной, онемевшей, сгинувшей в ГУЛАГе, Солженицын неожиданно приходит к парадоксальному открытию:"...Архипелаг давал единственную, исключительную возможность для нашей литературы, а может быть - для мировой. Небывалое крепостное право в расцвете XX века в этом одном, ничего не искупающем смысле открывало для писателей плодотворный, хотя и гибельный путь". Этот путь, пройденный самим автором, а вместе с ним еще несколькими интеллигентами - учеными, писателями, мыслителями (буквально считанные единицы уцелевших!) - путь подвижничества и избранничества. Поистине крестный путь! Евангельский "путь зерна"...
"Миллионы русских интеллигентов бросили сюда не на экскурсию: на увечья, на смерть, и без надежды на возврат. Впервые в истории такое множество людей развитых, зрелых, богатых культурой оказались без придумки и навсегда в шкуре раба, невольника, лесоруба и шахтера. Так впервые в мировой истории (в таких масштабах) слились опыт верхнего и нижнего слоев общества! Растаяла очень важная, как будто прозрачная, но непробиваемая прежде перегородка, мешавшая верхним понять нижних: жалость. Жалость двигала благородными соболезнователями прошлого (и всеми просветителями) - и жалость же ослепляла их. Их мучили угрызения, что они сами не делят этой доли, и оттого они считали себя обязанными втрое кричать о несправедливости, упуская при этом доосновное рассмотрение человеческой природы нижних, верхних, всех.
Только у интеллигентных зэков Архипелага эти угрызения наконец отпали: они полностью делили злую долю народа! Только сам став крепостным, русский образованный человек мог теперь (да если поднимался над собственным Горем) писать крепостного мужика изнутри.
Но теперь не стало у него карандаша, бумаги, времени и мягких пальцев. Но теперь надзиратели трясли его вещи, заглядывали в пищеварительный вход и выход, а оперчекисты - в глаза...
Опыт верхнего и нижнего слоев слились но - носители слившегося опыта умерли...
Так невиданная философия и литература еще при рождении погреблись под чугунной коркой Архипелага".
И лишь единицам было дано - историей ли, судьбой, Божьей волей - донести до читателей этот страшный слившийся опыт интеллигенции и народа. В этом видел свою миссию Солженицын. И он её выполнил. Выполнил, несмотря на протесты власть предержащих. В этом выразилась основная идея его творчества: донести до читателя чудовищную жизнь миллионов ни в чем не повинных людей, в большинстве своем крестьянства и часть интеллигенции, и другую сторону реальности - блатной мир, правящий в этой системе. А.И.Солженицын отразил по крайней мере основные вехи времени массовых репрессий, “художественно исследовал” проблему лагеря как феномена, определяющего характер государства, поставил определенные вопросы, на которых нет однозначного ответа, есть лишь субъективные ощущения. Да, “Архипелаг Гулаг” - жестокое по своей реалистичности произведение, в нем много откровенно бесчеловечных эпизодов, но это необходимо. Своего рода шоковая терапия, по Солженицыну, не повредит, а наоборот поможет обществу. Мы должны знать и принимать историю, какой бы антигуманной она не казалась, прежде всего для того, чтобы не повторить всего сначала, пройти стороной подводные камни. Честь и хвала автору, который первый сумел изобразить то, о чем тогда и подумать было страшно. “Архипелаг” - это памятник не только всем погибшим в лагерном аду, это ещё и символ безрассудства властей, беспамятства нас самих. И если данное монументальное творение является общей картиной, то произведение, речь о котором пойдет далее, более подробно затрагивает именно внутренний мир человека, попавшего по ту сторону стены по нелепому обвинению.
"Один день" зэка и история страны.
Сегодня читатель иными глазами смотрит на многие события и этапы нашей истории, стремится более точно и определенно их оценить. Возросший интерес к проблемам недавнего прошлого не случаен: он вызван глубинными запросами обновления. Сегодня настала пора сказать, что самые страшные преступления XX века были совершены германским фашизмом и сталинизмом. И если первый обрушил меч на другие народы, то второй - на свой собственный. Сталин сумел превратить историю страны в серию чудовищных преступлений против нее. В строго охраняемых документах немало позора и горя, немало сведений о проданной чести, жестокости, о торжестве подлости над честностью и преданностью.
Это была эпоха настоящего геноцида, когда человеку приказывали: предай, лжесвидетельствуй, рукоплещи казням и приговорам, продай свой народ... Жесточайший прессинг сказывался во всех областях жизни и деятельности, особенно в искусстве и науке. Ведь именно тогда уничтожали и сажали в лагеря талантливейших русских ученых, мыслителей, писателей (в основном тех, кто не подчинился “верхушке”). Во многом это происходило потому, что власть боялась и ненавидела их за истинное, ограниченное намерение жить для других, за жертвенность.
Именно поэтому многие ценные документы прятались за толстые стены архивов и спецхранов, из библиотек изымались неугодные издания, уничтожались храмы, иконы и другие культурные ценности. Прошлое для народа умерло, перестало существовать. Взамен была создана искаженная история, которая соответственным образом сформировала общественное сознание. Ромен Ролан в своем дневнике так написал об идеологической и духовной атмосфере в России в те годы: “ Это строй абсолютного бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности”.
Действительно, тоталитарный режим в России уничтожил на своем пути всех сопротивляющихся и несогласных. Страна превратилась в единый огромный ГУЛАГ. О страшной его роли в судьбах русского народа впервые заговорила наша отечественная литература. Здесь необходимо назвать имена Лидии Чуковской, Юрия Бондарева и Трифонова. Но в числе первых заговорил о нашем трагическом прошлом А. И. Солженицын. Его повесть “ Один день Ивана Денисовича” стала книгой жизненной и художественной правды, возвестившей будущий конец эпохи Сталина.
Путь “неугодных” тем к читателю тернист в любые времена. И даже сегодня продолжают существовать примеры, когда одну ложь подменяют другой. Дело еще и в том, что тоталитарное сознание не способно к какому-либо просветлению. Вырваться из цепких клещей догматического мышления очень непросто. Вот почему долгие годы серость и единомыслие считались нормой.
И вот, с позиций этого слившегося опыта—интеллигенции и народа, прошедших
крестный путь нечеловеческих испытай ГУЛАГа, Солженицын выносит в советскую
печать свою “лагерную” повесть - “Один день Ивана Денисовича”. После долгих
переговоров с властями А.Т. Твардовский получает в октябре разрешение Н.С. Хрущева
на публикацию "Одного дня...". В 11-номере "Нового мира" за 1962 год повесть
была опубликована, автор ее в одночасье становится всемирно известным писателем.
Ни одна публикация времен "оттепели", да и много лет продолжившей ее горбачевской
"перестройки" не имела резонанса и силы воздействия на ход отечественной истории.
Приоткрывшаяся щелка в "совершенно секретный" мир сталинской душегубки не просто раскрыла одну из самых страшных тайн XX века. Правда о ГУЛАГе (еще очень маленькая, почти интимная, по сравнению с будущим монолитом “Архипелага”) показала "всему прогрессивному человечеству" органическое родство всех отвратительных разновидностей тоталитаризма, будь то гитлеровские "лагеря смерти" (Освенцим, Майданек, Треблинка), или сталинский Архипелаг ГУЛАГ -те же лагеря смерти, направленные на истребление собственного народа и осененные коммунистическими лозунгами, лживой пропагандой создания "нового человека" в ходе ожесточенной классовой борьбы и беспощадной "перековки" человека "старого".
По обыкновению всех партийных руководителей Советского Союза, Хрущев пытался и Солженицына использовать вместе с повестью в качестве "колесика и винтика" партийного дела. В своей известной речи на встрече с деятелями литературы и искусства 8 марта 1963 г. он представил открытие Солженицына как писателя заслугой партии, результатом мудрого партийного руководства литературы и искусства в годы своего собственного правления.
Партия поддерживает подлинно правдивые художественные произведения, каких бы отрицательных сторон жизни они ни касались, если они помогают народу в его борьбе за новое общество, сплачивают и укрепляют его силы.”
Условие, при котором партия поддерживала произведения, касающиеся "отрицательных сторон жизни", было сформулировано Хрущевым отнюдь не случайно: искусство и литература - "с партийных позиций" - нужны для того, чтобы помогать в "борьбе за новое общество", а не против него, чтобы сплачивать и укреплять силы коммунистов, а не раздроблять их и разоружать перед лицом идеологического противника. Далеко не всем партийным деятелям и писателям, аплодировавшим Хрущеву в 1962-1963 гг., было ясно, что Солженицын и Хрущев преследовали разные цели, утверждали взаимоисключающие идеи. Если Хрущев хотел спасти коммунистический режим за счет проведения половинчатых реформ, идеологической либерализации умеренного толка, то Солженицын стремился сокрушить его, взорвать правдой изнутри.
В то время это понимал один Солженицын. Он верил в свою правду, в свое предназначение, в свою победу. И в этом у него не было единомышленников: ни Хрущев, ни Твардовский, ни новомировский критик В. Лакшин, боровшийся за Ивана Денисовича, ни Копелев...
Первые восторженные отзывы о повести "Один день Ивана Денисовича" были наполнены утверждениями о том, что “появление в литературе такого героя, как Иван Денисович, - свидетельство дальнейшей демократизации литературы после XX съезда партии” ; что какие-то черты Шухова “сформировались и укрепились в годы советской власти”; что “любому, кто читает повесть, ясно, что в лагере, за редким исключением, люди оставались людьми именно потому, что были советскими по душе своей, что они никогда не отождествляли зло, причиненное им, с партией, с нашим строем".
Возможно, авторы критических статей делали это для того, чтобы поддержать Солженицына и защитить его детище от нападок враждебной критики сталинистов. Всеми силами те, кто оценил по достоинству "Один день...", пытались доказать, что повесть обличает лишь отдельные нарушения социалистической законности и восстанавливает "ленинские нормы" партийной и государственной жизни (только в этом случае повесть могла увидеть свет в 1963 г., да еще и быть выдвинутой журналом на Ленинскую премию).
Однако путь Солженицына от "Одного дня..." к "Архипелагу ГУЛАГ" неопровержимо доказывает, как уже к тому времени был далек автор от социалистических идеалов, от самой идеи “советскости”. "Один день..." - лишь маленькая клеточка огромного организма, который называется ГУЛАГ. В свою очередь ГУЛАГ - зеркальное отражение системы государственного устройства, системы отношений в обществе. Так что жизнь целого показана через одну его клеточку, притом не самую худшую . Разница между "Одним днем..." и "Архипелагом" прежде всего в масштабе, в документальной точности. И "Один день...", и "Архипелаг" - не об "отдельных нарушениях социалистической законности", а о противозаконности, точнее - противоестественности самой системы, созданной не только Сталиным, Ягодой, Ежовым, Берия, но и Лениным, Троцким, Бухариным и другими руководителями партии.
Человек ли?.. Этим вопросом задается читатель, открывающий первые страницы повести и будто окунающийся в кошмарный, беспросветный и бесконечный сон. Все интересы заключенного Щ-854, кажется, вращаются вокруг простейших животных потребностей организма: как “закосить” лишнюю порцию баланды, как при минус двадцати семи не запустить под рубаху стужу на этапном шмоне, как сберечь последние крохи энергии в ослабленном хроническом голодом и изнуряющей работой теле - словом, как выжить в лагерном аду.
И это неплохо удается сноровистому и смекалистому русскому крестьянину Ивану Денисовичу Шухову. Подводя итог пережитому дню, главный герой радуется достигнутым удачам: за лишние секунды утреннего дрема его не посадили в карцер, бригадир хорошо закрыл процентовку - бригада получит лишние граммы пайка, сам Шухов купил табачку на два припрятанных рубля, да и начавшуюся было утром болезнь удалось перемочь на кладке стены ТЭЦ.
Все события повести как будто убеждают читателя, что все человеческое осталось за колючей проволокой. Этап, отправляющийся на работу, представляет собой сплошную массу серых телогреек. Имена утеряны. Единственное, что подтверждает индивидуальность, - лагерный номер. Человеческая жизнь обесценена. Рядовой заключенный подчинен всем - от состоящих на службе надзирателя и конвоира до повара и старшины барака, тихих же узников, как и он. Его могут лишить обеда, посадить в карцер, обеспечив на всю жизнь туберкулезом, а то и расстрелять.
И все же за всеми нечеловеческими реалиями лагерного быта выступают человеческие черты. Они проявляются в характере Ивана Денисовича, в монументальной фигуре бригадира Андрея Прокофьевича, в отчаянной непокорности кавторанга Буйновского, в неразлучности “братьев” - эстонцев, в эпизодическом образе старика-интеллигента, отбывающего третий срок и, тем не менее, не желающего отказываться от приличных человеческих манер.
Бытует мнение, что пора прекратить вспоминать давно отошедшие в прошлое ужасы сталинских репрессий, что мемуары очевидцев переполнили книжный рынок политического пространства. Повесть Солженицына нельзя отнести к разряду конъюнктурных “однодневок”. Лауреат Нобелевской премии верен лучшим традициям русской литературы, заложенным Некрасовым, Толстым, Достоевским. В Иване Денисовиче и некоторых других персонажах автору удалось воплотить неунывающий, несломленный, жизнелюбивый русский дух. Таковы крестьяне в поэме “Кому на Руси жить хорошо”. Все жалуются на свою судьбу: и поп, и помещик, - а мужик (даже последний нищий) сохраняет способность радоваться уже тому, что жив.
Так и Иван Денисович. И смекалка ему присуща: везде он успевает первым, все добывает для бригады, не забывая, правда, при этом и себя. И уныние ему чуждо. Радость доставляют Шухову маленькие бытовые удачи, когда его сноровка и сообразительность помогают обвести вокруг пальца жестоких притеснителей и победить суровые обстоятельства.
Нигде не пропадет “русский характер”. Может быть, он умен лишь практическим умом. Но душа его, которая, казалось бы, должна была ожесточиться, зачерстветь, не поддается “коррозии”. Заключенный Щ-854 не обезличивается, не обездушивается. Он способен сострадать и жалеть. Переживает он за бригадира, заслоняющего собой бригаду от лагерного начальства. Сочувствует безотказному баптисту Алешке, не умеющего на своей безотказности заработать немного и для себя. Помогает слабым, но не унизившимся, не научившимся “шакалить”. Даже ничтожного лагерного “придурка” Фетюкова иногда жалеет он, преодолевая здоровое презрение человека, умудрившегося сохранить достоинство в скотских условиях.
Иногда жалость Шухова достигает нереальных пределов: он часто замечает, что и конвоирам, и сторожам на вышках не позавидуешь, ведь они вынуждены стоять на морозе без движения, в то время как заключенный может согреться на кладке стены.
Любовь к труду также роднит Шухова с персонажами поэмы Некрасова. Он так же талантлив и счастлив в работе, как каменотес-олончанин, способный “гору сокрушить”. Иван Денисович не уникален. Это реальный, более того, типичный персонаж. Способность замечать страдания отбывающих срок рядом с тобой роднит заключенных, превращает в своеобразную семью. Неразрывная круговая порука связывает их. Предательство одного может стоить жизни многим.
Возникает парадоксальная ситуация. Лишенные свободы, загнанные за колючую проволоку, пересчитываемые подобно стаду овец заключенные образуют государство в государстве. Их мир имеет свои неколебимые законы. Они суровы, но справедливы. “Человек за решеткой” не одинок. Честность и мужество всегда вознаграждаются. Угощает назначенного в карцер Буйновского “посылочник” Цезарь, кладут за себя и неопытного Сеньку Шухов и Кильгас, грудью встает на защиту бригадира Павло. Да, несомненно, заключенные смогли сохранить человеческие законы существования. Их отношения, бесспорно, лишены сантиментов. Они честны и по-своему гуманны.
Их честному сообществу противостоит бездушный мир лагерного начальства. Оно обеспечило себе безбедное существование, обратив узников в своих личных рабов. Надзиратели с презрением относятся к ним, пребывая в полной уверенности, что сами живут по-человечески. Но именно этот мир имеет звериное обличие. Таков надзиратель Волковскиий, способный забить плеткой человека за малейшую провинность. Таковы конвоиры, готовые расстрелять опоздавшего на перекличку “шпиона" - молдаванина, который заснул от усталости на рабочем месте. Таков отъевшийся повар и его приспешники, костылем отгоняющие заключенных от столовой. Именно они, палачи, нарушили человеческие законы и тем самым исключили себя из человеческого общества.
Несмотря на страшные детали лагерной жизни, которые составляют бытийный фон, повесть Солженицына оптимистична по духу. Она доказывает, что и в последней степени унижения возможно сохранить в себе человека.
Иван Денисович вроде и не ощущает себя советским человеком, не отождествляет себя с советской властью. Вспомним сцену, где кавторанг Буйновский объясняет Ивану Денисовичу, почему солнце выше всего в час дня стоит, а не в 12 часов (по декрету время было переведено на час вперед). И неподдельное изумление Шухова: "Неуж и солнце ихним декретам подчиняется?"Замечательно это "ихним" в устах Ивана Денисовича: я - это я, и живу по своим законам, а они - это они, у них свои порядки, и между нами отчетливая дистанция.
Шухов, заключенный Щ-854, не просто герой другой литературы, он герой другой жизни. Нет, он жил как все, точнее, как жило большинство, - трудно;. Когда началась война, ушел воевать и воевал честно, пока не попал в плен. Но ему присуща та твердая нравственная основа, которую так старательно стремились выкорчевать большевики, провозглашая приоритет государственных, классовых, партийных ценностей - ценностями общечеловеческими. Иван Денисович не поддался процессу расчеловечивания даже в лагере, он остался человеком.
Что помогло ему устоять?
Кажется, все в Шухове сосредоточено на одном - только бы выжить: "В контрразведке били Шухова много. И расчет был у Шухова простой: не подпишешь - бушлат деревянный, подпишешь- хоть поживешь еще малость. Подписал”. Да и сейчас в лагере Шухов рассчитывает каждый свой шаг. Утро начиналось так: "Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему - до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вокруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов ". В течение дня Шухов старается быть там, где все: "...надо, чтоб никакой надзиратель тебя в одиночку не видел, а в толпе только". Под телогрейкой у него специальный карманчик пришит, куда кладет сэкономленную пайку хлеба, чтоб съесть не наспех, "наспех еда не еда". Во время работы на ТЭЦ Шухов находит ножовку, за нее "могли дать десять суток карцера, если бы признали ее ножом. Но сапожный ножичек был заработок, был хлеб! Бросать было жалко. И Шухов сунул ее в ватную рукавицу". После работы, минуя столовую (!), Иван Денисович бежит в посылочную занять очередь для Цезаря, чтоб "Цезарь... Шухову задолжал". И так - каждый день. Вроде бы живет Шухов одним днем, нет, впрок живет, думает о следующем дне, прикидывает, как его прожить, хотя не уверен, что выпустят в срок, что не "припаяют" еще десятку. Не уверен Шухов, что выйдет на волю, своих увидит, а живет так, будто уверен.
Иван Денисович не задумывается над так называемыми проклятыми вопросами: почему так много народа, хорошего и разного, сидит в лагере? В чем причина возникновения лагерей? Да и за что сам сидит - не знает, вроде бы и не пытается осмыслить, что с ним произошло: "Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж, задание - ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто - задание". Единственный раз на протяжении повести Шухов обращается к этому вопросу. Его ответ звучит слишком обобщено, чтобы быть результатом глубокого анализа: "А я за что сел? За то, что в сорок первом к войне не приготовились, за это? А я при чем?"
Почему так? Очевидно, потому, что Иван Денисович принадлежит к тем, кого называют природным, естественным человеком. Природный человек, к тому же всегда живший в лишениях и недостатке, ценит прежде всего непосредственную жизнь, существование как процесс, удовлетворение первых простых потребностей - еды, питья, тепла, сна. "Начал он есть. Сперва жижицу одну прямо пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу - аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк". "Можно двухсотграммовку доедать, можно вторую папироску курить, можно и спать. Только от хорошего дня развеселился Шухов, даже и спать вроде не хочется". "Пока начальство разберется - приткнись, где потеплей, сядь, сиди, еще наломаешь спину. Хорошо, если около печки, - портянки переобернуть да согреть их малость. Тогда во весь день ноги будут теплые. А и без печки - все одно хорошо". "Теперь вроде с обувью приналадилось: в октябре получил Шухов ботинки дюжие, твердоносые, с простором на две теплых портянки. С неделю как именинник, все новенькими каблучками постукивал. А в декабре валенки подоспели - житуха, умирать не надо". "Засыпал Шухов вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый".
И в Усть-Ижме прижился Иван Денисович, хоть и работа была тяжелее, и условия хуже; доходягой был там - и выжил.
Естественный человек далек от такого занятия, как размышление, анализ; в нем не пульсирует вечно напряженная и беспокойная мысль, не возникает страшный вопрос: зачем? почему? Дума Ивана Денисовича "все к тому ж возвращается, все снова ворошит: нащупают ли пайку в матрасе? В санчасти освободят ли вечером? Посадят капитана или не посадят? И как Цезарь на руки раздобыл себе белье теплое?".
Природный человек живет в согласии с собой, ему чужд дух сомнений; он не рефлексирует, не смотрит на себя со стороны. Этой простой цельностью сознания во многом объясняется жизнестойкость Шухова, его высокая приспособляемость к нечеловеческим условиям.
Природность Шухова, его подчеркнутая чуждость искусственной, интеллектуальной жизни сопряжены, по мысли Солженицына, с высокой нравственностью героя.
Шухову доверяют, потому что знают: честен, порядочен, по совести живет. Цезарь со спокойной душой прячет у Шухова продуктовую посылку. Эстонцы дают в долг табаку, уверены - отдаст.
Высокая степень приспособляемости Шухова не имеет ничего общего с приспособленчеством, униженностью, потерей человеческого достоинства. Шухову "крепко запомнились слова его первого бригадира Куземина : "В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется, да кто к куму ходит стучать"".
Эти спасительные пути ищут для себя люди нравственно слабые, пытающиеся выжить за счет других, "на чужой крови". Физическая выживаемость сопровождается, таким образом, моральной гибелью. Не то Шухов. Он всегда рад запастись лишней пайкой, раздобыть табаку, но не как Фетюков - шакал, который "в рот смотрит, и глаза горят", и "слюнявит": "Да-айте разок потянуть!" Шухов раздобудет курево так, чтобы не уронить себя: разглядел Шухов, что "однобригадник его Цезарь курил, и курил не трубку, а сигарету - значит, подстрельнуть можно. Но Шухов не стал прямо просить, а остановился совсем рядом с Цезарем и вполоборота глядел мимо него". Занимая очередь за посылкой для Цезаря, не спрашивает: “Ну, получили?” - потому, что это был бы намек, что он очередь занимал и теперь имеет право на долю. Он и так знает, что имеет. Но он не был шакалом даже после восьми лет общих работ - и чем дальше, тем крепче утверждался. Очень точно заметил один из первых доброжелательных критиков повести В. Лакшин, что "слово "утверждался" не требует тут дополнений - "утверждался" не в чем-то одном, а в общем своем отношении к жизни".
Отношение это сложилось еще в той, другой жизни, в лагере оно лишь получило проверку, прошло испытание.
Вот читает Шухов письмо из дома. Пишет жена о красилях: "А промысел есть-таки один новый, веселый - это ковры красить. Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, и все больше таких мастаков красилей набирается: нигде не состоят, нигде не работают, месяц один помогают колхозу, как раз в сенокос да в уборку, а за то на одиннадцать месяцев колхоз ему справку дает, что колхозник такой-то отпущен по своим делам и недоимок за ним нет. И очень жена надежду таит, что вернется Иван и тоже в колхоз ни ногой, и тоже красилем станет. И они тогда подымутся из нищеты, в какой она бьется ".
"... Видит Шухов, что прямую дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы. В обход бы и Шухов пробрался. Заработок, видать легкий, огневой. И от своих деревенских отставать вроде обидно... Но, по душе, не хотел бы Иван Денисович за те ковры браться. Для них развязность нужна, нахальство, милиции на лапу совать. Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого, и в лагере не научился.
Легкие деньги - они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал".
Нет, не легкое, точнее, не легковесное отношение к жизни у Шухова. Его принцип:
заработал - получай, а “на чужое добро брюха не распяливай”. И Шухов работает
на "объекте" так же добросовестно, как и на воле. И дело не только в том, что
работает в бригаде, а "в лагере бригада - это такое устройство, чтоб не начальство
зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное, или все
подыхайте".
Для Шухова в этой работе нечто большее - радость мастера, свободно владеющего своим делом, ощущающего вдохновение, прилив энергии.
С какой трогательной заботой припрятывает Шухов свой мастерок. "Мастерок - большое дело для каменщика, если он по руке и легок. Однако на каждом объекте такой порядок: весь инструмент утром получили, вечером сдали. И какой завтра инструмент захватишь - это от удачи. Но однажды Шухов обсчитал инструментальщика и лучший мастерок зажилил. И теперь вечер он его перепрятывает, а утро каждое, если кладка будет берет". И в этом чувствуется практичная крестьянская бережливость.
Обо всем забывает Шухов во время работы - так увлечен делом: "И как вымело все мысли из головы. Ни о чем Шухов сейчас не вспоминал и не заботился, а только думал - как ему колена трубные составить и вывести, чтоб не дымило".
"И не видел больше Шухов ни озора дальнего, где солнце блеснило по снегу, ни как по зоне разбредались из обогревалок работяги. Шухов видел только стену свою - от развязки слева, где кладка поднималась и направо до угла. А думка его и глаза его выучивали из-подо льда саму стену. Стену в этом месте прежде клал неизвестный ему каменщик, не разумея или халтуря, а теперь Шухов обвыкался со стеной, как со своей". Шухову даже жаль, что пора работу кончать: "Что, гадство, день за работой такой короткий? Только до работы припадешь - уж и семь!". Хоть и шутка это, а есть в ней доля правды для Ивана Денисовича.
Все побегут к вахте. "Кажется, и бригадир велел - раствору жалеть, за стенку его - и побегли. Но так устроен Шухов по-дурацкому, и никак его отучить не могут: всякую вещь жалеет он, чтоб зря не гинула". В этом - весь Иван Денисович.
Оттого и недоумевает совестливый Шухов, читая письмо жены как же можно в своей деревне не работать: "А с сенокосом как же?" Беспокоится крестьянская душа Шухова, хоть и далеко он от дома, от своих и "жизни их не поймешь".
Труд - это жизнь для Шухова. Не развратила его советская власть, не смогла заставить халтурить, отлынивать. Тот уклад жизни, те нормы и неписаные законы, которыми от века жил крестьянин, оказались сильнее. Они - вечные, укорененные в самой природе, которая мстит за бездумное, халтурное к ней отношение. А все остальное - наносное, временное, преходящее. Вот почему Шухов из другой жизни, прошлой, патриархальной.
Здравый смысл. Это им руководствуется Шухов в любой жизненной ситуации. Здравый смысл оказывается сильнее страха даже перед загробной жизнью. "Я ж не против Бога, понимаешь, - объясняет Шухов Алешке - баптисту, - В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите?" И тут же, отвечая на вопрос Алешки, почему Богу не молится, Шухов говорит: "Потому, Алешка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или в жалобе отказать".
Трезвый взгляд на жизнь упрямо замечает все несообразности во взаимоотношениях между прихожанами и церковью, точнее, священнослужителями, на которых лежит посредническая миссия.
Так что живет Иван Денисович по старому мужицкому правилу: на Бога надейся, а сам не плошай! В одном ряду с Шуховым такие, как Сенька Клевшин, латыш Кильдигс, кавторанг Буйновский, помощник бригадира Павло и, конечно, сам бригадир Тюрин. Это те, кто, как писал Солженицын, “принимают на себя удар”. Им в высшей степени присуще то умение жить, не роняя себя и “слов зря никогда не роняя”, которое отличает Ивана Денисовича. Не случайно, видимо, этов большинстве своем людми деревенские, “практические”.
Кавторанг Буйновский тоже из тех, “ кто принимает на себя удар”, но, как кажется Шухову, часто с бессмысленным риском. Вот, например, утром на шмоне надзиратели “телогрейки велят распустить (где каждый тепло барачное спрятал), рубахи расстегнуть - и лезут перещупывать, не поддето ли чего в обход устава”. “Буйновский - в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех месяцев нет:
- Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью уголовного кодекса не Знаете- Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь". И что в результате? Получил Буйновский "десять суток строгого". Реакция на происшедшее битого перебитого Сеньки Клевшина однозначна: "Залупаться не надо было! Обошлось бы все". И Шухов его поддержал "Это верно, кряхти да гнись. А упрешься - переломишься".
Бессмыслен и бесцелен протест кавторанга. Надеется только на одно: "Придет пора, и капитан жить научится, а в еще не умеет". Ведь что такое "десять суток строгого": "Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до конца, -это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулез, и из больничек не вылезешь".
Вечером пришел надзиратель в барак, ищет Буйновского спрашивает бригадира, а тот темнит, "тянет бригадир, Буйновского хоть на ночь спасти, до проверки дотянуть". Так надзиратель выкрикнул: "Буйновский - есть?" "А? Я! -отозвался кавторанг. Так вот быстрая вошка всегда первая на гребешок попадет", - заключает Шухов неодобрительно. Нет, не умеет жить кавторанг. На его фоне еще более зримо ощущается практичность, несуетность Ивана Денисовича. И Шухову, с его здравым смыслом, и Буйновскому, с его непрактичностью, противопоставлены те, кто не “принимает на" себя удар”, “кто от него уклоняется” . Прежде всего, это кинорежиссер Цезарь Маркович. Вот уж устроился так устроился: у всех шапки заношенные, старые, а у него меховая новая шапка, присланная с воли ("Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха"); все на морозе работают, а Цезарь в тепле в конторе сидит. Шухов не осуждает Цезаря: каждый хочет выжить. Но вот то, что Цезарь как само собой разумеющееся принимает услуги Ивана Денисовича, его не украшает. Принес ему Шухов обед в контору “откашлялся , стесняясь прервать образованный разговор. Ну и тоже стоять ему тут было ни к чему. Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху ...". "Образованные разговоры" - вот одна из отличительных черт жизни Цезаря. Он образованный человек, интеллектуал. Кино, которым занимается Цезарь игра, то есть выдуманная, ненастоящая жизнь (тем более с точки зрения зэка). Игрой ума, попыткой отстраниться от лагерной жизни занят и сам Цезарь. Даже в том, как он курит, "чтобы возбудить в себе сильную мысль , сквозит изящный эстетизм, далекий от грубой реальности.
Примечателен разговор Цезаря с каторжанином Х-123, жилистым стариком, о фильме Эйзенштейна "Иван Грозный": "'объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. "Иоанн Грозный" - разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!" - говорит Цезарь. "Кривлянье! ... Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного!" - отвечает старик.
Но Цезаря прежде всего интересует "не что, а как", его больше всего занимает, как это сделано, его увлекает новый прием, неожиданный монтаж, оригинальными стык кадров. Цель искусства при этом - дело второстепенное; " гнуснейшая политическая идея - оправдание единоличной тирании" (так характеризует фильм Х-123) оказывается вовсе не такой важной для Цезаря. Он пропускает мимо ушей и реплику своего оппонента по поводу этой "идеи": "Глумление над памятью трех поколений русской интеллигенции". Пытаясь оправдать Эйзенштейна, а скорее всего себя, Цезарь говорит, что только такую трактовку пропустили бы. "Ах, пропустили бы? - взрывается старик. - Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнил. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов!"
Вот и получается, что "игра ума", произведение, в котором слишком "много искусства", - безнравственно. С одной стороны, это искусство служит "вкусу тиранов", оправдывая таким образом то, что и жилистый старик, и Шухов, и сам Цезарь сидят в лагере; с другой - пресловутое "как" (посылаемое стариком "к чертовой матери") не пробудит мысли автора, "добрых чувств", а потому не только не нужно, но и вредно.
Для Шухова, безмолвного свидетеля диалога -все это "образованный разговор". Но насчет "добрых чувств" Шухов хорошо понимает, - идет ли речь" о том, что бригадир "в доброй душе", или о том, как он сам "подработал" у Цезаря. "Добрые чувства" - это реальные свойства живых людей, а профессиовализмы Цезаря - это, как будет писать позднее сам Солженицын "образовавщина".
Цезарь и с кавторангом пытается говорить на свои излюбленные темы: монтаж, крупный план, ракурс. Но и Буйновский "ловит" его на игре, на нежелания соотнести выдуманное к реальности.
Кино (сталинское, советское кино) и жизнь! Цезарь не может не вызывать уважения влюбленностью в свое дело, увлеченностью своей профессией; но нельзя отделаться от мысли, что желание поговорить об Эйзенштейне во многом связано с тем, что сидел Цезарь целый день в тепле, трубочку покуривал, даже в столовую не ходил ("не унижался ни здесь, ни в лагере", замечает автор. Он живет вдалеке от реальной лагерной жизни.
Вот не спеша подошел Цезарь к своей бригаде, что собралась, ждет, когда после работы в зону можно будет идти:
Ну как, капитан, дела?
Гретому мерзлого не понять. Пустой вопрос - дела как?
- Да как? - поводит капитан плечами. - Наработался вот, спину распрямил". Цезарь в бригаде "одного кавторанга придерживается, больше ему не с кем душу отвести". Да Буйновский смотрит на сцены из "Броненосца..." совсем другие глазами: "... черви по мясу прямо как дождевые ползают. Неужели такие были? Думаю, это б мясо к нам в лагерь сейчас привезли вместо нашей рыбки говенной, да не моя, не скребя, в котел бы ухнули, так мы бы..."
Реальность остается скрытой от Цезаря. Он расходует свой интеллектуальный потенциал очень избирательно. Его, как Шухова, вроде бы не занимают "неудобные" вопросы. Но если Шухов всем своим существом и не предназначен не только для решения, но и для постановки подобных проблем, то Цезарь, видно сознательно уходит от них. То, что оправданно для Шухова оборачивается для кинорежиссера если не прямой виной, то бедой. Шухова иной раз даже жалеет Цезаря: "Небось много он об себе думает, Цезарь, а не понимает в жизни ничуть".
По Солженицыну, в жизни понимает больше других сотоварищей, включая не только
Цезаря (невольного, а подчас добровольного пособника сталинского "цесаризма"),
но и кавторанг и бригадира, и Алешку - баптиста, - всех действующих лиц повести,
сам Иван Денисович со своим немудрящим мужицким умом, крестьянской сметкой,
ясным практическим взглядом на мир Солженицын, конечно, отдает себе отчет в
том, что от Шухова не нужно ждать и требовать осмысления исторических событий
интеллектуальных обобщений на уровне его собственного исследования Архипелага
ГУЛАГ. У Ивана Денисовича другая философия жизни, но это тоже философия, впитавшая
и обобщившая долгий лагерный опыт, тяжкий исторический опыт советской истории.
В лице тихого и терпеливого Ивана Денисовича Солженицын воссоздал почти символический
в своей обобщенности образ русского народа, способного перенести невиданные
страдания, лишения, издевательства коммунистического режима, ярмо советской
власти и блатной беспредел Архипелага и, несмотря ни на что, - выжить в этом
"десятом круге" ада. И сохранить при этом доброту к людям, человечность, снисходительность
к человеческим слабостям и непримиримость к нравственным порокам.
Один день героя Солженицына, пробежавший перед взором потрясенного читателя, разрастается до пределов целой человеческой жизни, до масштабов народной судьбы, до символа целой эпохи в истории России. "Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый. Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось..."
Солженицын уже тогда - если не знал, то предчувствовал: срок, накрученный стране партией большевиков, подходит к концу. И ради приближения этого часа стоило бороться, не считаясь ни с какими личными жертвами.
А началось все с публикации "Одного дня Ивана Денисовича"...С изложения простого мужицкого взгляда на ГУЛАГ. Может быть, если бы Солженицын начал с печатания своего интеллигентского взгляда на лагерный опыт (например, в духе его раннего романа "В круге первом"), ничего бы у него не получилось. Правда о ГУЛАГе еще долго бы не увидела света на родине; зарубежные публикации, вероятно, предшествовали бы отечественным (если бы те оказались вообще возможными), а "Архипелаг ГУЛАГ", с потоком доверительных писем и рассказов, легших в основу исследования Солженицына, начался именно после публикации "Одного дня" в "Новом мире"... Вся история нашей страны, наверно, сложилась бы по-другому, если бы в ноябрьском номере журнала Твардовского за 1962 год не появился бы "Иван Денисович". По этому поводу Солженицын позже писал в своих "очерках литературной жизни" "Бодался теленок с дубом": "Не скажу, что такой точный план, но верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев. Так и сбылось: даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот это его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома".
Заключение
Совсем немного прошло времени после распада Советского Союза, ознаменовавшего собой окончательный крах тоталитарного государства, созданного Лениным и Сталиным, а времена вне закона отошли в глубокое и, кажется, уже невозвратимое прошлое. Утратило свой зловещий и роковой для культуры смысл слово "антисоветский" . Однако слово "советский" не утратило своего значения и по сей день. Все это естественно и понятно: при всех своих поворотах и переломах история не изменяется сразу, эпохи "наслаиваются друг на друга, и подобные переходные периоды истории обычно наполнены острой борьбой, напряженными спорами, столкновением старого, пытающегося удержаться, и нового, завоевывающего себе смысловые территории. С чем не жалко расстаться, а что опасно потерять, безвозвратно утратить? Какие культурные ценности оказались истинными, выдержали испытание временем, а какие мнимыми, ложными, насильственно навязанными обществу, народу, интеллигенции?
В то время казалось, что победа тиранического централизованного государства над литературой и художественной интеллигенцией была полная. Репрессивно-карательная система безукоризненно срабатывала в каждом отдельном случае духовной оппозиции, инакомыслия, лишая провинившегося и свободы, и средств к существованию, и душевного покоя. Однако внутренняя свобода духа и ответственность перед словом не позволяла умалчивать достоверные факты истории, тщательно скрываемые от большинства населения.
Сила "оппозиционной" советской литературы заключалась не в том, что она призывала к "сопротивлению злу силою". Сила ее - в постепенном, но неумолимом расшатывании изнутри самих устоев тоталитарного строя, в медленном, но неизбежном разложении основополагающих догм, идейных принципов, идеалов тоталитаризма, в последовательном разрушении веры в безупречность избранного пути, поставленных целей общественного развития, используемых для достижения средств; в незаметном, но тем не менее эффективном разоблачении культа коммунистических вождей. Как писал Солженицын: "Не обнадежен я, что вы захотите благожелательно вникнуть в соображения, не запрошенные вами по службе, хотя и довольно редкого соотечественника, который не стоит на подчиненной вам лестнице, не может быть вами ни уволен с поста, ни понижен, ни повышен, ни награжден. Не обнадежен, но пытаюсь сказать тут кратко главное: что я считаю спасением и добром для нашего народа, к которому по рождению принадлежите все вы - и я . И это письмо я пишу в ПРЕДПОЛОЖЕНИИ, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы - не безнациональны".
В тот момент Солженицын ошибался относительно "вождей Советского Союза", как ошибались в их отношении и все предшествовавшие ему писатели "другой" советской литературы обращаясь с письмами и статьями, очерками и поэмами, рассказами. В Солженицыне они могли видеть только врага, подрывной элемент, "литературного власовца", т.е. изменника Родины, в лучшем случае - шизофреника. Даже на общей национальной почве у "вождей" с инакомыслящим писателем, лидером невидимой духовной оппозиции правящему режиму, не оказалось ничего общего.
Как писал о Солженицыне другой протестант нашего времени и борец с советской тиранией - академик А.Д.Сахаров: "Особая, исключительная роль Солженицына в духовной истории страны связана с бескомпромиссным, точным и глубоким освещением страданий людей и преступлений режима, неслыханных по своей массовой жестокости и сокрытости. Эта роль Солженицына очень ярко проявилась уже в его повести "Один день Ивана Денисовича" и теперь в великой книге "Архипелаг ГУЛАГ", перед которой я преклоняюсь". "Солженицын является гигантом борьбы за человеческое достоинство в современном трагическом мире".
Солженицын, в одиночку ниспровергавший коммунизм в СССР, разоблачавший "Архипелаг ГУЛАГ" как сердцевину человеконенавистнической системы, был от нее свободен. Свободен мыслить, чувствовать, переживать со всеми, кто побывал в репрессивной машине. Проделав структурную композицию от судьбы простого заключенного Ивана Денисовича до масштабов страны, представленной едиными островами, соединенными между собой “трубами канализации”, человеческими жизнями и общим укладом, автор тем самым как бы предопределяет наше отношение к главному действующему лицу - к Архипелагу. Явившись первым и последним зачинателем нового литературного жанра, именуемого “опытом художественного исследования”, Солженицын смог в какой-то мере приблизить проблемы общественной морали на такое расстояние, при котором четко прослеживается линия между человеком и нечеловеком. На примере всего одного персонажа - Ивана Денисовича показывается именно та главная особенность, присущая русскому человеку, которая помогла найти и не переступить эту черту - сила духа, вера в себя, умение выходить из любой ситуации - вот оплот, который помогает удержаться в безмерном океане насилия и беззакония. Таким образом, один день зэка, олицетворяющего судьбы миллионов, таких же как он, стал многолетней историей нашего государства, где “насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием”. Избрав однажды такой путь своей идеологической линией, наше руководство невольно избрало ложь своим принципом, по которому мы жили долгие годы. Но писателям и художникам доступно победить всеобщую личину неправды. “Против многого в мире может выстоять ложь - но только не против искусства”. Эти слова из Нобелевской лекции Солженицына как нельзя лучше подходят ко всему его творчеству. Как говорится в одной известной русской пословице: “Одно слово правды весь мир перетянет” И действительно, монументально-художественное исследование вызвало резонанс в общественном сознании. Узник Гулага, ставший писателем для того, чтобы поведать миру и своей родине о бесчеловечной системе насилия и лжи: в его лице русская культура открыла источник своего возрождения, новых жизненных сил. И помнить его подвиг - наш общечеловеческий долг, ибо забыть и не знать его мы не имеем права.
"Ваше заветное желание, - писал, обращаясь к "вождям", Солженицын в 1973 г., - чтобы наш государственный строй и идеологическая система не менялись и стояли вот так веками. Но так в истории не бывает. Каждая система или находит путь развития или падает". Жизнь подтвердила- менее чем два десятилетия спустя - правоту нашего великого соотечественника, предсказавшего в своей "Нобелевской лекции" победу "слова правды" над "миром насилия".
Список использованной литературы:
Л.Я.Шнейберг Начало конца Архипелага Гулаг// От Горького до Солженицына. М:.Высшая школа, 1997.
А.Солженицын Рассказы// малое собрание соч. Т.3
В.Лакшин Открытая дверь: Воспоминания и портреты. М.,1989. С.208
А.Солженицын Бодался теленок с дубом// Новый мир. 1991.№6.с18
Т.В.Гегина "Архипелаг ГУЛАГ" А.Солженицына: Природа Художественной правды
С.Залыгин Вступительная статья//Новый мир.1989.№8.с.7
А.Зорин “Внебрачное наследие Гулага”// Новый мир.1989.№8.с.4