--PAGE_BREAK--В течение всей трагедии Гамлет – страстный, негодующий обличитель. «Каждое слово Гамлета есть острая стрела, облитая ядом», — писал Белинский в своей замечательной статье «”Гамлет”, драма Шекспира. Мочалов
в роли Гамлета». Сила Гамлета в том, что он поставил вопрос о несправедливости окружающего его мира, который он называет тюрьмой, «и притом образцовой, со множеством арестантских, темниц и подземелий» [3, с. 19], и как мог и как умел разоблачил этот мир.
Вчитавшись в трагедию, нетрудно заметить, что сквозь очертания древнего датского замка ясно проступает аристократический замок эпохи Шекспира. Племянник владельца замка уезжает в университет, где знакомится с такими книгами, как, например, «Утопия» Томаса Мора. Вернувшись в замок, он смотрит на окружающее другими глазами и чувствует себя в замке чужим человеком. В этот замок приезжают столичные актеры. Владелец замка веселится: «…и пляшет до упаду, и пьет, и бражничает до утра». Тут есть и старый сенешаль замка, который когда-то учился в университете и даже играл в студенческом любительском спектакле Юлия Цезаря (в какой-нибудь из «школьных драм» XVI века), и дочка сенешаля, собирающая цветы на лугах, раскинувшихся возле самого замка. Перед нами живые люди шекспировской Англии. Как типичен, например, Горацио, один из «университетских умов» эпохи Ренессанса, с головой ушедших в изучение римских древностей: увидав собственными глазами призрак, Горацио прежде всего вспоминает о тех чудесах, которые будто бы имели место в древнем Риме, когда был убит Юлий Цезарь; в конце трагедии Горацио называет себя «римлянином».
Чтобы яснее представить себе Гамлета, нужно сравнить его с другими лицами трагедии, например, с Лаэртом. Ведь Лаэрт по-своему «добрый малый», и лично Гамлет хорошо к нему относится. Но Лаэрту чужды те мысли и чувства, которые волнуют Гамлета. Он живет, так сказать, по старинке, как и другие молодые дворяне его времени. Ничто не способно сильно взволновать его сердце, кроме кровной мести, ради осуществления которой он готов выбрать любое средство. Чувства его не глубоки. Недаром Гамлет не придает большого значения стенаниям Лаэрта над могилой Офелии. В общей картине произведения Гамлет и Лаэрт противопоставлены друг другу. Не понимает Гамлета и Гертруда, хотя она по-своему и любит его. Выслушав упреки Гамлета и как будто согласившись с ним, Гертруда все же не порывает с Клавдием. Об убийстве своего первого мужа Гертруда, конечно, ничего не знала. («Убийство короля?» – с недоумением повторяет она слова упрекающего ее Гамлета). И лишь в конце трагедии, вдруг догадавшись о чудовищной правде, Гертруда выпивает отравленное вино.
Женские образы в трагедии «Гамлет» играют основополагающую роль.
В этой трагедии Шекспира горе, которое испытывает герой, вызвано поспешным браком его матери. Для неё специально предназначены строки, произносимые актером, игравшим королеву.
Предательству не жить в моей груди.
Второй супруг проклятие и стыд!
Второй – для тех, кем первый был убит…
Тех, кто в замужество вступает вновь,
Влечет одна корысть, а не любовь;
И мертвого я умерщвлю опять,
Когда другому дам себя обнять.
[3, с. 12]
Критики спорят, какие шестнадцать строк вставил Гамлет в текст «Убийство Гонзаго». Вероятнее всего те, в которых содержатся прямые упрёки матери. Но независимо от того насколько верно это предположение, Гамлет, после того как прозвучали приведенные здесь слова старинной пьесы, спрашивает мать: «Сударыня, как вам нравится эта пьеса?» — и слышит в ответ сдержанные, но достаточно значительные слова, соответствующие нынешнему положению Гертруды: «Эта женщина слишком щедра на уверения, по-моему» [3, с. 36].
Можно спросить, почему Гамлет раньше ничего не говорил матери? Он ждал часа, когда будет уверен в преступлении Клавдия. Теперь, Гамлет открывает ей, что она – жена того, кто убил её мужа. Когда Гертруда упрекает сына за то, что он совершил «кровавый и шальной поступок», убив Полония, Гамлет отвечает:
Немного хуже, чем в грехе проклятом
Убив царя венчаться с царским братом.
[3, с. 29]
Но Гамлет не может обвинять мать в смерти её мужа, так как он знает, кто был убийцей. Однако если раньше Гамлет видел только измену матери, теперь она запятнана браком с убийцей мужа. Гамлет ставит в один преступный ряд убийство им Полония, злодеяние Клавдия, измену матери.
Следует обратить внимание на то, как произносит Гамлет свои обращения к матери. Надо вслушаться в интонацию его тирад:
Рук не ломайте. Тише! Я хочу
Ломать вам сердце; я его сломаю,
Когда оно доступно проницанью,
Когда оно проклятою привычкой
Насквозь не закалилось против чувств.
[3, с. 36]
По словам Гамлета, Гертруда совершила такое дело,
Которое пятнает лик стыда,
Зовёт невинностью лгуньей, на челе
Святой любви сменяет розу язвой;
Преображает брачные обеты
В посулы игрока; такое дело.
Которое из плоти договоров
Изъемлет душу, веру превращает
В смешенье слов; лицо небес горит;
И эта крепь и плотная громада
С унылым взором, как перед судом,
Скорбит о нём.
[3, с. 25]
Последние три строки требуют разъяснения: «крепью и плотной громадой» Гамлет называет Землю. В конце речи Гамлет упоминает небеса.
Гамлет не просто осыпает упрёками мать. Речь идет о чём-то большем. Здесь надо вспомнить то, что было сказано выше о широте взглядов Шекспира, у которого каждая трагедия связана со всем миропорядком.
Обвиняя мать, Гамлет говорит о том, что её измена есть прямое нарушение нравственности. Оно равносильно другим подобным нарушениям: посрамлению скромности, лицемерному попранию невинности; таковы пороки частной жизни, но подобное же происходит; когда нарушаются договоры и взамен религии ограничиваются служением ей лишь на словах. Поведение Гертруды приравнено Гамлетом к тем нарушениям мирового порядка, которые заставляют содрогаться всю Землю, а небеса покрывают краской стыда за человечество. Таков поистине масштабный смысл речей Гамлета.
Полная риторики речь принца пылает истинным гневом, в ней нет и следа слабости, обычно приписываемой ему. С матерью говорит ни сын, а судья, обвиняющий её именем небес и всех законов земной жизни.
Гамлету можно предъявить упрек, что он берёт на себя слишком много. Вспомним, однако, его слова: он бич и исполнитель высшей воли. Не забудем также один из законов шекспировской драмы. Речи Гамлета здесь – больше, чем его личное мнение. В них выражена оценка второго брака Гертруды с точки зрения высших законов естественной нравственности. Драматургом, таким образом, возложена на Гамлета миссия быть защитником основ общечеловеческой морали.
Весь тон беседы Гамлета с матерью отличается жестокостью. Появление Призрака усиливает его жажду мести. Но теперь осуществлению её препятствует отправка в Англию. Подозревая подвох со стороны короля, Гамлет выражает уверенность, что может устранить опасность. Размышляющий Гамлет, уступает место действенному Гамлету.
Особое место в общей картине произведения занимает Офелия. Она, сама того не сознавая, становится оружием в руках злейших врагов любимого ею человека. Судьба Офелии несчастнее судьбы Джульетты и Дездемоны, которые все же имели свой краткий срок счастья. Офелия сама называет себя «беднейшей из женщин».
Если образ матери вызывает у Гамлета чувство жестокости, то образ Офелии вызывает в нём чувство любви.
Образ Офелии – один из ярчайших примеров драматургического мастерства Шекспира. Она произносит всего 158 строк стихотворного и прозаического текста. В эти полтораста строк Шекспир сумел вместить целую девичью жизнь.
Гамлет любит Офелию, кроткую дочь царедворца Полония. Девушка эта отличается от других героинь Шекспира, для которых характерна решимость, готовность бороться за своё счастье: покорность отцу остаётся главной чертой её характера. Отчасти это объясняется тем, что она видит в отце союзника: он хотел её брака с принцем.
Офелия изображена в её отношениях с братом, отцом, Гамлетом. Но личная жизнь героини с самого начала оказывается крепко скованной нравами королевского дворца.
«Мне сообщили, будто очень часто», — говорит Полоний дочери, — Гамлет «стал с тобой делить досуг свой» [3, с. 39]. Полонию донесли о встречах принца с его дочерью. Он шпионит за нею, как и за сыном, и вот в такой атмосфере возникает любовь Офелии к Гамлету. Этому чувству сразу же пытаются воспрепятствовать.
Любовь Офелии – её беда. Хотя её отец приближенный короля, его министр, тем не менее она не королевской крови и поэтому не ровня своему возлюбленному. Это на все лады твердят её и брат и отец.
С первого же появления Офелии обозначен главный конфликт её судьбы: отец и брат требуют от неё отказаться от любви к Гамлету.
«Я буду вам послушна, господин мой», — отвечает Офелия Полонию [3, с. 39]. Так сразу обнаруживается отсутствие у неё воли и самостоятельности. Офелия перестаёт принимать письма Гамлета и не допускает его к себе. С такой же покорностью она соглашается встретиться с Гамлетом, зная, что их беседу будут подслушивать король и Полоний.
В трагедии нет ни одной любовной сцены между Гамлетом и Офелией. Но есть сцена их разрыва. Она полна потрясающего драматизма.
Заканчивая раздумья, выраженные в монологе «быть иль не быть», Гамлет замечает молящуюся Офелию, он сразу же надевает маску безумного. Офелия хочет вернуть Гамлету подарки, полученные от него. Гамлет возражает: «я не дарил вам ничего». Ответ Офелии раскрывает кое-что об их прошлых отношениях:
Нет, принц мой, вы дарили; и слова,
Дышавшие так сладко, что вдвойне
Был ценен дар…
[3, с. 37]
Офелия говорит, что Гамлет перестал быть добрым, обходительным и стал неприветливым, недобрым. Гамлет обращается с ней грубо и озлобленно. Он сбивает её с толку признаваясь: «Я вас любил когда-то» и тут же опровергая себя: «Напрасно вы мне верили… я не любил вас» [3, с. 58].
Гамлет обрушивает на Офелию поток обвинений против женщин. Их красота не имеет ничего общего с добродетелью – мысль, отвергающая одно из положений гуманизма, утверждавшего единство этического и эстетического, добра и красоты. Мир таков, что даже если женщина добродетельна, ей не избежать клеветы. Обрушивается Гамлет и на поддельную красоту: «…бог дал вам одно лицо, а вы себе делаете другое; вы приплясываете, вы припрыгиваете, и щебечите, и даете прозвища божьим созданиям, и свое беспутство выдаёте за неведение. Нет, с меня довольно, это свело меня с ума» [3, с. 54]. Осуждение женщин началось с матери.
Выпады против женщин не оторваны от общего отрицательного отношения Гамлета к обществу. Настойчивые советы Офелии уйти в монастырь связаны с глубоким убеждением принца об испорченности мира. Осуждая женщин, Гамлет не забывает и про сильный пол: «Все мы – отпетые плуты; никому из нас не верь» [3, с. 55].
Офелия отнюдь не простушка. Она не глупа, как можно судить по её остроумному ответу на советы брата отказаться от Гамлета:
Не будь как грешный пастырь, что другим
Указывает к небу путь тернистый,
А сам, беспечный и пустой гуляка,
Идёт цветущею тропой успех.
[3, с. 31]
Это не только отпор брату, но и намёк на то, каков он сам. Она понимает его натуру. Второй раз она обнаруживает свой ум, вспоминая, каким был Гамлет до того, как лишился рассудка. Последняя встреча Гамлета с Офелией происходит в вечер представления «Убийства Гонзаго». Гамлет перед началом спектакля усаживается у её ног. Он говорит с ней резко, доходя до неприличия. Офелия терпеливо сносит все, уверенная в его безумии.
После этой сцены мы долго не видим Офелии. За это время Гамлет убивает её отца. Появляется она перед нами уже потерявшей рассудок.
В трагедии изображено два вида сумасшествия: мнимое у Гамлета и подлинное у Офелии. Этим подчёркивается ещё раз, что Гамлет отнюдь не лишился рассудка. Потеряла его Офелия. Она пережила два потрясения. Первым была потеря любимого и его сумасшествие, вторым – смерть отца, убитого её возлюбленным. Её ум не смог вместить того, что человек, которого она так любила, оказался убийцей отца.
В шекспировском театре безумие служило поводом для смеха публики. Однако сцена сумасшествия Офелии написана так, что трудно вообразить даже самую грубую и необразованную публику смеющейся над несчастьем бедной девушки. Поведение Офелии вызывает жалость. Думается, и зрители шекспировского театра проникались сочувствием к несчастной героине.
Кто не может почувствовать её горя, когда она произносит: «Надо быть терпеливой; но я не могу не плакать, когда подумаю, что они положили его в холодную землю» [3, с. 50].
В безумии Офелии есть своя «последовательность» идеи. Первая, естественно, ужас оттого, что она лишилась отца. Это звучит в песенке, которую она поёт:
Ах, он умер, госпожа,
Он – холодный прах;
В головах зелёный дёрн;
Камешек в ногах.
[3, с. 40]
Вторая мысль – о её растоптанной любви. Она поёт песенку о Валентиновом дне, когда встречаются юноши и девушки и начинается любовь между ними; поёт, однако, не о невинной любви, а о том, как мужчины обманывают девушек.
Третий мотив: «мир лукав» и люди нуждаются в том, чтобы их умиротворили. С этой целью она и раздаёт цветы: «Вот розмарин, это для воспоминания,… а вот троицын цвет,… это для дум», «вот рута для вас; и для меня тоже; её зовут травой благодати..» [3, с. 28].
И как финальный аккорд снова мысли об отце:
И он не вернётся к нам?
И он не вернётся к нам?
Нет, его уже нет.
Он покинул свет…
[3, с. 40]
Подобно тому, как память о покойном короле веет над всей трагедией, так и Офелия не уходит из памяти ещё достаточно долго. Мы слышим поэтический рассказ о том, как она умерла; примечательно, что перед смертью она продолжала петь и необыкновенно красиво ушла из жизни. Этот последний поэтический штрих чрезвычайно важен для завершения поэтического образа Офелии.
Наконец, у её развёрстой могилы мы слышим признание Гамлета, что он любил её, как сорок тысяч братьев любить не могут! Вот почему сцены, где Гамлет отвергает Офелию, проникнуты особым драматизмом. Жестокие слова, которые он говорит ей, даются ему с трудом, он произносит их с отчаянием, ибо, любя её, сознаёт, что она стала орудием его врага против него и для осуществления мести надо отказаться от любви. Гамлет страдает оттого, что вынужден причинять боль Офелии и, подавляя жалость, беспощаден в своём осуждении женщин. Примечательно, однако, то, что лично её он ни в чём не винит и не шутя советует ей уйти из порочного мира в монастырь.
Заметим, что, как ни разны они по натуре, потрясение они переживают одно и то же. Для Офелии, как и для Гамлета, величайшим горем является смерть, точнее убийство, отца!
Отношения Офелии и Гамлета образуют как бы самостоятельную драму в рамках великой трагедии. До «Гамлета» Шекспир изобразил в «Ромео и Джульетте» великую любовь, окончившуюся трагически из-за того, что кровная месть, разделявшая семейства Монтекки и Капулетти, мешала соединению двух любящих сердец. Но в отношениях между двумя веронскими возлюбленными ничего трагического не было. Их отношения были гармоничными, в «Гамлете» отношения между любящими разрушаются. Здесь тоже, но по-иному, месть оказывается препятствием для единения принца и любимой им девушки. В «Гамлете» изображена трагедия отказа от любви. При этом роковую роль для любящих играют их отцы. Офелии отец приказывает порвать с Гамлетом, Гамлет рвёт с Офелией, чтобы всего себя отдать мести за отца.
Двуличен отец Офелии — Полоний. Он любит прикинуться болтливым простаком, но не в меньшей степени любит подглядывать и подслушивать. За краснобайством Озрика скрыто коварство. Не случайно Клавдий посылает именно Озрика звать Гамлета на поединок, исход которого заранее предрешен. Озрик – судья на поединке, и он знал, что оружие Лаэрта отравлено. В конце трагедии Озрик, который готов служить любому господину, торжественно сообщает о приближении Фортинбраса. Озрик – типичный представитель придворной среды.
Преступный Клавдий, главный враг Гамлета, — не откровенный «злодей» из мелодрамы. Он коварен и лукав. «Можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем», — говорит о нем Гамлет [3, с. 31]. Клавдий сумел приворожить Гертруду, он в своих целях искусно руководит Лаэртом. «Играя в благодушие, он называет Гамлета сыном, сам, вероятно, иронизируя в душе. Временами на Клавдия находит «покаянное» настроение, но не очень глубокое» [12, с. 61]. Это с одной стороны.
Клавдий — макиавеллист, гениальное воплощение идей, заложенных в трактате «Государь», где, например, сказано: «Сохраняют благополучие те, чей образ действий отвечает особенностям времени» [15, с. 67]. Клавдий злодей ренессансный, и его «образ действий» строится на воле, энергии и хитрости и направлен на сохранение целостности государства. Гамлет, в своей жажде справедливости, упустил из виду Фортинбраса, желавшего прибрать Данию к рукам. Фортинбрас — враг отца Гамлета, претендует на датскую территорию и после смерти всех героев трагедии получает ее без всяких усилий. Таким образом, Клавдий, с другой стороны, играет даже положительную роль, если рассматривать его с государственной точки зрения. «Жестокость применена хорошо в тех случаях, когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности» [3, с. 53] — для этого прототипом Клавдия Фенгоном и была придумана история с покушением короля на жизнь жены. Слова Клавдия — одно, поступки — другое, мысли — третье. Клавдий на словах медоточив и благостен, на деле — коварен. Он остался бы победителем, если бы вспомнил еще одно замечание Макиавелли: «всякий, кому не дорога жизнь, может совершить покушение на государя, так что нет верного способа избежать гибели от руки человека одержимого» [15, с. 67].
продолжение
--PAGE_BREAK--Именно таким человеком был Гамлет: желание возмездия приобрело над ним такую силу, что у Клавдия не было никаких шансов на спасение.
Таким образом, Гамлет Шекспира – это не примитивный «мститель», который описан во всех предшествовавших его пьесе интерпретациях этого сюжета, и та раздвоенность, те комплексы, те мучительные раздумья, та трагическая неразрешимость и безысходность его ситуации (ситуации-капкана, ситуации-«мышеловки», ибо не только и не столько Клавдий попадает в «мышеловку», но, несомненно, в первую очередь сам Гамлет), что видятся в его судьбе, — они, безусловно, были заложены, «запрограммированы» его создателем. Странный парадокс этого характера заключается в том, что, описав его, казалось бы, предельно достоверно, Шекспир тем не менее, как выяснилось с течением лет, создал замечательную, по-своему уникальную и универсальную схему, некую модель, которую каждый — «рожденный с умом и талантом» — волен заполнять собственным содержанием. Отсюда не имеющая аналогов во всей истории мирового театра множественность интерпретаций, подчас взаимоисключающих, но все равно в чем-то главном, как правило, сохраняющих верность шекспировскому духу, хотя подчас отнюдь не «букве». Отсюда такая множественность, такая неисчерпаемость «гамлетовских мотивов» в произведениях писателей и поэтов самых разных эпох и стран. Но об этом речь пойдет в следующих главах, где мы предпримем попытку проследить эволюцию взглядов критиков и актеров на знаменитую пьесу Шекспира.
ГЛАВА II. Трагедия В. Шекспира «Гамлет» в оценке критиков
2.1. Интерпретация трагедии «Гамлет» В. Шекспира в различные культурно-исторические эпохи
В разные эпохи шекспировский «Гамлет» воспринимался по-разному.
Во время жизни Шекспира его трагедия «Гамлет» получила огромную поддержку со стороны не только средних и низших слоев населения, но и со стороны аристократической молодежи того времени. Но вследствие политических событий в Англии пьесы писателя, в том числе и «Гамлет», отошли на задний план. Шекспировские спектакли, в том числе и «Гамлет», возобновились в начале 60-х годов XVII в., уже в эпоху Реставрации. В 1709 г. Роу публикует биографию Шекспира и новое собрание его пьес, что является вехой, несмотря на все несовершенство издания и неточности в нем.
Когда Гулливер у Свифта, посетив одну из небывалых стран, стал вызывать тени величайших деятелей прошлого, то из поэтов в толпе комментаторов первыми перед ним выступили Гомер и Вергилий. Гулливер рассказывает далее, что он увидел и наиболее прославленных своих соотечественников, умерших более или менее недавно. Имена здесь не названы. Если в таком фантастическом параде Шекспир оказался не пропущен, то и он должен был явиться не в одиночестве, а сопровождаемый достаточно многочисленными к тому времени почитателями. Известно, например, как поклонялся Шекспиру современник и приятель Свифта поэт Александр Поп, который, следом за Роу и споря с ним, выпустил свое издание Шекспира. Существенно, что фигура Шекспира начинает вырисовываться во весь рост в ту пору, когда английская литература вновь переживает век величия и рядом с Гамлетом в галерее исторических образов подымаются Робинзон и Гулливер, а также возникает «Джон Буль» — нарицательное наименование англичанина; когда у многих выдающихся людей мысль об Англии и англичанах как нации стремится к цельности, что было характерно и для шекспировской эпохи. В 1769 г. великий английский актер Дэвид Гаррик устроил в Стрэтфорде первое шекспировское празднество. С тех пор родной город Шекспира стал местом паломничества.
В конце XVII столетия, а следом за тем в век Просвещения Шекспир был подчинен дидактическому складу литературы или, во всяком случае, приспособлен к нему. Шекспира для сцены переделывали. Теофилиус Сиббер в «Сочинениях на театральные темы» (1756) писал о Дэвиде Гаррике: «Да явится призрак Шекспира, да обрушит он гнев свой на Погубителя Поэзии, который постыдно кромсает, калечит и выхолащивает его пьесы» [28, с. 125].
Теофилиус Сиббер — педант и посредственность, особенно рядом с Гарриком, однако его мнение, хотя и угловато выражено, не столь уже превратно. По крайней мере, Сиббер справедливо отметил, что прославленный трагик в шекспировских спектаклях играет не совсем Шекспира, а иногда совсем не Шекспира.
«Гамлета» Шекспира в XVII веке не только переделывали в соответствии с канонами классицизма, но и стремились толковать его в соответствии с теми же канонами, даже если и оставляли текст нетронутым.
Не менее решительно обошелся с трагедией и век романтизма, хотя, казалось бы, романтики только восстановили после классицистских искажений «истинного Гамлета». Во всяком случае, они сами признавали за собой эту заслугу. Да, текст оставался нетронутым. И тем не менее романтический «Гамлет» был весьма относительно шекспировским, а больше — принцип, формула, программа. Одно слово — «Шекспир», и оно понималось тогда весьма общо, слишком далеко от имени творца, давшего название самому принципу. Иногда даже и независимо собственно от Шекспира. Было несколько крупных законодателей — знатоков Шекспира, из рук которых принято было доверительно получать английского драматурга. Толкование, предложенное, например, немецкими романтиками, было слишком последовательно, выразительно и потому так влиятельно, что немного нашлось по всей Европе и в России индивидуальностей, способных оказать сопротивление инерции этого толкования, да и нуждавшихся в сопротивлении. Зачем? То был в самом деле некий «Гамлет», в своем роде законченный, удовлетворявший будто бы многим требованиям, и, прежде всего, главному среди них — современности.
Вокруг Шекспира на протяжении XIX в. группируются, как всегда крупнейшие имена. О том, насколько много сделано для понимания шекспировского творчества Гете, братьями Шлегелями, Тиком, Гегелем в Германии, С.Т. Кольриджем в Англии, Стендалем и Гюго во Франции, у нас Белинским, Герценом, Тургеневым, не говоря уже о блистательной плеяде актеров, которыми так счастливо одарен оказался в XIX веке чуть не каждый народ, свидетельствует хотя бы тот факт, что магнетизм точек зрений этой эпохи сохраняет свою мощь и сейчас. Это воздействие слишком богато и благотворно, чтобы от него отказываться или делать попытку механически освободиться. И все же в громадном опыте, в ценнейшем наследии некоторые приемы и результаты толкования находятся в противоречии с самим Шекспиром.
В XIX веке «принято различать в интерпретациях «Гамлета» два противоположных подхода – “субъективный” и “объективный”» [52, с. 139]. В первом случае причину медлительности Гамлета усматривали в самом герое (в его характере, моральных, религиозных, философских принципах, а то и в подсознательном – при психоаналитическом объяснении). Наиболее значительная – при таком подходе – романтическая теория «рефлектированного» Гамлета, восходящего к А.-В. Шлегелю и Кольриджу, усматривающие ключ к трагедии в восклицании героя: «Так трусами нас делает сознанье». А.-В. Шлегель уподоблял «Гамлета» уравнению с иррациональным корнем, «где некая часть неизвестного не может быть выражена числом рациональным, всегда остается неустановленной. История толкований «Гамлета» наводит скорее на сравнение с неопределенным уравнением» [52, с. 139].
Об односторонности романтической теории свидетельствует, однако, слишком многое: эпизоды с Призраком, «мышеловка», убийство Полония, поведение Гамлета на корабле, но более всего финальная сцена, отнюдь не показывают «романтическую» (в немецком понимании начала XIX века) натуру, чисто теоретически, неспособной к действию, «разъединенную рефлексией».
Вообще, основные шекспировские персонажи поднялись высоко, как и подобает романтическим героям, над миром и толпой. В результате исчезли психологические подробности их внешнего и внутреннего облика, тщательно выписанные Шекспиром. Упростился душевный разбор, которому подвергал их Шекспир.
Инерция романтического «Шекспира» действует до сих пор. Варьируются оттенки, однако опорные пункты в понимании шекспировских пьес остаются такими, как учредили их где-то на рубеже XVIII и XIX в.
Реакцией на все концепции «практически слабого Гамлета» является еще с середины XIX века теории, ставящего акцент на объективных условиях, в которых выступает деятельный, подобно героям всех других трагедий Шекспира, герой. Подкреплением для концепции «сильного Гамлета» — помимо перечисленных выше поступков Гамлета – служит другое восклицание героя, что для выполнения мести у него «есть причина, воля, мощь и средства» [3, с. 22]. Медлительность мотивировалась тогда (например, в интерпретации К. Вердера), «трудностью для Гамлета доказать перед всем миром вину убийцы» — его сочли бы сумасшедшим, если бы он согласился на свидетельство Призрака. Недостаточность «объективной» теории еще более несомненна: Гамлет – также подобно другим трагедийным героям – никогда не жалуется на техническую трудность выполнения дома, а корит лишь себя и «время».
Также от романтиков пошли существенные аберрации в восприятии Шекспира. Так, Гамлет — неряшливый, располневший, строптивый молодой человек — превратился раз и навсегда в «изящного и нежного принца», каким по шекспировскому тексту должен быть не Гамлет вовсе, а Фортинбрас — совершенно другой персонаж, другой характер и тип.
Вопрос, разумеется, не в том, чтобы Гамлет был непременно толст. Почему полнота и его облике упорно подвергается купюре, — вот что важно. «Вы разрушаете все мои представления вашим тучным Гамлетом!» — говорится у Гете. И этим смещения не исчерпываются. Почему В.И. Немирович-Данченко, разбирая характер Гамлета, считал его «первым гуманистом»? Историческая суть трагедии состоит как раз в обратном: Шекспир показал кризис гуманистической «меры вещей», и его Гамлет раньше других перестает, хотя бы отчасти, быть гуманистом, возвращаясь к средневековой «совести». Почему вообще Гамлет раз и навсегда сделался «первым», «одиноким», «единственным», «лучшим из людей», стал чудом и исключением, между тем как, по свидетельству современника, в шекспировские времена было «полным-полно Гамлетов»?
Афористически удачная формула Гете «слабость воли при сознании долга» сделалась, по словам Белинского, «каким-то общим местом, которое всякий повторяет по-своему» [17, с. 257]. От Гете унаследовали формулу, которая была высказан великим немецким писателем в его романе «Годы учения Вильгельма Мейстера». Гете рассматривал трагедию как чисто психологическую. В характере Гамлета подчеркивалась слабость воли, которая не соттветсвует возложенному на него великому деянию. Что касается формул, но трагедию Гамлета можно определить не только гетевским, но и многими другими афоризмами, потому что принц только тем и занимается, что в пору «учения» и духовных блужданий перебирает прописные истины.
Слова, слова, слова…
В период реализма особую роль в восприятии «Гамлета» стали играть русские писатели и поэты. Именно в России начал складываться распространенный впоследствии термин «гамлетизм».
Первым, кто написал объемную работу о «Гамлете» был В.Г. Белинский. Свои взгляды на «Гамлета» он выразил в статье «”Гамлет”, трагедия Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» (1838). Согласно мнению В.Г. Белинского, Гамлет побеждает слабость своей воли, и поэтому главная идея трагедии не слабость воли, а «идея распадения вследствие сомнения», противоречие между мечтами о жизни и самой жизнью, между идеалом и действительностью. Внутренний мир Гамлета Белинский рассматривал в становлении. Слабость воли, таким образом, расценивалась как один из моментов духовного развития Гамлета, человека сильного от природы. Используя образ Гамлета для характеристики трагического положения мыслящих людей России 30-х гг. XIX в., Белинский подверг критике рефлексию, которая разрушала целостность деятельной личности. Белинский говорил о «переходе в возмужалость», об «эпохе распадения», однако невольно смотрел на Гамлета, как на идеального героя.
«Бесконечность» измерений смысла шекспировской трагедии, которыми, кстати, пользовался и Белинский [17, с. 255], приводила в толковании характера главного действующего лица к чрезмерной психологической безликости. Любопытно в этом отношении впечатление очевидца игры Мочалова и современника В.Г. Белинского — П.В. Анненкова. Он отмечал в своих «Воспоминаниях» по поводу статьи В.Г. Белинского, что Гамлет под пером критика «преобразился в представителя любимого философского понятия, в олицетворение известной формулы» [10, с. 166]. Анненков, конечно, далеко не объективный, особенно в отношении Белинского, авторитет. Но поиски «формулы» были у великого критика действительно заметны.
Другой русский писатель и критик И.С. Тургенев в 60-е гг. XIX в. обращался к образу Гамлета для того, чтобы дать социально-психологическую и политическую оценку «гамлетизму», «лишних людей». В статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860) Тургенев представляет Гамлета эгоистом, скептиком, который во всем сомневается, ни во что не верит и потому не способен к делу. В отличие от Гамлета Дон Кихот – в трактовке Тургенева – «энтузиаст, служитель идеи, который верит в истину и борется за нее» [59, с. 550]. Тургенев пишет о том, что у Гамлета мысль и воля находятся в трагическом разрыве; Гамлет – мыслящий человек, но безвольный, Дон Кихот – волевой энтузиаст, но полубезумный; если Гамлет бесполезен массе, то Дон Кихот вдохновляет народ на дело. В то же время Тургенев признает, что Гамлет близок Дон Кихоту своей непримиримостью ко злу, что люди воспринимают от Гамлета «семена-мысли и разносят их по всему миру».
Также русские писатели с отличительной пунктуальностью подмечали внешнюю характерность Гамлета — «тучен и задыхается». На эту особенность обратил внимание А.И. Герцен [29, с. 213], о ней говорил в знаменитой лекции И.С. Тургенев [59, с. 556]. Казалось бы деталь, но в ней проявляется неотъемлемое своеобразие фигуры Гамлета, передать которое не только тогда, но и до сих пор серьезно не решился ни один постановщик или исполнитель. Шекспироведы же обычно упоминают об этой детали, как о парадоксальном несоответствии, чуть ли не об оговорке Шекспира. Ибо «тучность и одышка» мешают созданию образа Гамлета — «идеального героя». В этом невольном искажении, начинающемся будто бы с мелочи, но касающемся самой сути, и сказалась цепкость нормативных традиций.
ХХ век привнес новые веяния в трактовку трагедии Шекспира.
В формуле «Шекспир — наш современник» самому Шекспиру чаще отводится пассивная роль — быть похожим на сегодняшний день[1]. В течение первых десятилетий ХХ века такой взгляд особенно утвердился. К тому были некоторые общелитературные, общеидеологические предпосылки. Если Ромен Роллан писал: «Когда мы возвращаемся к произведениям прошлого..., то это не прошлое воскресает в нас; это мы сами отбрасываем в прошлое свою тень — наши желания, наши вопросы, наш порядок и наше смятение» [35, с. 131],— так это была еще одна постановка вопроса, которым в ту пору постоянно и на различных языках задавались.
Одним из первых советских истолкователей Шекспира был А. В. Луначарский. Еще в ранней, дореволюционной своей работе о «Гамлете», вошедшей в цикл очерков «Перед лицом рока. К философии трагедии», он обращался именно к специфике трагического у Шекспира. Луначарский извлекал уроки деятельно-бодрого, героического жизнечувствия из трагедии, традиционно трактовавшейся как драма рефлектирующего сознания: «Над нами царит рок. Нет пользы в бесплодных размышлениях — человек рожден, чтобы действовать, он должен создавать для себя обстановку борьбы и подвига, иначе он — животное; но это не значит отдаваться слепому гневу, закрывать глаза, затыкать уши и идти, куда толкают; это значит быть полководцем, стратегом, маэстро жизни… Это трудно, страшно трудно, — но такова задача. Быть может, ты погибнешь, не разрешив ее вовремя, — но сделай, что ты можешь, умри с честью и передай опыт твоей жизни братьям-людям. Вот мораль «Гамлета»» [43, с. 86.].
В Великобритании же в этот период над проблемой «Гамлета» задумался один из виднейших шекспироведов начала ХХ века – А. Фриче, который при анализе социально-идеологической подпочвы трагедии о принце датском К. Фриче высказывает соображения, отчасти корректирующие «вульгарность» его социологизма и небезынтересные сами по себе. Причины гамлетовской раздвоенности мысли, его скепсиса и пессимизма исследуются на разных уровнях. Одно из последствий общего упадка аристократии К. Фриче усматривает в том, что в шекспировской Англии «часть феодального дворянства переживала сама существенную трансформацию, превращаясь из военно-землевладельческой касты до известной степени в интеллигенцию». «Гамлет, разумеется, не интеллигент в том смысле, что живет литературным трудом… Но самая фигура этого принца, предпочитающего двору университет, погруженного в книги и размышления, в литературу и философию, создана писателем, который находился на пути превращения из феодала в интеллигента» [35, с. 88, 90]. Из этой социальной двойственности вытекала неопределенность идеологическая. Гамлет не находит твердой позиции в борьбе между архаичными религиозными представлениями и новыми философскими веяниями эпохи — религиозным пантеизмом в духе Джордано Бруно или скептическим эпикурейством Монтеня. Эти колебания у Гамлета осложняются весьма актуальным для Англии рубежа XVI-XVII вв. противоборством католической и протестантской доктрин внутри самого церковного учения. «Гамлет остается по существу в рамках традиционного религиозного мировоззрения… Колеблясь между католическим и протестантским верованием, он также нерешительно колеблется между идеалистической и пантеистически-материалистической концепцией мира… Эта религиозная и философская раздвоенность Гамлета есть лишь иная сторона его социальной раздвоенности, и из осложненной раздвоенностью мысли и бьет родник его пессимистического отношения к жизни...» [35, с. 94].
продолжение
--PAGE_BREAK--Однако для нас самое важное в работе К. Фриче — не «социологические» упрощения, с одной стороны, и не отдельные плодотворные догадки — с другой. Основное — это стремление объяснить сущность шекспировского творчества грандиозными историческими сдвигами эпохи, разрушением старого феодального уклада и становлением идущего ему на смену уклада буржуазного. В этом немалая заслуга Фриче, сколь бы спорные выводы из этого положения ни извлекал он сам.
Точке зрения Фриче на трагедию близко мнение другого исследователя ХХ века В. Кеменова. В. Кеменов видит величайшее достижение трагедии о Гамлете в ее необычайном реализме. Сами же герои Шекспира не осознают предрешенности своей гибели. Единственное исключение здесь — Гамлет. «Гамлет — единственный трагический герой Шекспира, осознавший свою трагическую обреченность, ее неизбежность, вытекающую не из частных причин, а из основных условий современной ему жизни. Поэтому в «Гамлете» трагедия Шекспира впервые осознает себя как трагедия. Поэтому «Гамлет» — величайшее произведение Шекспира, венец его творчества… в «Гамлете» центр тяжести трагической коллизии перенесен в столкновения во внутреннем мире самого Гамлета, мучительно решающего самые основные и величественные вопросы бытия и человечества и не могущего найти выхода, ибо сама окружающая его жизнь в то время не давала такого выхода. В «Гамлете» выражена трагедия гуманизма Ренессанса… вынужденного на каждом шагу наблюдать… как… расцветающий гармонический человек эпохи Ренессанса становится жертвой не только враждебных ему внешних причин и обстоятельств, но и внутренней эгоистической червоточины, развивающейся в нем самом» [52, с. 140].
Одну из самых оригинальных точек зрения высказал выдающийся психолог Л.С. Выготский в «Психологии искусства» (1925) [60]. По-новому поняв критику Шекспира в статье Л.Н. Толстого «О Шекспире и о драме» [61], Выготский предположил, что Гамлет не наделен характером, а является функцией действия трагедии. Тем самым психолог подчеркнул, что Шекспир — представитель старой литературы, не знавшей еще характера как способа обрисовки человека в словесном искусстве.
Л.С. Выготский, в своей работе «Трагедия о Гамлете, принце датском, В. Шекспира», считает, что «Гамлет» — самая непонятная и загадочная трагедия, необъяснимая и таинственная в самой сущности своей, которая навеки останется неуловимой. Все в ней имеет два смысла — один видимый и простой, другой — необычный и глубокий.
Л.С. Выготский видел в двойном убийстве короля (шпагой и ядом) завершение двух разных сюжетных линий, развивающихся через образ Гамлета (этой функции сюжета).
Мнение английского критика Т.С. Элиота кардинально отличается от мнения великого психолога. В критической статье «Гамлет и его проблемы» он пишет, что неудача критиков с интерпретацией «Гамлета» объяснялась тем, что они игнорировали очевидное: «Гамлет» — это напластование, он представляет собой усилие нескольких драматургов, каждый из которых перерабатывал по-своему созданное предшественниками. Нам известно о существовании более ранней пьесы Томаса Кида, мотивом пьесы была просто месть; то, что Гамлет медлит с отмщением, объяснялось, единственно трудностью убить монарха, окруженного стражей; и «сумасшествие» Гамлета было инсценировано с целью избегнуть подозрений. Элиот считает, что пьеса — художественная неудача драматурга, в ней нет чистоты художественной отделки, мысль автора местами не прояснена.
В статье Б. Макэлроя «Око разума» высказывается мысль, что опасность, иллюзорность и загнивание — таковы проблемы жизни в гамлетовском мире, сложные проблемы, к решению которых все персонажи, кроме принца, пытаются подойти упрощенно. Гамлет, встретившийся со злом, не отрекается от мира, хотя подвергает его самым неистовым нападкам, которые только есть у него в запасе, только бы сделать его соответствующим своим оценкам.
В своей работе «Гамлет» Шекспира в контексте эпохи" Э.Ю. Соловьев считает, что все действия пьесы разворачиваются как бы на поле приостановленного сражения, где разлагаются трупы, умирают раненые и сходят с ума оставшиеся в живых.
Вторая половина ХХ века была богата и на театральные и кинематографические постановки «Гамлета», а также на литературоведческие исследования. Вышедшее в середине 60-х гг. ХХ века исследование убедительно показывает это на примере «Гамлета» и истории его постановок от прошлого к ХХ веку [63]. В галерее Гамлетов за полтораста лет пылкие и меланхолические, философствующие и действующие Гамлеты сменяют один другого, спорят, даже ниспровергают друг друга, а все-таки, хотя бы потому, что им надо спорить, они говорят между собой на одном языке. Имеется в виду, конечно, не текст трагедии, но «язык», система ее толкования. Этот «язык», эта система оказывается, как ни странно, единой от Гете до… Горгонова, гротескного Гамлета в театре им. Вахтангова (1932).
Одна из ярких работ 60-х гг. Н. Чушкина «Гамлет—Качалов. На путях к героическому театру. Из сценической истории «Гамлета» Шекспира», в которой исследование направлено на изучение характера Гамлета через постановки трагедии на сцене. Автор книги поставил рядом двух различных Гамлетов [63, с. 221, 222]: похудевший, возвышенный Гамлет-поэт в исполнении Вильгейма Мейстера (это он, сойдя со страниц гетевского романа, стал в XIX в. образцом, идолом, именно ему поклонялись или же низвергали его) — и тут же толстенький бойкий молодой человек, который, жонглируя короной, прикидывает: «Быть или не быть?» Контраст, с первого взгляда ошеломляющий, затем понемногу тускнеет, становится видно, что шекспировский герой без полноты и одышки или же лишенный философического ореола — два облика, два полюса, замыкающие один мир. А в этих пределах располагаются уже оттенки и варианты — грубое или утонченнее, проще или более возвышенно, поэт или воин, героический боец или, напротив, надломленная натура. Как если бы некоему больному прикладывали к голове то жар, то холод, из лекарств давали то возбуждающее, то валерьянку, между тем как ему требовалось, скажем, ампутировать ногу. Такое сравнение, конечно; получается хромым, но ведь в самом деле, у Шекспира-то в облике Гамлета нет «или». По шекспировскому тексту он не «поэт» и не «воин» отдельно; у него — «придворного, солдата, ученого взгляд, речь, оружие»; он кропает стихи, фантастически ругается; верховая езда, фехтование занимает его, хотя он тяжел и на вид неловок; Гамлет — «благородный ум», а вместе с тем, его одолевают временами темные порывы, о которых лучше не говорить вслух; и вообще в его лексиконе целый ряд принципиальных понятий имеют иное употребление в сравнении с тем, как ими пользовались впоследствии. Словом, мир, в котором возникает и живет шекспировский Гамлет, пролегает в несколько иной плоскости, чем мир, выстроенный Гамлетом Гете, а затем перестроенный и даже разрушенный последующими толкованиями «Гамлета», включая современные.
Другой исследователь второй половины ХХ века Л.Е. Пинский связал образ Гамлета не с развитием сюжета в привычном смысле этого слова, а с магистральным сюжетом «великих трагедий» — открытием героем истинного лица мира, в котором зло более могущественно, чем это представлялось гуманистами [56]. Именно эта способность познать истинное лицо мира делает трагическими героями Гамлета, Отелло, короля Лира, Макбета. Они — титаны, превосходящие обычного зрителя интеллектом, волей, смелостью.
Наиболее основательные исследования по творчеству Шекспира, в целом, и «Гамлета», в частности, в 60-80-е гг. ХХ века предприняли А. Аникст, Г. Брандес, и отец и сын Урновы. Эти литературоведы предприняли в своих работах попытку не только исследовать творчество великого писателя, но и обобщить все то, что было сделано в этой области до них.
Так А. Аникст в своих многочисленных работах рассматривает «Гамлета» с разных точек зрения: как психологическую, социальную, политическую и историческую трагедию, а также личную трагедию каждого из героев Шекспира. Такой всесторонний подход позволяет избежать односторонности в рассмотрении трагедии и выявить новые тенденции в образе самого Гамлета: «Датский принц оказывался не столько внешне, сколько внутренне активной натурой — он был правдоискателем, разумом и прежде всего разумом, доискивавшимся до причин постигшего его горя и стремившимся к возрождению правды на земле» [7, с. 56].
Г. Брандес в своей работе «Шекспир. Жизнь и произведения» рассматривает знаменитую трагедию с точки зрения биографического фактора: «В начале своей деятельности Шекспир стремился совершенно естественно к тому, чтобы действовать на публику с большим умом и большей силой, чем остальные поэты. Впоследствии он думал, как Гамлет: «Как бы глубоко вы ни рыли, я рою всегда аршином глубже». Это одна из самых характерных фраз Гамлета и Шекспира. Это отношение к поэтам-соперникам является одной из действующих причин, под влиянием которой сложился юношеский стиль Шекспира в эпических поэмах и ранних драмах; отсюда эта погоня за остроумием, эта страсть к хитроумным тонкостям, эта вечная игра словами; отсюда крайности в изображаемых страстях, излишества в сравнениях и метафорах. Один образ порождает из себя другой с той плодовитостью и быстротой, с которыми размножаются некоторые низшие организмы» [19, с. 47].
Работы отца и сына Урновых направлены на изучение творчества трагедии с точки зрения времени. Особенно ярко этот синтез прослеживается в их работах «Шекспир. Движение во времени» и «Шекспир. Его герой и время», где исследователи рассматривают образ Гамлета как вечный образ, который переживет все другие образы в мировой литературе, потому что проблемы, которые приходятся решать Гамлету, — это вечные проблемы и вопросы всего человечества.
Таким образом, представления о Шекспире развиваются вместе с историей. Каждая эпоха, век, всякое «время» непременно создает своего, «современного» Шекспира. Возврат к ушедшему, реконструкция в собственном смысле слова невозможны, да и не нужны. Однако представления об исторически действительном Шекспире, также развивающиеся в ходе времени по мере успехов шекспироведения, углубляют, делают более содержательным всякого «Шекспира», какого в разные эпохи люди называют «своим современником». Чем точнее и богаче облик реального Шекспира, чем плотнее и органичнее соединяется он с Шекспиром «злободневным», «современным», тем яснее историческая перспектива: понятно, куда движется во времени Шекспир и что он несет с собой.
2.2. Переводы трагедии В. Шекспира «Гамлет» на русский язык
В России тяга к Шекспиру обозначилась довольно рано. Первые переводы «Гамлета» появились в России в эпоху Просвещения – XVIII в.
История литературы XVIII в. представляет развитие особенностей, складывавшихся с середины XVI в., с начала абсолютистско-феодального периода в истории страны, и определивших основные черты литературного движения в течение всего времени с середины XVI в. до конца XVIII в. Но в развитии литературы эпохи феодализма можно говорить об особом периоде с конца XVII до конца XVIII в., когда в литературе получает свое законченное выражение торжество дворянской монархии. Она нашла своего яркого представителя в лице Петра I.
«Период конца XVII в. до 30-х гг. XVIII в. не создает в литературе определенного стиля. С одной стороны, еще очень сильны традиции старой церковной (славянской по языку) литературы; с другой — растет строй новых мыслей и чувств, робко ищущих словесного оформления и дающих сложным комбинации новых элементов со старыми, знакомые еще по литературе XVII в» [16, с. 76]. Литература «петровской эпохи» находится в той же стадии «становления», что и язык, являющийся курьезной подчас смесью элементов славянских и русских с польскими, латинскими, немецкими, голландскими и т. п.
Литературное многообразие данной поры не исчерпывается литературой дворянства. Конец XVII и начало XVIII в. — время еще не столько печатной, сколько рукописной литературы, многочисленных сборников, где сохраняются, переходя от читателя к читателю, произведения предшествующей эпохи (легенды, жития, хождения, старые переводные и оригинальные повести и т. п.).
Литературная деятельность Кантемира, Феофана Прокоповича и отчасти официозных поэтов была подготовкой русского классицизма, господствовавшего в известной части литературы почти столетие, трансформировавшегося в конце XVIII — начале XIX вв. и оставившего заметный отпечаток в творчестве Батюшкова, Грибоедова, Пушкина, Баратынского и др. Оформление данного стиля в Р. л. шло под влиянием французского классицизма (отчасти немецкого, воздействие которого испытал Ломоносов). Однако многие отдельные элементы русского классицизма коренятся еще в школьной «баро́чной» русской и украинской литературах XVII в. Ярче всего расцвел классицизм во Франции XVII в. в условиях роста крупной буржуазии, тяготевшей к «двору». Русский классицизм получил иное содержание, отличное от французского, несмотря на свою формальную подражательность. Русская буржуазия не принимала, как во Франции, участия в создании придворного классицизма. Он возник в среде русского дворянства, его придворной верхушки, заинтересованной в укреплении феодальных отношений.
В 1748 г. А.П. Сумароков издал своего «Гамлета», представлявшего собой переделку французского перевода-пересказа Лапласа (из 2-й книги «Английского театра», вышедшей в 1746 г.).
В 1837 году, когда журналист Н. Полевой закончил свой перевод «Гамлета», принцип эквилинеарности вовсе не считался обязательным, не соблюдался ни стихотворный размер подлинника, ни система рифмовки. Тем не менее, одна из фраз («Страшно, за человека страшно мне!») привела критика Белинского в восторг. Он объявил, что хотя слова эти и не принадлежат перу Шекспира, но они истинно шекспировские.
Были и другие мнения по поводу аутентичности переводов.
«Я не на столько самонадеянъ, чтобъ утверждать, будто мною ничего не упущено и все передано съ безусловной точностью; но не боясь обвиненiя въ излишней хвастливости, смею заметить, что мною ничего не прибавлено къ Шекспировскому тексту отъ себя, ради красоты или звучности речи, или ради пополненiя недостающихъ стопъ въ стихе». Так писал Д. Аверкиев в 1895 году в предисловии к 12-му переводу «Гамлета» [13, c. 56].
Существует такой тезис: для того чтобы доказать, что нужны новые переводы, прежде всего нужно убедиться в несовершенности старых. Глядя с высоты XXI века на век XIX, мы видим, что не было нужды ни в каких доказательствах, низкое качество переводов того времени — трюизм, пусть даже руку к этой драме приложил сам великий князь Константин Константинович.
На сегодняшний день существует 22 перевода текста «Гамлета», если не считать за перевод обработку А. Сумарокова (1748 г.), но принимать всерьез труд Н. Маклакова, сверхштатного лекаря московских театров (1880 г.).
Наиболее значительными оказались переводы, сделанные в ХХ веке М. Лозинским и Б. Пастернаком.
Так первым прославленным переводчиком «Гамлета» стал М. Лозинский. Свою теорию прямого, максимально точного перевода он виртуозно осуществил на практике, «поднял чудовищно тяжелую гирю, но к чему привело это гигантское усилие, каков его полезный коэффициент?» [18, c. 151]. Реплики героев в переводе Лозинского не звучат как нормальная человеческая речь. В этих стихах нет воздуха, и в них тесно и словам и мыслям.
Если подсчитать, то окажется, что в «Гамлете» М. Лозинского использовано 25170 слов, тогда как Б. Пастернак уложился всего в 24000. Правда, пастернаковский вариант чуть более короткий (из-за небольших купюр, сделанных в «темных» местах), но даже с учетом этого текст Лозинского почти на тысячу слов тяжелее. Интересно, что в обоих «Гамлетах» примерно одинаковое количество знаков, из чего следует, что «более точный» перевод М. Лозинского перевешивает за счет всяческого словесного сора, коротких служебных слов [7, c. 99].
Получается, что передать Шекспира математически точно, даже графически воспроизводя положение слов в строке, — это не главное. Иначе не появился бы перевод А. Радловой 1937 года, и Б. Пастернак не получил бы новый заказ от Всеволода Мейерхольда в 1939 году, всего через шесть лет после выхода «Гамлета» Лозинского. Позже Борис Леонидович со свойственной ему деликатностью подведет итог этой своеобразной «дуэли»: «соответствие текста — связь слишком слабая, чтобы обеспечить переводу самостоятельность» [18, c. 49].
Известна история, ставшая уже легендой, рассказанная режиссером Юрием Любимовым, когда он, будучи совсем молодым актёром, в театре Вахтангова фехтовал на сцене в роли Ромео, и обломок шпаги, отлетев в зал, вонзился в ручку кресла, где сидел Пастернак. Борис Леонидович пришел по окончании спектакля на сцену, вертя обломок шпаги в руках, и заявил: «Между прочим, вы меня чуть не убили».
продолжение
--PAGE_BREAK--По словам Любимова, Пастернак-переводчик всегда ощущал себя соперником Шекспира. «Ты, — говорил он, — должен быть на равных с поэтом. Ищешь адекватные образы, чтобы донести всё это на своём родном языке» [18, c. 49]. Может быть, из уважения к такой позиции, а может быть, из-за истории с рапирой, но Юрий Любимов предпочитал использовать в работе переводы именно этого человека.
Критики говорят, что Б. Пастернак очистил шекспировскую драму излишней декламации, после чего играть «Гамлета» стало проще, но этим он изменил и стиль Шекспира, подчинив его своей, пастернаковской, концепции. Поэтому Гамлет Пастернака стал принципиально беднее, чем его великий прототип. «У других переводчиков он мог быть беднее потому, что им не хватает поэтического таланта, у Б. Пастернака это обеднение — принципиальное» [20, c. 22].
В 1990-2000 гг. выходит ряд новых переводов: В. Рапопорт создал «Трагедию Гамлета, принца датского» в 1999 году, В. Поплавский свою «Трагическую историю Гамлета, датского принца» в 2001-м, а еще через два года вышла в свет «Трагедия Гамлета, принца датского» А. Чернова.
Одна из самых последних версий — перевод Виталия Поплавского, филолога и театрального режиссера, имеющего опыт в постановке Шекспира. Это произведение действительно легко читается, хотя и удручающе эклектично. Поплавский, как профессиональный режиссер, конечно, осведомлен о потребностях театров. Так что, используя в своем тексте попеременно то архаические слова и обороты, то не вполне свойственные языку Шекспира термины «маразм», «эволюция», «дебил», «дублер» и даже «массовый гипноз», «конструктивный диалог» и «чистка кадров». С литературной точки зрения подобные переводы себя не совсем оправдывают. Н. Журавлев, издатель В. Поплавского, в предисловии к труду своего друга, порассуждав об «интоксикации разума» и древнем мудреце Екклесиасте, заключает: «Ни в едином (подчеркиваю — ни в едином) случае замены слов, строк, строф не шокировали меня, а рифмованные окончания просто порадовали своей свежестью…» [59, с. 97].
Предпоследние штрихи к переосмыслению драматургии великого стратфордца в 2001 году были внесены Надеждой Коршуновой. В ее переводе отразилось влияние книги «Гесперийские речения», в которой говорится об особых «секретных» текстах, используемых друидами из некоего ирландского монашеского братства (VI — VII вв.), и решила тоже приобщиться к этому самому гесперийству.
Вот что, к примеру, Н. Коршунова пишет в приложении, которым сопровождает свой перевод, о цветке руты (Rue, англ.), одном из тех цветков, которые публично раздавала Офелия (акт 4, сцена 5): «О, вы должны носить вашу руту не без разбору… — приводит автор строку своего перевода и тут же делится очередным компаративистским открытием, — как — «о-RUE-жие» (оружие)!» [59, с. 98].
До сих пор в трагедии Шекспира находят «загадки» и «темные места». Почему Гамлет в знаменитой сцене в королевской опочивальне желает матери спокойной ночи целых четыре раза? Кто был настоящим отцом Гамлета? Зачем он называет дядю «матушкой», а Офелию нимфой? Почему Призрака могли видеть офицеры и принц, а королева — нет? Что за персонаж Лукиан, который по сюжету является одним из бродячих актеров (играющего отравителя), но в списке действующих лиц в Великом фолио стоит на 6-м месте, сразу вслед за Горацио и Лаэртом, и называется не иначе как «племянником короля» (nephew to the king)? Почему Гамлет по прибытии в Эльсинор в течение двух месяцев не видится со своим «лучшим другом» Горацио?..
Отчасти «темные места» объясняются тем, что при жизни Шекспира его пьесы печатались без списка действующих лиц, и поэтому, например, формулировку «друг Гамлета» позже приписал кто-то из издателей.
То же касается и «загадки» с возрастом Гамлета, которую, по сути дела, придумал для отечественного шекспироведения авторитетнейший литературовед А. Аникст. Однажды он объявил, что в Виттенбергском университете, где согласно сюжету учились несколько персонажей пьесы, существовал возрастной ценз для учащихся, и поэтому студентам не могло быть больше 20 лет. С другой стороны из разговора Гамлета с Первым могильщиком (акт 5, сцена 1) ясно следует, что принцу к тому времени исполнилось 30. Так в трагедии внезапно появилось новое «темное место».
К ряду экспериментальных переводов «Гамлета» можно отнести следующие: «Гамлета» Андрея Чернова (2003 г.), литератора и математика, основным отличительным свойством которой является разделение пьесы на три акта вместо традиционных пяти. Эта книга, по словам автора, «… попытка реконструкции шекспировского замысла и изменения ныне принятой “гамлетовской” парадигмы» [38, с. 55]. Концепция Чернова более полно отражена не в его переводе, а в обширных комментариях к нему. Язык пьесы шокирующий: «Приятно, если сладким языком / Вылизывают задницу…» (Гамлет), или: «Такая груда трупов говорит / Лишь о взаимном самоистребленьи...» (Фортинбрас) [38, с. 56].
А. Чернов, противопоставляя свой перевод переводам Лозинского и Пастернака, использует… рифмы, тогда как принц Гамлет, который сам издевался над рифмованным, «низким» стихом, в своем первом монологе говорит стихами:
… Нечистый сплав, ничтожество тупое,
Бесплодным умозрением томим,
Я не способен совладать с толпою,
Ни даже с похитителем одним. [38, с. 58]
Вряд ли можно считать «экспериементальную комедию» Аркадия Застырца двадцать третьим переводом трагедии, но можно сказать, что этот поэт в том же объеме, как Шекспир, написал замечательное и безупречно «параллельное» произведение. Великая трагедия пересказана «своими словами». Вот, к примеру, как выглядит реплика Офелии, только что выслушавшей главный монолог своего жениха «Быть или не быть»:
Ну, Гамлет, я не знаю… Ты дурак?
Иль только притворился с тайной
целью?.. [38, с. 58]
Вот как он заканчивается в переложении В. Набокова:
… И важные, глубокие затеи
Меняют направленье и теряют
Названье действий. Но теперь —
молчанье… [38, с. 58]
Таким образом, переводы «Гамлета» — это еще одна из сторон интерпретации самой трагедии в зависимости от переводчика и эпохи, в которой он живет. Литературоведы и переводчики до сих пор находят в тексте драмы так называемые «темные места», что ведет к различным не всегда оправданным трактовкам пьесы. Появившиеся в конце ХХ – начале XXI века переводы «Гамлета» являются по своей структуре эпатажными, противопоставляющими себя классическим переводам М. Лозинского и Б. Пастернака.
ГЛАВА III. Трагедия В. Шекспира «Гамлет» на сцене и в кино
Данная глава посвящена сопоставительному анализу постановок «Гамлета» за рубежом и в России.
3.1. «Гамлет» на зарубежных сценах
Первые постановки «Гамлета» приходятся на 1601-603 гг., когда трагедия исполнялась не только в театре Шекспира «Глобус», но и на других сценах Англии. На титульном листе первого издания «Гамлета» (1603) сказано, что эта пьеса исполнялась «также в университетах Оксфордском и Кембриджском», что было большой честью, ибо университеты считали народный театр «вульгарным» зрелищем. В университетах, однако, выступления профессиональных актеров были запрещены законом. Следовательно, «Гамлета» исполняли студенты, располагавшие рукописью трагедии до ее напечатания. Студенчество того времени — вот, по-видимому, среда, содействовавшая уроженцу Стратфорда в усвоении передовой культуры своего времени, без которой, конечно, немыслимо было бы все дальнейшее его творчество.
Известно, что в представлениях «Гамлета» Шекспир участвовал в качестве исполнителя роли Призрака. Самого Гамлета играл Ричард Бербедж.
«Гамлет» получил признание даже у самых строгих ценителей поэзии. Среди них надо назвать первым Габриэла Харви — один из столпов учености в Кембриджском университете. В его архиве сохранилась книга, в которой он сделал для себя запись: «Молодые увлекаются «Венерой и Адонисом» Шекспира, тогда как более разумные предпочитают его «Лукрецию» и «Гамлета, принца Датского»» [7, с. 88].
Пьеса В. Шекспира была настолько популярна, что если ныне живущие люди могут чувствовать заодно с Гамлетом, то, конечно же, нет ничего удивительного в том, что драма имела шумный успех у современников. Всякий поймет, что знатная молодежь того века смотрела ее с восторгом, но что изумляет и что дает представление о свежей мощи Ренессанса и его богатой способности усваивать наивысшую культуру, это то обстоятельство, что «Гамлет» сделался столь же популярен в низших слоях общества, как и в высших. Любопытным доказательством популярности трагедии и самого Шекспира в следовавшие непосредственно за ее появлением годы могут служить заметки в корабельном журнале капитана Киллинга, сделанные в сентябре 1607 года на корабле «Дракон», встретившемся перед Сьерра-Леоне с другим английским судном «Гектором» (капитан Хокинс), на пути в Индию. В этом журнале значится:
«Сентября 5 дня (у Сьерра-Леоне) я в ответ на приглашение, послал на “Гектор” своего представителя, который там завтракал; после этого он вернулся ко мне, и мы давали трагедию о Гамлете.
31 (?) Я пригласил капитана Хокинса на обед из рыбных блюд и велел сыграть на корабле “Гамлета”, что я делаю с той целью, чтобы удержать моих людей от праздности, палубной игры и сна» [19, с. 400].
В те времена к театральным постановкам вообще относились проще: например, знаменитый монолог «Быть, или не быть…» превратили в романс и исполняли под гитару.
Эта эпоха осталась в истории театра как эпоха великого актера Томаса Беттертона (1635-1710). Его актерское искусство еще сохранило некоторые традиции театра шекспировского времени. Так, роли Гамлета и Фальстафа он играл, пользуясь указаниями Давенанта, а этот последний передал ему, как их исполняли актеры шекспировского театра Джозеф Тейлор и Джон Лоунн, состоявшие в шекспировской труппе в последние годы жизни великого драматурга.
В конце восемнадцатого века Н.М. Карамзин, посетив один из лондонских театров, удивлялся: «Угадайте, какая сцена живее всех действовала на публику? Та, где копают могилу для Офелии...». К сожалению, в том же восемнадцатом веке пьесу стали «поправлять», а то и переписывать целиком, вгоняя в рамки пятиактной трагедии классицизма, — в финале Гамлета оставляли в живых, а Лаэрта короновали. Уже тогда простых критиков и известных академиков начало раздражать нарушение классического единства в «Гамлете», смесь трагического с комическим; актерам было разрешено импровизировать, самостоятельно сокращая или дописывая текст [10, c. 63]. Крупнейший драматург периода Реставрации Джон Драйден обосновывал всю эту самодеятельность тем, что язык пьес Шекспира уже не соответствовал новым речевым нормам как в грамматическом, так и в стилевом отношениях.
Совершенно исключительным было воздействие культа Шекспира на немецкого зрителя. Крупнейший немецкий актер и режиссер XVIII века Фридрих-Людвиг Шрёдер, захваченный в 1770-е годы предромантическими настроениями, поставил на сцене Гамбургского театра шекспировского «Гамлета» в своей переработке в 1776 г. Исполнитель главной роли ученик Шрёдера Иоганн-Франц Брокман создал целую эпоху в истолковании образа Гамлета. В его трактовке датский принц не мог противостоять таинственной судьбе, в нем побеждала меланхолия (позже романтики возведут меланхолию в ранг одной из основных категорий своей эстетики). Серия гравюр выдающегося польского художника Даниеля Ходовецкого, воспроизводящая сцены из «Гамлета», воспроизводит эту постановку. Ходовецкий зафиксировал основные мизансцены, характер исполнения роли Гамлета Брокманом. Именно по гравюрам Ходовецкого исследователи установили, что Шрёдер и Брокман трактовали образ датского принца как сентиментально-меланхолический, в духе вертерианства [34, с. 537.] (подобная реконструкция возможна и относительно постановок «Гамлета», «Макбета» и других трагедий Шекспира в Северо-Американских Соединенных Штатах в конце XVIII века, так как появилось множество картин и рисунков, запечатлевших американских актеров в шекспировских ролях, в частности одного из крупнейших американских трагиков этого времени Томаса Купера в роли Гамлета). Шрёдер утвердил драматургию Шекспира на немецкой сцене. Если до постановки «Гамлета» даже самые смелые умы (например, Гердер) считали шекспировские пьесы несценичными, то после триумфальных спектаклей с участием Брокмана «Гамлет» был включен в репертуар всех тридцати немецких театров.
После переделки Гете принц приобрел утрированно утонченный и печальный облик на сцене, зато к придворной жизни стал относиться вполне лояльно. Все, что противоречило гетевской концепции («прекрасен, чист, благороден, и в высшей степени нравственный»), без тени сомнения вымарывалось.
Изящество и картинность поз стали традицией. Несчастного принца начали играть женщины (в том числе Сара Бернар в начале ХХ века).
Сандро Моисси — один из наиболее прославленных Гамлетов в театре XX века. Выступив в этой роли впервые в 1906 году, создав новый вариант ее в 1913 году, актер продолжал работу над ней всю свою жизнь. «Вначале это был нежный, очень чувствительный юноша, наделенный самыми тонкими чувствами. Со временем же все яснее начала звучать иная струна характера Гамлета. Датский принц оказывался не столько внешне, сколько внутренне активной натурой — он был правдоискателем, разумом и прежде всего разумом, доискивавшимся до причин постигшего его горя и стремившимся к возрождению правды на земле. Наиболее сильно и совершенно такая трактовка стала звучать у Моисси в середине 20-х годов...» [37, с. 67].
Постановка «Гамлета» в современных костюмах, осуществленная английским режиссером Тайроном Гатри во второй половине 30-х годов, — одно из наиболее очевидных тому свидетельств. Однако ни брюки, ни ботинки, ни пиджаки и не смокинги не способны сами по себе сделать Шекспира современным. Даже если новейшим туалетом пользуются не в прямом, а в переносном смысле и, оставляя платью старинный покрой, косвенно намекают, что башмаки с пряжками и сапоги с ботфортами — то же, что нынешние штиблеты, как и на одно лицо те, кто носит их. До тех пор, пока односторонне будет пониматься связь главных героев Шекспира с их окружением, пока Гамлет будет только «изящный и нежный», только «лучший из людей», и не будет замечено, как много в нем ото всех окружающих, а все-таки он почему-то другой, чем они, до тех пор мы по-прежнему будем смотреть, как смотрим сейчас на сцене и на экране, романтического Шекспира.
Итак, в Англии образ Гамлета был воплощен великими актерами в разные эпохи. Английский Гамлет – классический трагедийный образ, который заставляет переживать и сочувствовать зрителей трагедии главного героя. По-иному раскрыли образ Гамлета на немецкой сцене. Перед немецким зрителем Гамлет предстал как герой бездействия, неспособный к решительным поступкам.
3.2. «Гамлет» на российской сцене
Как верно заметил критик: «”Гамлет” — зеркало, в которое глядит на себя каждая эпоха и в свете собственного конкретного исторического опыта по-своему трактует каждую фигуру пьесы и в первую очередь самого Гамлета» [30, с. 411].
Постановка «Гамлета» на русской сцене XVIII века связана прежде всего с переводом этой трагедии А. Сумароковым, которая на театральной сцене имела достаточно шумный успех. Известно, что ее играли кадеты Петербургского Сухопутного шляхетского корпуса. Но первое документально подтвержденное представление произошло в Санкт-Петербурге 1 июля 1757 года. Гамлета играл Иван Дмитревский, довольно известный в то время актер. Имело место несколько постановок, но с начала 1760-х годов они прекратились. По всей видимости, свою роль в этом сыграла укрепившая свои позиции цензура. Дело в том, что после убийства Петра II в 1762 г., русский зритель мог видеть в пьесе намек на козни фаворитов Екатерины II. Вот, например, что по этому поводу писал А.А. Бардовский: «В России на глазах всего общества в течение 34-х лет происходила настоящая, а не театральная трагедия принца Гамлета, героем которой был наследник цесаревич Павел Первый» [25, с. 8.]. Он предположил, что в лице Клавдия видели графа Григория Орлова, а в Гертруде — Екатерину II. Будущий российский император Павел по достоинству оценил произведение Сумарокова, так как не без оснований видел в нем переклички со своей собственной судьбой.
Как и литературные герои, Павел I гибнет в результате вероломного убийства. На русский трон восходит Александр I, который, как известно, всю жизнь чувствовал вину за смерть отца. Скорее всего, именно поэтому следующая постановка «Гамлета» состоялась лишь в 1810 г.
На этот раз Шекспира переработал С.И. Висковатов, который использовал распространенный вариант француза Ж.Ф. Дюсиса (Дюси). И на этот раз это был довольно далекий от трагедии Шекспира экзерсис. Автор посчитал нужным добавить несколько сцен в конце пьесы. Более того, он достаточно существенно изменил сюжетную линию. Например, Гамлет становится датским королем, а Клавдий только замышляет взять в жены Гертруду. Офелия же дочь не Полония, а Клавдия; ее можно назвать настоящей сентиментальной героиней, что было проявлением веяний моды тех лет. Но и здесь Гамлет без труда разделывается с Клавдием и в конце представления произносит слова: «Отечество! тебе я жертвую себя!».
продолжение
--PAGE_BREAK--Критика оценила «Гамлета» Висковатова в целом не в лестных красках, особенно за его стиль стихосложения. Что касается политической актуальности пьесы, то «А.А. Бардовский увидел в ней сознательное стремление реабилитировать Александра I, взошедшего на престол путем дворцового переворота» [25, с. 9]. Очевидно, автор стремился поднять патриотический дух публики, ведь в Европе по-прежнему полыхал пожар наполеоновских войн. Может быть, именно по этой причине висковатовский «Гамлет» ставился на русских театральных подмостках целую четверть века.
Но подлинный успех имел «Гамлет» во второй половине XIX в. Этому особенно способствовало потрясающее исполнение роли датского принца замечательным русским актёром-романтиком Павлом Степановичем Мочаловым (1800-1848) на сцене Московского Малого театра в конце 1830-х годов.
Центральной ролью Мочалова не только в пьесах Шекспира, центральной ролью всего его творчества был Гамлет. Именно он сделал Мочалова властителем дум своего поколения.
В.Г. Белинский описывает игру Мочалова на девяти представлениях. Оба они — и артист и критик — представляют свое время: Мочалов — юность нашего театра, Белинский — юность литературной критики.
Главный критерий, с которым Белинский подходит к исполнению Мочалова, то, насколько соответствует оно пьесе Шекспира. Ведь Белинский начинает свою статью просто с разбора шекспировского «Гамлета» (о чем уже говорилось во второй главе нашей работы).
Гамлет как раз и был той ролью, которая в решающих моментах совпала со сферой собственных страстей и дум Мочалова. Грусть, любовь, негодование и презрение, переходящее в оскорбленность за человека, тоска и потеря веры в него — все это было стихией Мочалова [44, с. 167-247].
Стиль исполнения, как и стиль самого критика, стиль поэтический, восторженный, особенно сказался в описании того, как играл Мочалов на первом представлении сцену мышеловки.
Уходят король и его свита. «Наконец остается один Горацио и сидящий на скамеечке Гамлет, в положении человека, которого спертое и удерживаемое всей силою исполинской воли чувство готово разразиться ужасною бурею. Вдруг Мочалов одним львиным прыжком, подобно молнии, со скамеечки перелетает на середину сцены и, затопавши ногами и замахавши руками, оглашает театр взрывом адского хохота… Нет! если бы по данному мгновению вылетел дружный хохот из тысячи грудей, слившихся в одну грудь, — и тот показался бы смехом слабого дитяти в сравнении с этим неистовым, громовым, оцепеняющим хохотом, потому что для такого хохота нужна не крепкая грудь с железными нервами, а громадная душа, потрясенная бесконечною страстию… А это топанье ногами, это махание руками, вместе с этим хохотом? — О, это была макабрская пляска отчаяния, веселящегося своими муками, упивающегося своими жгучими терзаниями… О, какая картина, какое могущество духа, какое обаяние страсти!..» [17, с. 221].
Мы нарочно привели этот большой отрывок. В нем удивительно отразилось время актера и критика.
Но стиль исполнения еще не решает проблемы трактовки характера Гамлета во всей ее полноте. Подводя итоги своему впечатлению от первого спектакля, Белинский отмечает, что «мы видели Гамлета не столько шекспировского, сколько мочаловского, потому что в этом случае актер, самовольно от поэта, придал Гамлету гораздо более силы и энергии, нежели сколько может быть у человека, находящегося в борьбе с самим собою и подавленного тяжестью невыносимого для него бедствия, и дал ему грусти и меланхолии гораздо менее, нежели сколько должен ее иметь шекспировский Гамлет». Далее он добавляет: «Словом, он был великим творцом, но творцом субъективным, а это уже великий недостаток» [17, с. 228]. Правда, в дальнейшем Белинский оговаривает, что это относится отнюдь не ко всей роли, а к отдельным ее местам. Говоря о следующих представлениях, он отмечает, что многие сцены были сыграны Мочаловым более верно. Тем не менее оценка эта очень важна.
Столь же богатый средствами сценической выразительности, П. Мочалов был, однако, актером, еще больше полагавшимся на свое вдохновение. В его игре бывали моменты ярких импровизаций, но он не закреплял своих находок, и исполнение одной и той же роли на разных спектаклях было у него неодинаковым.
Аполлон Григорьев, например, отмечает в Гамлете Мочалова «излишек энергии и сил» [27, с. 332]. Это был Гамлет эпохи Лермонтова, эпохи субъективного и действенного отрицания. Исследователи давно установили своеобразные переклички между трактовкой Мочалова и высказываниями о Шекспире М.Ю. Лермонтова.
М.Ю. Лермонтова увлекает образ одинокого, но внутренне сильного Гамлета, осыпающего своих противников язвительными насмешками. Лермонтов так передает слова принца, обращенные к Гильденстерну и Розенкранцу: «Ужели после этого не чудаки вы оба? когда из такой малой вещи вы не можете исторгнуть согласных звуков, как хотите из меня, существа, одаренного сильной волею, исторгнуть тайные мысли?..» [38, с. 400-401].
Сильный и энергичный Гамлет-отрицатель, сыгранный Мочаловым, стал знамением эпохи, ответил на запросы времени.
Уже со времен П. Мочалова общим местом театральной критики стало сопоставление его с другим выдающимся русским актером той эпохи — В.А. Каратыгиным (1802-1853), также прославившимся исполнением шекспировских трагических ролей — Отелло, Гамлета, Лира и Кориолана. Его исполнение было более рационалистическим и еще отдавало дань традициям классицистского стиля.
Сравнивая двух великих актеров своего времени, В.Г. Белинский писал: «Игра Мочалова, по моему убеждению, иногда есть откровение таинства, сущности сценического искусства, но часто бывает и его оскорблением. Игра Каратыгина, по моему убеждению, есть норма внешней стороны искусства, и она всегда верна себе, никогда не обманывает зрителя, вполне давая ему то, что он ожидал, и еще больше. Мочалов всегда падает, когда его оставляет его вулканическое вдохновение, потому что ему, кроме своего вдохновения, не на что опереться… Каратыгин за всякую роль берется смело и уверенно, потому что его успех зависит не от удачи вдохновения, а от строгого изучения роли… Оба эти артиста представляют собою две противоположные стороны, две крайности искусства...» [17, с. 321].
Центральной ролью известного русского актера В. Ленского в шекспировском трагическом репертуаре был Гамлет. Артист начал играть ее в провинции, а на сцене Малого театра сыграл впервые в сезон 1876-1877 г. Сама идея после П. Мочалова сыграть Гамлета на сцене Малого театра считалась дерзостью. Мочалов и роль героя шекспировской трагедии были окружены удивительным пиэтетом.
«Ленский не сразу овладел ролью. Он постоянно работал над ней, шлифовал и совершенствовал. Но все же даже раннее несовершенное исполнение имело успех и проложило дорогу новому Гамлету на русской сцене. Это был первый после Мочалова достойный русский Гамлет. И он нашел широкий отзвук в думах людей того времени» [7, с. 111].
Это был Гамлет — интеллигент 80-х годов, Гамлет эпохи безвременья и глухой реакции. Это был человек слабой воли и чрезмерной фантазии, бессильный изменить жизнь. Это был современник А.П. Чехова и В.М.Гаршина.
В этом Гамлете не было могучего вдохновения, не было горячности и пыла. Внешне он был традиционен. Юноша с длинными кудрями и большими глазами, устремленными вдаль, одетый в черный плащ. Это был обыкновенный человек, искренний и меланхолический, но при этом изящный и привлекательный. Он полон грусти и раздумий о несовершенстве мира. Велика и непосильна задача, которую он принял на себя — восстановить справедливость. Гамлет презирал собственную слабость, стремился преодолеть сомнения. В этих сомнениях и страданиях принца датского проявилось благородство его натуры. И все это Ленский передавал с удивительной простотой и человечностью. Сама манера игры Ленского, независимо от того, изображал ли он притворное сумасшествие Гамлета или произносил монолог «Быть или не быть», начиная его как бы невзначай, была необычайно проста и естественна.
По цельности, продуманности и отчетливости концепции это был один из лучших Гамлетов русской сцены, составивший целую эпоху его истолкования.
Таким образом, первые постановки «Гамлета» на русской сцене относятся к XVIII в., когда А.П. Сумароков представил на суд зрителю свой вариант перевода Шекспира. Но только уже в XIX веке были воплощены на сцене первые образы Гамлета такими великими актерами, как Мочалов, Ленский и др. Их Гамлеты считаются образцами актерского искусства в раскрытии характера главного героя.
3.3. «Гамлет» в русской литературе и на русской сцене ХХ века
В ХХ веке на русской сцене Гамлета играли В. Высоцкий, Е. Миронов, его экранизировали, Г. Козинцев, эту роль исполнял в кино, И. Смоктуновский. Трагедию ставили то в костюмах викторианской эпохи, то надевали на актеров мини-юбки и клеши, а то совсем раздевали; Розенкранц и Гильденстерн принимали облик звезд рок-н-ролла, Гамлет изображал паталогического идиота, а Офелия из нимфы превращалась в нимфоманку. Из Шекспира делали то фрейдиста, то экзистенциалиста, то гомосексуалиста, но все эти «формалистические» трюки, к счастью, ни к чему особо выдающемуся пока не привели.
Примечательной страницей в «русской гамлетиане» стал спектакль Московского Художественного театра (1911), поставленный Э.Г. Крэгом, — первый опыт совместной работы русских актеров и английского режиссера, при этом актеров и режиссера диаметрально противоположных театральных пристрастий и направлений. Роль Гамлета сыграл В.И.Качалов. Элегический В.И. Качалов ничем, кажется, не напоминал своего громокипящего предтечу, и тем не менее в принципе и у него происходило все то же растворение в Гамлете. Причем не одного Качалова, но всей пьесы, Шекспира и зрительного зала: мир глазами не Шекспира, а Гамлета.
Э.Г. Крэг был провозвестником символизма в сценическом искусстве. Жизненную конкретность шекспировских конфликтов и образов он подменяет абстракциями мистического характера. Так, в «Гамлете» он видит идею борьбы духа и материи. Психология героев его не интересует. Жизненная обстановка также не имеет в его глазах никакого значения. Будучи даровитым художником, он создает условные декорации и освобождает облик героев от всего, что могло бы сделать их людьми определенной эпохи. Правда, практического осуществления своих концепций Э.Г. Крэг достиг лишь в минимальной степени, но идеи, выдвинутые им, оказали значительное влияние на развитие декадентских тенденций в театре. Постановка «Гамлета» в МХТ в 1911 году лишь частично выражала его замысел, состоявший в утверждении идеи слабости человека. Взгляды Э.Г. Крэга вступили в противоречие с идейными и художественными позициями К.С. Станиславского и руководимого им театра [63, с. 643-686].
История взаимоотношений К.К. Станиславского с Шекспиром была чрезвычайно непростой. Прогрессивные эксперименты МХАТА строились на модной тогда реалистической драматургии и «романтическая трагедия» не соответствовала имиджу театра. Но, в конце концов, Гамлет в исполнении Качалова продемонстрировал публике беспомощность индивида в обстановке торжества сил реакции.
В.Э. Мейерхольд, замышляя постановку «Гамлета», думал вернуться к формам площадного представления, хотя именно в «Гамлете» Шекспир обозначил свои разногласия с общедоступным театром и высказал доверие суду знатока, одиночки?
Комедию из трагедии «Гамлет» в 30-е гг. сделал Н.П. Акимов, который, работая над «Гамлетом», с оправданной решительностью вернулся в свое время к целому ряду вопросов, ответы на которые требовали обновления. Что все-таки значит «гуманизм» в применении к Гамлету и шекспировской эпохе («вовсе не совпадает с тривиальной гуманностью либералов»)? Он также был прав, когда, окинув взглядом историю постановок «Гамлета» в прошлом столетии, сделал вывод, что XIX век на множество ладов, однако неизменно, повторял в толковании шекспировской трагедии одну и ту же романтическую расстановку сил: «король — это зло; дух отца Гамлета — вечное начало добра», тем более «сам Гамлет олицетворял ночную идею добра» [5, с. 130, 131]. Короче, суть романтического понимания Гамлета заключена в словах — «лучший из людей»[2]. Спектакль на сцене театра им. Вахтангова, вдохновленный Н.П. Акимовым, ограничился, однако, тем, что высокое определение, утвердившееся за Гамлетом, было вывернут наизнанку, и Гамлет сделался не лучше, не хуже других, он стал таким же, как все вокруг него. Но переиначить, опрокинуть с ног на голову — это еще не пересмотр по существу.
Н.П. Акимов подчеркивает, что труды Э. Роттердамского были настольными книгами для всех образованных людей времен Шекспира, и это еще один момент, особенно важный для режиссера: время и место действия его спектакля предельно конкретизировано — Англия елизаветинской эпохи. Итак, если нивелировать философский слой трагедии, то остается единственная линия — борьба за престол. На троне узурпатор. Стало быть, главная цель наследника — забрать то, что принадлежит ему по праву. Именно так Акимов сформулировал тему своей постановки. Он задумывал «Гамлет» как яркое зрелище с напряженным, ни на секунду не останавливающимся действием, мгновенными сменами декораций, с трюками и буффонадой. «Ничего не поделаешь, — получается комедия!», — сказал Н.П. Акимов на докладе экспозиции будущего спектакля актерам.
Позднее Н.П. Акимов признает: «В то время, — до Постановления от 23 апреля 1932 года, которое совпало с генеральными репетициями моей постановки «Гамлета», когда я уже не мог пересмотреть и изменить основы своего постановочного плана, теперешнего пиетета к классикам у нас еще не было» [5, с. 129].
«Он тучен, и страдает одышкой…» По словам Н.П. Акимова, эта реплика королевы Гертруды подтолкнула режиссера к мысли назначить на главную роль А.И. Горюнова, великолепного комика, импровизатора, толстяка-балагура. На акимовском эскизе костюма Гамлета изображен А.И. Горюнов. Похож и не похож. Даже странно: Н.П. Акимов, замечательный портретист, всегда умевший схватить главную черту характера человека, воплотить ее в рисунке, — а с А.И. Горюновым не вышло. Все портит тяжелый волевой подбородок.
Целый ряд фактов свидетельствует, что исполнение А.И. Горюновым его роли заметно отличалось от того, что первоначально задумывал режиссер. Акимов хотел видеть Гамлета напористым, даже немного хамоватым, циничным, дерзким, злым. Обворожительная инфантильность Горюнова спутала все карты. Не мог он быть злым по-настоящему. Смешным — да, беззащитным — да. Единственный момент, когда А.И. Горюнову удалось создать у зрителя ощущение чего-то зловещего, был в самом начале спектакля.
Но больше всего Акимову досталось от критиков за «кощунственную» трактовку именно этого образа. «Функции этой девицы в пьесе заключаются в том, что она является третьим шпионом, приставленным к Гамлету: Розенкранц, Гильденстерн — и Офелия» [5, с. 142]. Позиция режиссера сформулирована предельно ясно и четко. Актриса В. Вагрина была, пожалуй, самой «скандальной» Офелией в истории театра. Ни о какой любви между Гамлетом и дочерью Полония в спектакле вахтанговцев речи не было. Брак с принцем интересовал Офелию лишь как возможность стать членом королевской семьи — к этой честолюбивой цели она стремилась, не считаясь ни с чем: шпионила, подслушивала, подглядывала, доносила. И она была чрезвычайно обижена и расстроена, когда понимала, что мечте ее не дано осуществиться. Расстроена настолько, что на королевском балу напивалась вдрызг и горланила непристойные песенки — так Акимов решал сцену сумасшествия Офелии. «Меня несколько раздражало это малоубедительное сумасшествие, которое целиком укладывается в старинную сценическую традицию, но из нашей сценической традиции выпадает. Я изменил концовку роли Офелии: она ведет легкомысленный образ жизни, в результате чего тонет в пьяном виде. Это гораздо меньше задевает наше внимание, чем если мы будем думать, что она сошла с ума, да еще потонула» [5, с. 142].
Многократно описана знаменитая трактовка Акимовым сцены «Мышеловки», где комизм доведен до такого гротескного уровня, что центральным персонажем становится король Клавдий. На представление бродячих актеров он приходил в очередном новом наряде, главной деталью которого был длиннейший красный шлейф. Клавдий степенно занимал свое место, но как только актер, изображающий короля, вливал яд в ухо уснувшего Гонзаго, дядя Гамлета стремительно срывался с кресла и убегал, можно сказать, улепетывал за кулисы. А за ним, развеваясь, тянулся бесконечно длинный красный — кровавый — шлейф.
Еще одна резонансная сцена из спектакля Акимова – это знаменитый монолог Гамлета «Быть или не быть?». В кабачке, уставленном винными бочками, еле ворочая языком, принц размышлял, быть или не быть ему королем, то надевая, то снимая бутафорскую картонную корону, оставленную актерами после репетиции, а пьяненький Горацио восторженно поддакивал другу.
продолжение
--PAGE_BREAK--