СЕРГЕЙ ДОНАТОВИЧ ДОВЛАТОВ
(1941—1990)
Большую часть своихпроизведений Довлатов написал в эмиграции. Он уехал в возрасте почти тридцатисеми лет — три четверти его недолгого века. «Я уехал, — сказал Довлатов водном из последних интервью, — чтобы стать писателем...» На чужбине ему удалосьнайти применение жизненному опыту, которым столь щедро одарила его советскаяродина.
Задвенадцать лет — вплоть до смерти в нью-йоркской машине «скорой помощи» — оннаписал около десятка книг, в числе которых циклы рассказов «Чемодан»,«Компромисс», повести «Заповедник», «Иностранка» и др. Все они в той или инойстепени отражают историю жизни самого рассказчика — до и после эмиграции.Американскими критиками ему отведено место среди «фантастов и юмористов». Дляроссийского читателя мир, описанный Довлатовым, только-только уходит впрошлое...
МЕЖДУРЕАЛЬНОСТЬЮ И АБСУРДОМ
«Всю свою жизнь ярассказываю истории, которые я либо где-то слышал, либо выдумал, либопреобразил», — сказал Сергей Довлатов в интервью американскому журналисту ДжонуГлэду.
Анекдоты из собственнойжизни, а также из жизни знакомых и «знакомых незнакомцев», деятелей политикии культуры — от Бродского до Хрущева, от Сталина до Ахматовой — любимый жанрДовлатова. Сам Довлатов неоднократно заявлял, что считает себя не писателем,который «пишет о том, во имя чего живут люди», но рассказчиком, повествующим отом, «как живутлюди».
И лучше всего отвечаютэтому стремлению, конечно же, бытовая история, анекдот. Многие друзья и знакомыеДовлатова стали его персонажами. Многие мечтали оказаться в ряду героев егопроизведений, хотя «героических» ролей хватало далеко не всем. Вот, например,анекдот — образец жанра «писательских баек», столь популярного в литературныхкругах:
«Молодого Евтушенкопредставили Ахматовой. Евтушенко был в модном свитере и заграничном пиджаке,В нагрудном кармане поблескивала авторучка.
Ахматова спросила:
— А где ваша зубная щётка?»«Лучшие вещи Довлатова, — пишет литературовед Игорь Сухих, — балансируют награни между было — не было, реальностью и абсурдом». Его записные книжки(опубликованы под названиями «Соло на Ундервуде», 1980 г., и «Соло на IBM», 1990 г.)пестрят байками, каламбурами и сами по себе читаются как увлекательные истории,дружеские шаржи и словесные игры. Но они же служили писателю заготовками,литературным «сырьём», к повестям (Довлатов называл их «моироманы»).
Бот, к примеру, сцепка из«Соло на Ундервуде»:
«Битов и Цыбип поссорилисьв одной компании. Битов говорит:
— Я тебе, сволочь, мордунабью! Цыбин отвечает:
— Это исключено. Потому чтоя — толстовец. Если ты меня ударишь, я подставлю другую щёку.
Гости слегка успокоились.Видят, что драка едва ли состоится. Вышли курить на балкон.
Вдруг слышат грохот,Забегают в комнату. Видят — на полу лежит окровавленный Битов. А толстовецЦыбин, сидя на Битове верхом, молотит его пудовыми кулаками». Этот анекдотДовлатов позже позаимствовал для своей повести «Иностранка», поменяв толькофамилии: реальные лица — писатель Андрей Битов и поэт Владимир Цыбин — здесьпревратились в «прозаика Стукалина» и «литературоведа Зайцева».
Читатель С. Довлатовавстречается с не совсем обычным для литературы — типично фольклорным — приёмом:известные всему миру люди (И. Бродский, Р. Якобсон, М. Ростропович...)становятся героями анекдота и живут в нём,
Персонажи, придуманные(некто с трудной фамилией Каценеленбоген, две грубиянки Сцилла Ефимовна и ХарибдаАбрамовна...) и реальные (часто здравствующие и поныне), сталкиваются впроизведениях Довлатова нос к носу, меняются друг с другом местами. В одной итой же истории, рассказанной дважды, в качестве героя могут оказаться дваразных персонажа: Пушкин, например, превращается в Толстого, Хемишуэй уступаетместо Кафке, а поэт Наум Коржавин — выдуманному поэту Рувиму Ковригину… Таким образом, «традиции бытового иисторического анекдота, для которого имя собственное обязательно, —сливаются». Проза Довлатова, по выражению литературоведа Игоря Сухих,«превращается в анекдотическую историю современности».
Читая «Соло...», читательобнаруживает не только смешные и трогательные имена и ситуации, по и сценкииз жизни самого Довлатова: то комическое зерно, из которого вырастает егопроза.
«Я спросил у восьмилетнейдочки;
— Без окон, без дверей — полна горница людей.Что это?
— Тюрьма, — ответила Катя».
Довлатов признавался: «Я их(рассказы) не создавал, я только записывал, мучительно подбирая слова,которые… кое-как отвечали тому, что я слышу, как голос извне".
МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ
Малая зона подготовилаписателя к встрече с зоной большой — государством. Полтора десятилетия,которые провёл Довлатов к СССР после окончании службы в лагерной охране, былиотданы творчеству и бесплодным попыткам издать свои книги. В 1977 г. появились первыепубликации его произведений на Западе. В 1978 г. писатель был поставлен перед необходимостьюэмигрировать. Всё имущество уместилось в один чемодан. «Чемодан» (1986 г.) — название цикларассказов, объединённых, как молится у Довлатова, общим ключевым словом. Вещихранят в себе память о прошлом, —память, которую невозможно вытряхнуть точно пыль. Собранные вместе, онистановятся своеобразным конспектом прожитых лет.
Каждая из восьми вошедших вкнигу историй словно иллюстрирует главную идею довлатовского творчества: жизньнелепа и в то же время удивительна! «Пропащая, бесценная, единственная» —жизнь...
Персонаж «Чемодана» (СергейДовлатов), подобно персонажу волшебной сказки, совершает (как правило,поневоле) ряд «подвигов» и получаст за это неожиданную «награду». Врассказе «Креповые финские носки» он, не успев стать участником махинации сперепродажей импортного товара, оказывается жертвой социалистическойэкономики, вопреки логике наладившей выпуск товара повышенного спроса. И врезультате становится обладателем «двухсот сорока пар одинаковых креповыхносков безобразной гороховой расцветки». Б рассказе «Номенклатурныеполуботинки» в нём неожиданно просыпается «подавленное диссидентство», ион крадёт ботинки у председателя ленинградского горисполкома.
В последнем рассказе книги— «Шофёрские перчатки» — герой, облачившись в костюм Петра Первого, участвуетв съёмках любительского фильма. По замыслу режиссера он должен стоять в очередиу пивного ларька, рядом с «алкашами», дабы явить непримиримый контраст —«монарх среди подонков»: «Смотрю — Шлиппенбах из подворотни машеткулаками, отдаёт распоряжения. Видно, хочет, чтобы я действовал сообразнозамыслу. То есть, надеется, что меня ударят кружкой по голове». Но ничегоровным счётом не происходит. На «воскресшего императора» никто не обращаетвнимания.
«Стою, Тихонько двигаюсь кприлавку.
Слышу — железнодорожниккому-то объясняет:
— Я стою за лысым. Царь замной. А ты уж будешь за царём...»
Вновьлюбимый довлатовский приём «обманутого ожидания». И это тоже в духе волшебнойсказки. Наградой герою, втянутому в бессмысленный маскарад, стали «перчатки сраструбами, как у первых российских автомобилистов». А автор рассказа наконецполучил долгожданное признание — после того как уехал в Америку.
Там С. Довлатову удалосьиздать практически всё, что он написал за период эмиграции. Его переводили намногие языки мира. И в первую очередь — па язык любимых им Ш.Андерсона, Э.Хемингуэя, У. Фолкнера, Д. Сэлинджера. Но тема его рассказов осталасьнеизменной.
Оказалось, и в Америке естьместо абсурду. А потому бывший советский гражданин, попав туда, остаётсяпрежним. Правда, с небольшой поправкой. «Маленький человек» там становитсясредним американцем.
В повести «Иностранка» (1986 г.) таких«американцев» целая галерея. Это таксисты, издатели, торговцы недвижимостьюи «таинственные религиозные деятели». В центре повествования — остроумнорассказанная история эмигрантки Маруси Татарович. Персонаж по фамилии Довлатовздесь тоже присутствует, но его роль не стержневая: он лишь разделяет судьбумногих других, пытающихся найти себе применение на Американском континенте.
Герой довлатовской прозыпо-прежнему обыкновенный человек, который ищет своё место под солнцем.Человеческие слабости и истинные чувства не зависят от господствующего режима.Некоторые политические эмигранты и в Новом Свете продолжают вести борьбу «забудущее России», хотя предмет и цели борьбы представляются им всё болеесмутными, как, например, в случае с «отставным диссидентом» Караваевым:«Америка разочаровала Караваева. Ему не хватало здесь советской власти,марксизма и карательных органов. Караваеву нечему было противостоять...».
Довлатовскиегерои противостоят абсурду, не ведая, что сами давно являются его частью.
С 1990 г. Довлатова началииздавать на родине. «Едва вернувшись в Россию, — пишет И. Сухих, — книги СергеяДовлатова стали анекдотической сагой об ушедшем времени. И лирической прозой очём-то непреходящем».
ГЛАВНЫЙ ГЕРОЙ ДОВЛАТОВА
Среди многочисленных героевДовлатова, как и в реальной жизни, нет ни одного на сто процентов положительного,равно как и безнадёжно отрицательного. Но есть между ними такой, к которомуавтор беспощадней, чем к кому бы то ни было. Этот персонаж — сам Довлатов,точнее, его «автопсихологический образ», от чьего лица ведётся повествование.
«Довлатовские персонажи, —пишет критик Андрей Арьев, — могут быть нехороши собой, могут являть самыедурные черты характера. Могут быть лгунами, фанфаронами (хвастунами)бездарностями, косноязычными проповедниками… Но их душевные изъяны всегданевелики — по сравнению с пороками рассказчика».
Он и есть главный геройДовлатова, начиная с самых ранних его рассказов. Созданная в жанре семейнойлетописи повесть «Наши» (1983 г.) — это составленный из маленьких главок смешной иодновременно грустный рассказ о четырёх поколениях одной семьи: от прадеда поотцу Моисея до «единственного нормального члена семьи» — фокстерьерши Глаши, скоторой герой не расстался даже в эмиграции.
Как всегла у Довлатова,одна удачно найденная черта или метафора становится решающей в образе исудьбе персонажа. В «Наших» такой метафорой зачастую служит какой-нибудьэлемент внешности героя или факт биографии. Например, богатырские размеры дедаИсаака (он «мог положить в рот целое яблоко», а на войне во время атаки загораживалсобой вражеские укрепления, мешая артиллеристам вести огонь) делают его обликпоистине легендарным. Герой разрезает батоны не поперёк, а вдоль, в гневеподнимает и разворачивает грузовик и пробивает кулаком стол!.. Или актёрскаякарьера отца. Ему жизнь казалась «грандиозным театрализованным представлением.Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолствовал, как в„Годунове"»… А «центральным героем был он сам».
«Наши» производят, повыражению поэта и литературоведа Льва Лосева, «впечатление мифологического цикла».Однако каждый из «мифов» — вдобавок и целая историческая эпоха...
Начало 60-х. Вылетев изуниверситета за неуспеваемость, будущий писатель был призван в армию иоказался в лагерной охране. Эту страницу своей биографии он впоследствии не раз «перелистывал» и «перечитывал»...
В «Невидимой книге» (1978 г.) Довлатоврассказывает, что, попав в зону, он с удивлением обнаружил: «Полицейские и ворычрезвычайно напоминают друг друга. Заключённые особого режима и лагерные надзирателибезумно похожи… По обе стороны колючей проволоки — единый и жестокий мир».
В повести«Зона» (опубликована в 1982 г.)эта мысль доведена до логического конца: «… Лагерь представляет собойдовольно точную модель государства. Причём именно Советского государства. Влагере имеется диктатура пролетариата (т. е. — режим), народ (заключённые),милиция (охрана). Там есть партийный аппарат, культура, индустрия. Есть всё,чему положено быть в государстве». Однако диктатура не стихийное бедствие.Почти каждый из довлатовских героев мог бы сказать о себе примерно следуюшее:«Мир уродлив, люди несовершенны, да ведь и я не подарок!..». Но эта ироничная интонацияпоявится позже. Герой «Зоны» на предостережение военного комиссара: «ВОХРА(вооружённая охрана. — Прим. авт.) — это ад!» — отвечает серьёзно ижёстко: «Ад… мы сами». Не об этом ли говорил Ланиелот (герой пьесы Е. Шварца«Дракон»): «В каждом… придётся убить дракона».
«ЛИБО САЖАТЬ, ЛИБОВЫСЫЛАТЬ...»
«Представьтесебе, — иронизировал по поводу своего отъезда Довлатов, — в Ленинграде ходиттакой огромный толстый дядя, пьюший. Печатается в «Континенте», в журнале«Время и мы» (журналы русской эмиграиии. Участвует в литературной жизни, знакомс Бродским. Шумно везде хохочет, говорит какие-то глупости, ведёт вздорныеантисоветские разговоры и настоятельно всем советует следовать его примеру. Иесли существовал какой-то отдел госбезопасности, который занимался такимилюдьми, то им стало очевидно: надо либо сажать, либо высылать. Они же не обязаныбыли знать, что я человек слабый и стойкий диссидент из меня вряд ли получится...»
В ПОИСКАХ НОРМЫ
Довлатов всегда точен визображении своих героев. Два-три штриха — и перед нами живой характер совсеми добродетелями и слабостями, со своим прошлым и будущим. Вот один из второстепенныхперсонажей повести «Компромисс» (1981 г.): «Лицо умеренно, но регулярновыпивающего человека...». Сказанное следом почти ничего существенного неприбавляет, лишь закрепляет готовый портрет: «В кино так изображают отставныхполковников. Прочный лоб, обыденные светлые глаза, золотые коронки».
А вот начало повести«Заповедник» (1983 г.).По пути в Михайловское (Пушкинский музей-заповедник) герой оказывается вмаленьком провинциальном городе Луге, типичной российской глубинке, главнаядостопримечательность которой здание вокзала:
«Я пересёк вестибюль сгазетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.
— Через официанта, — вяло произнесла буфетчица.На пологой груди её болтался штопор.
Я сел у двери. Через минутупоявился официант с громадными войлочными бакенбардами.
— Что вам угодно?
— Мне угодно, — говорю, —чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенныйразнообразием жизни, молчал».
Две детали — «болтаюшийсяна пологой груди штопор» и «войлочные бакенбарды» —- подчёркивают искусственность,нелепость ситуации, в которой, как всегда, оказывается герой Довлатова. И в тоже время это законченные образы буфетчицы и официанта, а также выразительнаякартина убогого захолустья.
Бытовая и душевнаянеустроенность, заброшенность постоянно сопутствуют довлатовскому герою. Егожизнь никому не нужна и, по-видимому, бессмысленна. Однако персонажи лишьвнешне похожи на того «маленького человека», который был болью и заботойклассической русской литературы. Под пером Довлатова они вырастают вмасштабные фигуры.
Михал Иваныч из«Заповедника» с его безграничным простодушием и неподражаемой речью, большойребёнок Рафаэль Гонзалес из повести «Иностранка», «городской сумасшедший»Эрик Буш в «Компромиссе» и многие, многие другие — все они живут в абсурдном,перевёрнутом мире, но другого и не знают.
«… Абсурд и безумиестановятся чем-то совершенно естественным, а норма, т. е. поведение нормальное,естественное, доброжелательное, спокойное, сдержанное, интеллигентное…становится всё более из ряда вон выходяшим событием… Вызывать у читателя ощущение,что это нормально… это и есть моя тема...» — так, точнее любого критика иисследователя, говорил о своём творчестве сам С. Довлатов.
В абсурдном миреединственной надеждой на спасение оказывается смех, поскольку только чувствоюмора означает наличие здравого смысла.
Смех у Довлатова почтивсегда результат обманутого ожидания. В повести «Заповедник» сотрудница музеяв Михайловском знакомит героя с мемориалом.
«— Тут всё живёт и дышитПушкиным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так иждёшь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка, знакомыйпрофиль...
Между тем из-за поворотавышел Лёня Гурьянов, бывший университетский стукач».
Приём этот часто служитпружиной для развития сюжета. Например, в повести «Компромисс» авторописывает, как он работал журналистом в республиканской газете «СоветскаяЭстония». Повесть состоит из отдельных рассказов, каждый из которыхпредваряется газетной заметкой о том или ином событии — политическом иликультурном. Автор заметок и есть рассказчик. Затем читатель узнаёт, «как онобыло на самом деле*. Что же стоит за всей этой «липовой» благообразностью?
Один из рассказов«Компромисса» начинается некрологом:
«ТАЛЛИНН ПРОЩАЕТСЯ СХУ-БЕРТОМ ИЛЬВЕСОМ. Вчера на кладби-ше Линнаметса был похоронен верный сынэстонского народа, бессменный директор телестудии,Герой Социалистического ТрудаХуберт Вольдемаре-вич Ильвес.
Вся жизнь ХубертаИльвеса была образном беззаветного служения делу коммунизма… Над свежеймогилой звучат торжественные слова проша-ния… Память о Хуберте Ильвесе будетвечно жить в наших сердцах».
Дальше идёт собственнорассказ, ко-торый представляет собой цепь несуразностей. Сначала герой(Довлатов) вместо своего коллеги отправляется на похороны. Там ему надлежит«держаться так, будто хорошо знал покойного»… Потом он получает бумажку сготовым текстом надгробной речи, которую следует произнести… В довершениевсего хоронят не директора телестудии Ильвеса, а бухгалтера рыболовецкого колхозаГаспля (в морге перепутали гробы).
Обманутое ожиданиестановится главной темой и «Невидимой книги» (1977 г.). Позже, вместе с«Невидимой газетой», она вышла под названием «Ремесло» (1985 г.). Здесь герой тотже, что и в «Компромиссе», — Довлатов. Те же автобиографические черты, та жесудьба. Бесконечные попытки опубликоваться. Переезд из Ленинграда в Эстонию.Журналистика. Компромиссы.
Однажды герой «решил навремя забыть о чести», чтобы напечататься в «толстом» журнале. Он накатал «дваавторских листа тошнотворной елейной халтуры»:
«В «Неве» мой рассказпрочитали и отвергли… Я был озадачен. Я решился продать душу сатане, а чтовышло? Вышло, что я душу сатане — подарил. Что может быть позорнее?..»
При всейдраматичности ситуации автор-герой сохраняет способность к юмору. Противостоятьабсурду помогает творчество.
Довлатов по воспоминаниям современников: PROи CONTRA.
Ася Пекуровская: Будучичеловеком застенчивым с оттенком заносчивости, к концу третьего семестра вЛенинградском университете, то есть к декабрю 1959 года, я не завела ни одногознакомства, исключая, пожалуй, некий визуальный образ гиганта, идущего вверх полестнице вестибюля университета в сопровождении хрупкой, бледнолицей шатенки,чьи светлые глаза и тонкие, укоризненно поджатые губы робко выглядывали из-подгигантового локтя, монолитно и рука в руку влекущего их за собой. Былоочевидно, что сопровождение гиганта, Мила Пазюк, возникло там не по воле случаяслепого, а по предопределению свыше, и они оба прекрасно вписывались в сюжетвлюбленная пара, привлекая всеобщее внимание и сами ни в ком не нуждаясь.
Вероятно, картина суверенного великана так засела в моем воображении, что,когда я услышала вопрос, адресованный явно ко мне: Девушка, вам не нужен лифокстерьер чистых кровей? и увидела Сережино участливое лицо, я охотно ипоспешно откликнулась: Фокстерьер у меня уже есть, а вот в трех рублях сильнонуждаюсь. Моментально мы почувствовали себя уже давно знакомыми людьми, иСережа пригласил меня к себе домой: покормить и познакомить с мамой — по-кавказски, но на Сережин манер, то есть в соответствии с ритуалом, о которомрасскажу позже. Заручившись моим согласием, Сережа начал было спускаться полестнице, как вдруг, то ли под бременем свободы как осознанной необходимости,то ли, наоборот, поддавшись самой этой необходимости, отвергающей свободу, онвспомнил об академической задолженности по немецкому языку, срок которой истекалв соседней аудитории в пандан с течением нашей беседы. (...)
Видите ли, — решился на признание Сережа, — тут есть одно досадное, хотя и ненепредвиденное обстоятельство: у меня с немецким языком живого контакта так ине состоялось, как, впрочем, и с любым другим иностранным языком. Я имею ввиду, в рамках университета. (Сережа учился тогда на финно-угорском отделении.)А за рамками? — спрашиваю я. — Тоже нет. На что же вы надеетесь? — поддерживаюбеседу. — Честно говоря, ни на что, хотя я, при прочих скромных способностях иординарной внешности, обладаю незаурядной памятью. При благоприятном стеченииобстоятельств мне не составит труда удержать в памяти содержание этой книжки(откуда-то извлекается роман Германа Гессе). Однако не буду вводить вас в заблуждение,утверждая, что моя память беспредельна: все будет бесследно утрачено в момент,когда зачет окажется в книжке.
Чего же вы ждете? — решаюсь я на своего рода мнение. -Подходящего момента…Скажем, попадись мне сейчас Абелев или Азадовский, готовые исполнить свойтоварищеский долг перед Довлатовым и перевести прозаика Гессе на доступныйДовлатову, то есть общечеловеческий язык, буду считать, что момент наступил.Тогда не пройдет и получаса, как я окажусь в вашем распоряжении… (Тут Сережаделает паузу.) Разумеется, при условии, что вы согласитесь провести эти полчасаздесь (взгляд падает на угол деревянной скамьи университетского вестибюля) втоскливом ожидании меня.
Зная немецкий язык в степени, достаточной для перевода Сережиного текста, япредложила свои услуги, которые были приняты с благодарностью человека, укоторого в последнюю минуту раскрылся парашют. Сережа внимал моему переводу иследил за текстом с таким напряжением, как если бы он взялся проглотить себеподобного гиганта. Полчаса спустя он появился, помахивая зачеткой, и с улыбкойпобедителя бросил: Вот так. Нам поставили зачет. В наше настоящее ваш вкладоказывается первым. Люблю быть в долгу. Хотя все происходило на моих глазах,поверить в то, что некая китайская грамота, коей был для Сережи, согласно еговерсии, немецкий текст, могла быть перенесена на камертонных вилках слуха из однойкомнаты в другую, как нота ля, было выше моих сил. Угадав причину моегонедоверия (А что, если он знает немецкий язык не хуже меня?), которое, по-видимому,застыло на моем лице, Сережа сказал: Разве я вас не предупреждал, что обладаюфеноменальной памятью? Чтобы поспеть за мной, вам может понадобиться золотаяколесница. (...)
Сережин аттракцион обычно начинался с воспроизведения по памяти шестнадцати строчекнезнакомого ему рифмованного текста, немедленно протягивавшегося ему из разныхрук и исполнявшегося в первозданности оригинального звучания. Одаренныйповсесердно, ничуть не смущенный всеобщим восторгом публики, Сережа тут жевыражал готовность побеседовать с аутентичным носителем любого языка безвмешательства переводчика. Ему приводили аборигенов всех континентов:американцев, европейцев, австралийцев, которых предупреждали, что им предстоитвстреча с человеком, посвятившим жизнь изучению их родного языка и культуры.Сережа немедленно вступал с ними в разговор, начиная что-то объяснять быстро,почти скороговоркой, без пауз, завораживая эффектом звучания, не уступавшимэффекту спиритического сеанса. Русская аудитория слушала его, как слушают романсыВертинского, уносящие вас туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветаетминдаль, в то время как оторопевший иностранец, не готовый к спонтанномусоучастию, покорно держал улыбку восхищения на страдальческом лице. (...)
Когда кто-то восхищенно сказал Сереже: Боже, какая у тебя поразительнаяпамять!- Сережа бросил небрежно: При чем тут память? У меня всего лишьабсолютный музыкальный слух. Получил по довлатовской линии. От матери.
* — Девушка, вглядитесь в мои голубыеглаза. Вы в них найдете вязкость петербургских болот и жемчужную гладьатлантической волны в час ее полуденного досуга. Надеюсь, вы не взыщете, еслине найдете в них обывательского добродушия? Обладая незаурядным ростом ифеноменальной памятью, скажете вы, мужчина может поступиться добродушием.Девушка, вы заметили, как темнеют мои глаза в момент откровенных признаний?
Такого типа монологи, адресованные будущим и прекрасным незнакомкам, произносилСережа в часы будничной трапезы, выдавая их мне, при этом жадно предвкушаядругие подиумы на обруче вселенской орбиты. Однако в каждый знак препинания, вкаждое новое слово, включенные в монолог, Сережа верил свято, ибо они-то и былисвятой правдой его обреченной на мечту молодости.
Хотя свой джентльменский набор Сережа выдавал сразу, при первом же знакомстве,особенно если хотел произвести впечатление, в чем никогда не отказывал себе, атем более собеседнику, в силу то ли логического, то ли астрологического балансаопасность разочароваться в нем впоследствии тоже оставалась ничтожно малой. Всвоем графическом обличии Сережа был одарен удивительнойдиспропорциональностью. Короткое туловище плотно сидело на гигантских ногах,отмерявших шаги вверх по просторной университетской лестнице, а позднее вдольперспективы Невского проспекта, с точностью землемера. При этом короткие,детские ручки его либо утопали в мелких карманах уникального в своейединственности твидового пиджака, либо беспомощно и бездельно повисали ввоздухе.
Однако Сережа справедливо избежал репутации бездельного человека. О егокаждодневных и систематических занятиях с достоверностью и красноречивосвидетельствовали как его натруженный указательный палец правой руки (хотя поанкетным данным он должен был быть левшой), так и заусенцы на каждой фаланге.Человеком беспомощным его также нельзя было назвать, хотя в этом его личнойзаслуги было уже меньше. Не без тайного кокетства и гордости Сережа любилпосетовать, с какой великодушной щедростью его мама, Нора Сергеевна, распоряжаласьего мужскими ресурсами. Ну какие грузчики! Сережа вам этот шкаф сегодня жедоставит. По какому адресу? Записываю. Нина Николаевна, милая моя, забудьте оваших чемоданах. Сережа после занятий забежит к вам и поднесет их к перрону.
Неявно и в соответствии с им насаждаемыми законами вкуса Сережа гордился собойи своим ростом, легко носил свой вес даже когда сильно отяжелел, и сам больше,чем что бы то ни было, служил материалом для своего мифотворчества. Например,он любил рассказать, как при виде его ступни сорок седьмого размера, шагнувшейвнутрь обувной лавки, продавщицы умирали от восхищения и сострадания,восхищаясь магической цифрой 47, о существовании которой дотоле не подозревали,и сострадая от сознания безнадежности его поиска. Между тем ботинки этогоразмера поступали к Сереже, хоть и слегка поношенными, но зато от самогоЧеркасова, который предварительно хаживал в них по сцене Пушкинского театра,представляясь то Иваном Грозным, то Александром Невским, и с семьей которогоСережина мама издавна приятельствовала. При этом трофей выставлялся на стол,протираемый рукавом уже упомянутого единственного пиджака из твидовой материи,и Сережа ревностно следил за тем, чтобы каждый из гостей в полной мерепоучаствовал в ритуале всеобщего любования. (...)
Сережа,например, любил во всем насаждать свой канон, разумеется, не библейский и дажене отпевальный, а скорее грамматический. Стоило Ане Крот неосторожнообмолвиться словом сложен, с ударением на первый слог, вместо сложён, на нее сдвухметровой высоты уже обрушивалось с укоризной: это дрова сложены, а человексложён. (...)
Он подходил к жертве осторожно, с кошачьей мягкостью восточного диктатора, иначинал издалека. С грузинским акцентом, который он умел имитировать виртуозно,жрец-Сережа выговаривал, любовно заглядывая в мерцающие предзакатным блескомглаза своей жертвы: Зачем обижаешь? Мы тут все князья. А ты как сюда попал?ЗаблудЫлся что ли?(...)
Свои жреческие функции Сережа выполнял, как и все жрецы, за семейным и родовымстолом, где традиционно совершались обряды еды и питья, так сказать, смазываниекрови, которое, на манер всякого тотема, обращало чужаков в друзей-кунаков. Назавершение одного такого обряда не хватило всей Сережиной жизни. В году эдак1961-м кто-то из сидящих у нас за столом затребовал тарелку с творогом, произнесяслово творог с ударением на первом слоге. С неизменной педантичностью Сережавнес поправку, передвинув ударение на конец. Вы, наверное, имели в виду творог?Уличенный снял с полки орфографический словарь и, найдя нужное место, пригласилСережу засвидетельствовать узаконенное грамматикой альтернативное произношениеслова творог с ударением либо на первом, либо на втором слоге. Не умеякапитулировать, Сережа пробурчал что-то себе под нос, что звучало примерно так:Хотел бы я услышать, как императрице Марии Федоровне предлагают творог назавтрак вместо творога. (...)
* Годы службы отечеству, возможно, оказав неплохую службу отечеству, необратимонаделили Сережу чувством собственной обреченности. Он как-то разом и по-светскипогрубел, стал неопрятен в отношениях и сильно пристрастился к алкоголю. (Чемсильнее была угнетена моя плоть, тем нахальнее резвился дух.) В нем появиласьсмекалка, свойственная людям, умеющим бойко протиснуться сквозь толпу. Онвозродил прежнюю любовь к театру и массовым зрелищам, распахнул двери своегобалаганчика для веселых и славных детей, возродил клоунаду и, казалось, делалвсе для того, чтобы добиться утраченной популярности жреца и распорядителяжертвенной плоти.
*Звонит мне Сережа однажды и приглашает себя в гости.
— У меня уже есть гости, — отвечаю ему, — приходи в другой раз.
У меня в гостях была подруга, Лариса Хорошайлова. Через некоторое время звонокв дверь. Сережа.
— Я же тебя просила прийти в другой раз, — говорю я через дверь, придерживаемуюцепочкой.
— Я пришел по важному делу, насчет кольца.
— Какого кольца?
— Восточного образца, золото с малахитом…
— А при чем тут я?
— Я принес его тебе в подарок. Жена ты мне или нет.
Захлопываю дверь. Через несколько минут опять звонок. Сережа. Опять уговоры.Лариса делает мне знаки: да пригласи его, какая разница. Сережа появляется,демонстрирует кольцо, звонит известной нам знакомой женщине и вскорости уходит,оставив кольцо Ларисе для передачи мне. Утром, чуть свет, звонит опять. Робкопросит кольцо назад. Я вешаю трубку. Проходит время. Мне в окно подбрасываетсязаписка, дескать, вчерашнее предназначение кольца для сдачи в ломбард неутратило актуальности, хотя вчера можно было им поступиться, так как сгорал отлюбопытства узнать, кто был у тебя в гостях. В той же записке и тем же путем,то есть через окно, я вернула кольцо владельцу.
Дима Бобышев: Я, например, узнал от него, что одназамужняя дама, известная мне, хороша с ним. И другая тоже. Назывались имена,причем при свидетелях; упоминались детали. А ведь и сам он был женат уже вторымбраком, имел ребенка… Все-таки понять его было сложно: зачем он так позорилсвоих подружек, раскрывая секреты их похождений? Для утверждения своегомужества? Или — чтоб раззадорить слушателей? Довлатова обидеть легко, а вот понять…Помню, едва появившись на пороге,Сережа, под тяжестью сложной жизни, вынимал записную книжку (не ту ли, что еговдова напечатала вкупе с чеховской?) и занимал позицию около телефона. Звонок.Ожидание. Любезный разговор на тему. Имя. Демонстрация атрибутов, то, се.Напрашивание в гости. Подхихикивание, мол, со всем согласен. Ну, разумеется, кзамужним. А вы что подумали? Да-да, с рекламной заявкой, не иначе как поформуле: ужин-завтрак. Вот, а чуть трубку на рычаг, не упустит случаяповеселить публику подробностями. Ведь публике, как известно, давайподробности. Вот он им и давал. Коли есть подробности, чего их беречь, когдаможно дать. Да и почему бы не дать? Хотя бы даже безвозмездно. Любил Сережабезвозмездность. Не сродни ли она безнаказанности? Если задуматься, ты мздишь имздишь, она как воду в рот набрала. Не дает ответа. Значит, согласна. Кто она?Да публика же. Страсть как любил Сережа публику.
Любовь, — писал Довлатов в записной книжке, — это или остаток чего-товырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что вбудущем разовьется во что-то громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет,даже гораздо меньше, чем ждешь.
Игорь Ефимов: С детства Довлатовым был усвоен неписаныйкод благородного человеческого поведения (Неповторимость любой ценой). — И каждый раз,когда близкие нарушали его, он страдал. Не меньше страдал он и тогда, когда самнарушал его. Никакие уговоры друзей, никакие уверения в том, что близкиеотносятся друг другу и к нему гораздо снисходительнее, что они любят ивосхищаются им таким, какой он есть, не помогали. Я не хочу вступать в вашклуб, если он готов принять меня — таким, как я есть, — в свои члены.
Петр Вайль: Он погружался в хитросплетениявзаимоотношений своих знакомых с вожделением почти патологическим, метастазытут бывали жутковатые: погубленные репутации, опороченные имена, разрушенныесоюзы. Не было человека — без преувеличения, ни одного, даже среди самых родныхи близких, — обойденного хищным вниманием Довлатова. Тут он был литературно бескорыстен.Впрочем, как почти все доморощенные интриганы, Сергей был интриганомпростодушным: ему больше нравилось мирить, чем ссорить… Он на самом делепереживал, по-кавказски непомерно, неурядицы близких и даже дальних, иногдаискренне забывая о том, что сам был причиной бед и расстройств. Однакосознательное зло причиненных Сережей бед и расстройств по