Архимандрит Казин А. Л.
Из книги «Философия искусства в русской и европейской духовной традиции»
Истребляется же чревоугодие — воздержанием, блуд — Божественной любовью и влечением к будущему; сребролюбие — сострадательностью к бедным, гнев — добросердечием и любовью ко всем, мирская печаль — духовною радостью, уныние — терпением, твердостью и благодарностью перед Богом, тщеславие — тайным деланием добродетелей и постоянною молитвою с сердечным сокрушением, гордость — тем, чтобы никого не осуждать и не унижать. Прп. Ефрем Сирин
Не без смущения я приступаю к философскому анализу «лебединой песни» Шукшина — «Калине красной». Вещи такой меры выстраданности не часто создаются в искусстве. Тем более в кино. Но дело все же не в этом. Дело в том, что в «Калине красной» Шукшин коснулся самой глубокой загадки России; как грешник может быть одновременно святым, а святой — великим грешником? Известно, что роман «Житие великого грешника» был задуман Ф. М. Достоевским — из него впоследствии получились «Братья Карамазовы». Роман Достоевского полифоничен — свет и тьма там говорят разными голосами. Тайна «Калины» в том, что она монологична: здесь всего один голос. Вечерний звон
От сумы да тюрьмы не зарекайся (Русская пословица)
«История эта началась в исправительно-трудовом лагере, севернее города „Н“, в местах прекрасных и строгих». Начало истинно шукшинское — серьезное, лиро-эпическое. Не в грязной тюряге, не на шмоне, не в «беспределе» начало истории Егора Прокудина, а в местах прекрасных и строгих. Киноповесть и фильм здесь полностью совпадают. Можно, конечно, посетовать на автора за то, что не показал он нам тюрьму, как она есть, во всем ее страхе и ужасе, в стиле перестроечных «чернух» — но ведь и великий писатель «Архипелага ГУЛАГа» восклицает в одном из центральных пунктов своего повествования: «Благословение тебе, тюрьма!» Но ведь и Лев Толстой неоднократно писал о превосходстве тюремного опыта над обывательским опытом сытой, наезженной жизни. Но ведь и Федор Достоевский упорно сводил жизненный путь своих героев к преступлению и наказанию, лично пройдя перед этим через смертную казнь и «Мертвый дом». Значит, есть нечто в тюремной казни, точнее, в тюрьме как метафизическом месте (частице, «дхарме» бытия), что привлекало к ней лучших русских людей. Не впадая в романтическую сентиментальность и вполне сознавая чудовищность тюремного опыта, мы должны высказать предположение, что Шукшина, Солженицына, Толстого, Достоевского привлекала в тюрьме религиозная ценность страдания, без которой немыслимы не только искупление грехов, но и путь праведника. Сам Иисус Христос, будучи безгрешным, принял на себя образ преступника и крестную муку — сравни этот образ распятия, то есть предельной страдательной открытости миру, с образом буддистского монаха, созерцающего собственный горизонт. Страдание идет на земле рядом с радостью, одно неотрывно от другого; более того, в христианской вере и надежде страдание («страсти») на земле предпочтительнее безмятежного благодушия. «И отрет Бог всякую слезу с очей» (Откр. 21: 4) — эти слова относятся к Царству Небесному, а в земном странствии у подножия Креста первыми оказались раскаявшаяся блудница и разбойник благоразумный...
И вот один из разбойников перед нами. Вместе с другими кандидатами на освобождение он поет «задумчивую песню» «Вечерний звон». «Хористы все были далеко не „певучего“ облика». Действительно, когда видишь на экране эти перекореженные злом лица, эти стриженые бугристые черепа — жуть берет. Что там, в этих глазах? Неужели только сатанинская смесь насилия, блуда и отчаяния? Между тем Егор Прокудин «старался всерьез и, когда „звонили“, морщил лоб и качал круглой крестьянской головой — чтобы похоже было, что звук „колокола“ плывет в вечернем воздухе». В качестве зачина уголовной истории этот эпизод слишком чувствителен, но в качестве истории Преступления и Наказания он содержит в себе эпиграф «Калины», где «радость-страданье — одно»:
Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он.
О юных днях в краю родном,
где я любил, где отчий дом.
И как я с ним, навек простясь,
Там слушал звон в последний раз.
И сколько нет теперь в живых
тогда веселых молодых...
Артисты
Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань.
Но не таким, как мы — не нам,
Бродягам и артистам!
А. Вертинский
И вот Егор в кабинете начальника колонии — для последнего напутственного разговора.
— Ну расскажи, как думаешь жить, Прокудин.
Егор (за кадром): Честно.
Начальник колонии (за кадром): Это я понимаю. Куда едешь-то?
Егор: Вот к ней, вот.
Начальник колонии: Кто это?
Егор: Заочница, Байкалова Любовь Федоровна.
Начальник колонии: И что она пишет?
Егор: Хорошие письма пишет. Зовет". (Монт. зап.).
Остановимся на этом вроде бы незначительном разговоре. Беседуют два человека — тюремщик и заключенный. Но разговор вполне дружеский. Почему бы и нет? Егор уходит, начальник остается. Перед Егором новая открытая добру и злу жизнь, у начальника колея определенная. Впрочем, в повести Шукшина этот разговор представлен гораздо обширнее. Мы узнаем, что Прокудин собирается заняться сельским хозяйством, купить корову. «Так я ведь крестьянин! Родом-то» (291). Снова мы встречаемся у Шукшина с русским крестьянином (христианином) — только теперь уже на выходе из заключения. Вполне позволительно представить, что Егор — это тот же Иван Расторгуев, пошедший по худой дорожке (недаром с вором в поезде коньяк пил). А «заочница» Любовь Байкалова — это Нюра Расторгуева, только живущая не под боком, а где-то далеко и зовущая к себе, как спасение. Начальник колонии все это видит:
" — А ты понимаешь, на что идешь? — негромко и серьезно спросил начальник.
— Понимаю, — тоже негромко сказал Егор. И спрятал фотографию" (292).
Вот такая беседа. Два мужика вполне понимают друг друга — но поймет ли их женщина? Ведь сама форма заочного знакомства с зэком — чрезвычайно рискованная. На Руси, впрочем, испокон веку женщина вместе с мужчиной тюремную муку принимала: от жены протопопа Аввакума и жен декабристов до «вечных» Сонечки и Грушеньки, шедших в Сибирь за своими сужеными. Знает русская душа и обратный случай, когда мужчина (князь Нехлюдов) идет по этапу вслед за соблазненной им девушкой (Катей Масловой). Самое удивительное, однако, состоит в том, что Егор — ворюга несусветный — воспринимает свою заочную подругу и весь предстоящий ей с ним суровый путь как нечто оправданное.
«Понимаю», — негромко отвечает он начальнику на поистине судьбоносный вопрос, в котором целая жизнь (и смерть). Такой он, этот бывший крестьянин, собирающийся купить корову и заодно осчастливить или погубить ждущую его женщину. Жестоко? В гуманистическом измерении — безусловно. Если судить Егора по кантовскому категорическому императиву: поступай всегда так, чтобы человек служил целью и никогда средством, то Егор такого суда не выдержит. Только махровый себялюбец, или просто бессердечный человек, зная, какой за ним «хвост», способен обречь на муку доверчиво отдавшуюся ему душу. В этом плане Прокудин — не гуманист. Целью для него является некое — ему самому неясное — состояние Блага, включающее в себя и радость, и страдание, а вовсе не самотождественный покой. И ради этого вполне запредельного — трансцендентного по отношению к земной суете — Блага он готов пожертвовать как собой, так и своей «заочницей». Есть вещи поважнее благополучия, как бы говорит начальнику Егор Прокудин, и тот молча с ним соглашается.
" — Артисты… — только и сказал начальник. И засмеялся".
Белые березы
О, тонкая березка,
Что загляделась в пруд?
С. А. Есенин
«И вот она, воля!»
Вышел Егор из тюрьмы. Идет по мосткам крупным решительным шагом, в сапогах. Камера внимательно следит за его походкой. Идет «крутой» русский мужик — от такого не знаешь, чего ждать. То ли грудь в крестах, то ли голова в кустах, по старой пословице. В фильме этот проход героя на волю занимает 1 минуту экранного времени. На экране, как в жизни, целое схватывается сразу, с одного взгляда. Говоря ученым языком, целое дано прежде своих частей. Движется по мосткам в сапогах этакий сгусток силы, шаровая молния. Да еще стихи декламирует.
В киноповести этот момент, в отличие от фильма, подчеркнут. Сначала Егор встречает старушку, решившую то ему плохо — а ему-то как раз хорошо! Весной сел — весной вышел! «Май мой синий! Июнь голубой!» — читает ей Прокудин, только что не поет. А тут беля «Волга» едет, и, показав шоферу пачку денег мчится наш герой в новую жизнь, как на белом коне.
«Егор весь отдался движению…
Кончился поселок, выехали на простор.
— Нет ли у тебя такой музыки? — спросил Егор.
— Шофер, молодой парень, достал одной рукой из-за себя транзисторный магнитофон.
— Включи. Крайняя клавиша…
Егор включил какую-то славную музыку… Откинулся головой на сиденье, закрыл глаза. Долго он ждал такого часа. Дождался…
— Рад? — спросил шофер.
— Рад? — очнулся Егор. — Рад… — Он точно на вкус попробовал это словцо. — Видишь ли, малыш, если бы я жил три жизни, я бы одну просидел в тюрьму (совсем по Солженицыну и Толстому — А. К.), другую отдал тебе, а третью прожил бы сам — как хочу. Но так как у меня всегда одна, то сейчас я, конечно, рад. А ты радоваться умеешь? — Егор, от полноты чувства, мог иногда взбежать повыше — где обитают слова красивые и пустые. — Умеешь, нет?
Шофер пожал плечами. Ничего не сказал.
— Э-э, тухлое твое дело, сынок, — не умеешь: кислую фигуру изобразил».
Вглядимся в этот эпизод попристальнее. Чему радуется Егор Прокудин? Конечно, воздуху, весне, свободе. Но самое главное — радуется он воле. Оттого и музыку включил. Свобода и воля по-русски — разные вещи. Свобода — значит «с волей Бога», воля — когда сам по себе. Сам себя и в тюрьму посадит, и жизнь свою «за други» отдаст, и проживет ее в радости. Свобода — это праздник. Праздника хочет Егорова душа, хотя в глубине себя чует, что за этот праздник следует крест принять. Если бы знал Егор стихи Максимилиана Волошина о России прочитал бы, быть может, шоферу:
Эх! Не выпить до дна нашей воли,
Не связать нас в единую цепь…
Широко наше Дикое Поле,
Глубока наша скифская степь.
Но о Волошине Егор, наверное, не слыхал, читает ему другие «тюремные» стихи, и вообще, как пишет Шукшин, взбегал он повыше только иногда, от полноты чувства. Повыше — это туда, где обитают слова красивые и пустые. Здесь мы имеем очень характерный поворот русской мысли, свидетельствующий о поистине трагической судьбе русского бытия. Для Прокудина (как, очевидно, и для Шукшина) наверху красиво и пусто, их радость здесь, на воле. Праздник, которого хочет грешная русская душа — это праздник земной полноты, а не небесного блаженства. Точнее говоря, русский человек изначально предпочитает молитву мытаря молитве фарисея, бессознательно соотнося ее в то же время с образом жизни как жертвы. Слишком высоко — слишком красиво — пусто — такой ряд выстраивает русский ум вслед за выбором воли. В этот ряд вмещается и отказ автора «Слова о полку Игореве» от красноглаголания «по завещанию Бояна», и ирония тургеневского Базарова — «не говори красиво», и многое другое. Обобщая, можно сказать, что русская духовность не приемлет чистой вертикали, (как на Востоке — в Индии, прежде всего), так и чистой горизонтали (Америка, вообще протестантско-буржуазная культура). Праздник русской души начинается при соединении Неба и Земли, страдания и радости и за этот свой вольный праздник она готова пожертвовать подчас Раем:
Если кликнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою»
С. А. Есенин
Конечно, с точки зрения Православия, это ересь. И Егор Прокудин знает с таким «экзистенциальным проектом» ему долго не жить. Поэтому так и радуется воле, потому и жалеет молодого владельца «Волги» за то, что тот не умеет радоваться. На экране ясно видно, что этот автолюбитель — бородатый умник, интеллектуал. И кто его жалеет — бедолага, перекати-поле, у которого в сущности ни кола, ни двора, и гибель впереди. Для таких людей, как Егор, не существует недвижимой собственности, они не поклонились золотому богу. Как пишет Н. А. Бердяев, «душа России — не буржуазная душа — душа, не склоняющаяся перед золотым тельцом, и уже за одно это можно любить ее бесконечно».33 Единственная надежда, которая возможна в этой стране — это надежда на прощение, да еще на то, что кусочек рая — это часть небесной России, где смотрятся в светлый пруд березки, и с ними беседует Сергий Радонежский… и Егор Прокудин:
"-Останови-ка… я своих подружек встретил.
Шофер не понял, каких он своих подружек встретил, но остановился. Егор вышел из машины… А был вокруг сплошной березовый лес. И такой это чистый белый мир на черной еще земле, такое свечение!.. Егор прислонился к одной березке, огляделся кругом.
— Вот же, курва, что делается! — сказал он с тихим восторгом. Повернулся к березке, погладил ее ладонью. — Здорово! Ишь ты какая..." Танец
Танцевать ли? А ведь с Богом все затанцуем.
Если Бог — то как не танцевать. Не удержишься.
В. В. Розанов
Но тихий восторг еще не для Егора. Ему подавай буйство, разгульную радость перед угрозой конца. Уныния рассудочности, умеренности, благопорядочности не выносит Егор. Можно сказать, что он требует абсолютного веселья. Потому и идет в «малину.»
Преступная «малина», как она показана у Шукшина — бесовская карикатура рая. Карикатурность ее заключается в том, что все на «малине» вроде бы как надо — но вот с обратным знаком. Хоть знаком. Хоть похоже на веселье — только все же не веселье. И дело даже не в том, что Егор попал на «малину» в напряженный момент, когда разбойники «ларек берут». Дело в самой «инишности» этого места, его неполной реальности. Бытие здесь откровенно смешано с небытием, абсолютное веселье с абсолютным горем. Кстати, именно здесь мы узнаем, что разбойная кличка Прокудина — Горе.
«Сидела приятная молодая женщина с гитарой… Сидел около телефона некий здоровый лоб, похожий на бульдога… Сидели еще четыре девицы с голыми почти ногами… Сидел в кресле Губошлеп с темными зубами, потягивал из фужера шампанское...
Комната была драная, гадкая. Синенькие какие-то обои, захватанные и тоже драные, совсем уже некстати напоминали цветом своим весеннее небо (курсив мой. — А. К.), и от этого вовсе нехорошо было в этом вонючем сокровенном мирке, тяжко...» Вот такая «малина», похожая скорее на морг. В этом ее привлекательность для Егора. Здесь за жизнь платят смертью, за полную волю — совершенной тоской. Все по большому счету. Оттого в самый напряженный момент ожидания все вдруг стихают, услышав песню: "… Я буду петь про любовь, — сказала приятная Льсьен. И тряхнула крашеной головой, и смаху положила ладонь на струны. И все стихли.
Тары-бары-растобары,
Чары-чары…
Очи — в ночь.
Кто не весел,
Кто в печали,
Уходите прочь.
Во лугах, под кровом ночи,
Счастье даром раздают
Очи, очи…
Сердце хочет:
Поманите — я пойду..."
Не только веселье и тоска сплелись в этой «малине». Здесь еще любовь и вражда. В повести — в отличие от фильма — подчеркнута нешуточная страсть, соединяющая Егора и Люсьен, и такая же нешуточная злоба, испытываемая к Егору Губошлепом. Видимо, здесь также имеет место и ревность. Весь клубок земных, «волевых» чувств в один миг обрушивается на Егора-Горе — ради этого, он, собственно, и шел в «малину». Центральный момент «малины», без сомнения — танец. «Спляши, цыганка, жизнь мою!» (А. Блок), но у Шукшина исполнитель и зритель — одно лицо. А. И. Солженицын главное достоинство так называемой деревенской прозы находил, как известно, в том, что русский крестьянин (христианин) здесь пишет о самом себе, что рассказываемое событие совпадает с событием рассказа. Так вот, в танце Егора с Люсьен совпадают две линии человеческого существования, две его ипостами; ипостась Всего и ипостась Ничто.
«Пошла Люсьен… Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями — чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже опрятной вдруг сделалась, сделалась родной и умной...
Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего вроде особенного, не прыгал козлом — а больно тоже и хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской — неизжитое, незабытое».
Абсолютное Все (всевозможность)есть только в Боге. Это его полнота, божественная плерома. Наоборот, абсолютное Ничто целиком вне Бога, оно непричастно божественной любви и потому в конечном счете не существует. Егор и Люсьен в своей смертельной пляске замахнулись на поистине титанической замысел — соединить все и ничто, утверждение и отрицание, полноту и пустоту. Их дерзость в том, что отдали свои жизни под залог такого соединения. Они хотят достигнуть рая на земле, здесь и сейчас. --PAGE_BREAK--
Поскольку же они тварные создания, то есть несут в себе долю небытия, их замысел подобен Люциферовую соблазну и имеет на себе его печать. Принести и принять божественный огонь людям нельзя без внутреннего преображения — этого не понимали Прометеи всех времен, вольно или невольно подражавшие сатане34. Воровская «малина» у Шукшина — это карикатура рая именно потому, что она заключает в себе зримый отпечаток ада. Егор и Люсьен хотят танцевать с Богом, а танцуют с чертом. Это прекрасно видит подлинный представитель подземного мира в «Калине» — Губошлеп. Его лютая ненависть к Егору связана с тем, что этот бывший крестьянин (христианин) — не весь в его власти. «Весь он (Губошлеп. — А. К.), худой, как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь ушел в свои глаза. Глаза горели злобой!» (301). Егор-горе еще имеет надежду ускользнуть наверх, его душа сохранила связь с миром просветления — это невыносимо для Губошлепа. Егор несет с собой свое Горе, тогда как для Губошлепа горя уже нет: есть только геена Онтологически Губошлеп закончен, завершен, «выгодворен», тогда как Егор — в пути. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа? И не случайно данная — вторая-часть фильма заканчивается не взглядом Губошлепа и не милицейской погоней за героем, а нежной песней — опять-таки «заочной» — Любы Байкаловой:
«Сорвала я цветок голубой,
Приколола на кофточку белую...» Любовь
Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Апостол Павел
Так, в борьбу за душу Егора — душа России — вступает любовь. Н. В. Гоголь в «Страшной мести» изобразил, как за пани Катерину борются добрый молодец и злой колдун «в красном жупане». Прокудин — мужчина, нро душа у него тонкая, ранимая, по западным понятиям — женственная. Есть какая-то глубокая мистическая закономерность в том, что женственная, самоотверженно отдающаяся душа России часто живет именно в русском мужике-страстотерще, «калине перехожем» (кающемся грешнике), тогда как решительно-активная ее сторона воплощена в образе женщины («Коня на скаку остановит!»). Мужчина в России занят поистине главным делом — разговором с Богом, так что женщине нередко приходится брать на себя жизненную инициативу и ответственность. Вот и у Шукшина Люба Байкалова — как свет в окошке для Егора, который о ли слишком низко пал, то ли невесть куда залетел… И живет она в селе Ясном.
«Егора на взгорке стояла и ждала Люба. Егор сразу увидел и узнал ее… В сердце толкнула — она!
И пошел к ней.
— Ё-моё, — говорил он себе негромко, изумленный, — да она просто красавица! Просто зоренька ясная. Колобок просто… Красная шапочка...»
Вот так: она — красная шапочка, а он — серый волк. Что же их толкает друг к другу? Что общего между рецидивистом Прокудиным, на котором, что называется, клейма ставить некуда, и дояркой Любой? Ничего, кроме любви. Любовь — она Любовь и есть. Та самая, что не осуждает и не ищет своего. Встреча Егора и Любы — это встреча двух крестьян (христиан), получивших любовь как дар Божий, как необъяснимое благодатное сокровище. Шукшин, правда, замечает, что при пожатии Егор «почувствовал крепкую крестьянскую руку». Может, за эту крепость и отметил Егора с Любой Господь? Как бы то ни было, их дальнейшая судьба развертывается в полном согласии с формулой Вл. Соловьева, по которой любовь есть самоутверждение через отрицание себя в другом.
Я некрасивый — говорит Егор. Я непьющий — ерничает он от смущения. Я бухгалтер — врет этот ворюга, еще не зная, с кем имеет дело. А Люба «все смотрела на своего заочника… И так странно смотрела, точно над собой же и подсмеивалась в душе, точно говорила себе, изумленная своим же поступком: „Ну, не дура ли я? Что затеяла-то?“ Конечно, дура, добавим мы от себя. Любовь — в некотором роде глупость, как и поэзия (»Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата" — А. С. Пушкин). Любят не от ума, а от душевной открытости, прозревающей в другом его подлинное имя, его замысел. Афродита Небесная (София), просветляющая в чужом и иногда даже враждебном тебе человеке образ божий — вот что такое настоящая христианская любовь. Как таковая, она недоступна рассудку и даже прямо противоречит ему. Люба Байкалова, как и Егор Прокудин, оказались способны на такую глупую любовь — их как бы кто-то повлек к ней вопреки разности характеров и положений. Шукшин гениально прослеживает, как растет и зреет в его героях любовь:
«Ну, Георгий?.. — начала она. — Расскажи, значит, про себя.
— Прямо как на допросе, — сказал Егор и мелко посмеялся. Но Люба его не поддержала с этим смешком, и Егор посерьезнел.
— Ну, что рассказывать? Я — бухгалтер, работал в ОРСе, начальство конечно, воровало… Тут — бах! — ревизия. И мне намотали…
— Это с такими ручищами ты — бухгалтер? Такими руками только замки ломать, а не на счетах… Люба засмеялась.
Егор сам хохотнул: — Бухгалтер… По учету товаров широкого потребления.
— Чего же хочешь-то?
— Не знаю. Может, отдых душе устроить… Но это тоже не то: для меня отдых — это… Не знаю, не знаю, Любовь.
— Эх, Егорушка…
Егор даже вздрогнул и даже испуганно глянул на Любу: так похоже она это сказала: так говорила далекая преступная Люсьен.
— У тебя, правда, что ли, никого нету? Родных-то?
— Нет, я сиротинушка горькая… Но все же ты мне на мозоль, пожалуйста, не наступай. Не надо. Я еще не побирушка. Чего-чего, а магазинчик подломить я еще смогу. Иногда я бываю фантастически богат. Люба. Жаль, что ты мне в ту пору не встретилась… Ты бы увидела, что я эти деньги вонючие… вполне презираю.
— Презираешь, а идешь из-за них на такую страсть.
— Я не из-за денег иду.
— Из-за чего же?
— Никем больше не могу быть на этой земле — только вором.
Это Егор сказал с гордостью. Ему было очень легко с Любой».
Многое вошло в этот разговор преступника с крестьянкой — и естественная человеческая (эмпирическая) мелкость мысли, когда слова не поспевают на душой, и «другость» Другого, когда ближний видится дальним, отчужденным (и наоборот, дальний — ближним), и тшампы провинциальных манер, и соблазн гордыни… Единственно, чем в нем нет — это мелкобесия, душной обывательской передоновщины, когда «живые трупы» изображают из себя «дам, приятных во всех отношениях». Как и всюду у Шукшина, события даны по большому счету, начистоту. Люди находятся в отчетливой пограничной ситуации, хотя, в отличие от экзистенциальных трактовок этой темы, Шукшин всю жизнь своего героя рассматривает как пограничную ситуацию. Такова уж, видно, русская доля на этой земле — в устройстве духовного космоса Россия исполняет роль сердца. Если в «Печках-лавочках» Шукшин дал мистериальное истолкование русского сердца, то в «Калине» мы оказываемся свидетелями его трагедии, преодолеваемой любовью. Егору с Любой становится легко друг с другом несмотря ни на что — в этом тайна любви, тайна открытого сердца. Любовь ничего не требует от человека, кроме его Небесного Образа, и чем больше она отдает ему, тем больше богатеет. В любви люди познают друг друга как дети одного Отца, как братья и сестры — «по музам, по судьбам». Люба и Егор узнали друг друга как «половинки», как лица единой сущности (платоновского Андрогина). Ясно, что на земле их не успокоиться, их трагический союз не вмещается в рамках благополучного мещанского брака. Чтобы скрепить такой союз, нужен мистический брак, нужно таинство венчания в Церкви, которая в чине бракосочетания приравнивает венцы супружеские к венцам мученическим. Егор Прокудин и Люба Байкалова, бесспорно, на пути к такому браку — но путь далек… Как следует из фильма Шукшина, им не даны плоды святости, но им дана честь крестной муки. Недаром же Христос обратил к женщине слова свои: «Прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много» (Лука 7: 47). Дом
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
А.С. Пушкин
Обретая Любовь, Прокудин обретает и Дом.
«Дом у Байкаловых большой, крестовый. В одной половине дома жила Люба со стариками через стенку — брат с семьей.
Дом стоял на высоком берегу реки, за рекой открывались необозримые дали. Хозяйство у Байкаловых налаженное, широкий двор с постройками, баня на самой крутизне.
Как видно, дом кряжистый, патриархальный — немного таких на Руси осталось. Да еще дали неоглядные кругом, почти как у Гоголя: „Стало далеко видно во все концы света“ (»Страшная месть"). Введение Егора в этот дом — как введение во храм семейной и национальной устойчивости. Отец Любы, кроме всего прочего, не курит, так что Егор поначалу подозревает его в старой вере. И большая трехпоколенная семья, и крепкая постройка, и былинная ширь кругом — все настраивает душу на эпирический лад, все сулит покой и отдохновение.
Однако кого-же вводит неразумная Любовь под своды своего семейного гнезда? «Рестанта», — как говорит ее мать.
" — Гляди-ка, ведет ведь! — всполошилась она. — Любка-то!.. Рестанта-то"!..
Старик тоже приник к окошку…
— Вот теперь заживет! — в сердцах сказал он. — По внутреннему распорядку. Язви тя в душу! Вот это отчебучила дочь!".
Чует сердце старика, что «не мир, но меч» несет этот странный выбор Любови в его семью. Впрочем, у той и прежний муж был не голубь, а пьяница. «А тут переполох полный. Не верили старики, что кто-то, правда, приедет к ним из тюрьмы. И хоть Люба и телеграмму им показывала от Егора, все равно не верилось. А обернулось все чистой правдой».
Именно этого — чистой правды — и добивается Шукшин со своим Прокудиным. Припоминается тут название знаменитой Шукшинской статьи: «Нравственность есть правда». Не в какой-либо отвлеченной от бытия морали следует искать Правду, а в самой жизни, которая, по чеканному определению Вл. Соловьева, есть «соединение духовного начала с материей, или натурой, воплощение духа, одухотворение материи». Казалось бы, сам крепкий родовой дом Байкаловых является таким воплощением национального духа — недаром за столом гости вспоминают о коллективизации, о «кулаках», под которыми разумелись не так давно самые рачительные и сильные русские крестьяне. «Кулак» и вор — что может быть дальше! И тем не менее ведет вора в «кулацкую» семью родная дочка хозяина. Быть может, чистая правда на Руси такова, что не помещается в рамки семейных отношений? Вспомним хотя бы Тараса Бульбу и Андрия, Петра и Алексея, семью Мелеховых, отца и сына Аблеуховых, Павлика Морозова, наконец. «Кто любит отца и мать более Меня, тот недостоин Меня» (Мтф. 10: 37) — не про таких ли это сказано? Осмелюсь выдвинуть предположение, что Люба Байкалова бессознательно следует этому зову, как и Егор Прокудин сердцем подчиняется своему «замыслу». Люба по-женски и по-русски жертвует самым дорогим, что у нее есть, чтобы удовлетворить свою Любовь, радость-страдание.
" — Не знаю… — заговорила Люба. — А вот кажется мне, что он хороший человек. Я как-то по глазам вижу… Еще на карточке заметила: глаза какие-то… грустные. Вот хоть убейте вы меня тут — мне его жалко".
Таков главный аргумент любви-жалости: глаза у него грустные. Из какой логики надо исходить, чтобы воспринимать грусть как положительное качество? Во всяком случае, не из той логики лучезарной улыбки с образцовыми зубами, из которой исходит «американская мечта». «Русская мечта» в этом смысле противоположна американской, сближаясь скорее с образом Спасителя, который никогда не смеялся. Абсолютное веселье Егора, таким образом, находит себе соответствие в изначальной грусти его глаз, которые в большей мере решают его судьбу: его полюбила Люба. Более того, его приняли, признали за своего эти, на первый взгляд, благополучные «кулаки», ее родители и брат Петр. И вот вопреки всему озорству и ерничеству Егора, который то семь убийств на себя навесил, то над стариком начал подшучивать, то Петра горячей водой облил...
Как водится в России, окончательные точки над i поставило застолье. «Старые люди, слегка захмелев, заговорили и заспорили о каких-то своих делах». Вспомнили, как полагается, о покойниках, о родственниках, кто где живет да чем кормится. Люба показала Егору семейные фотографии, и выяснилось, что было у нее три брата, все воевали, но в живых остался один Петр, хотя и был в плену, а двух других убило, причем последнего в самом Берлине.
«Егор поднял голову, посмотрел на Петра… Петро сидел один, курил. Выпитое на нем не отразилось никак, он сидел как всегда, задумчивый и спокойный.
Петро почувствовал, что на него смотрят и говорят о нем, посмотрел в их сторону… Встретились взглядом с Егором. Петро по-доброму усмехнулся.
— Что, Жоржик?.. Сварил было?
— Ты прости, Петро.
— Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
Егор включил магнитофон. И грянул тот самый марш, жизнеутверждающий. Он несколько странно звучал здесь, в крестьянской избе, — каким-то потусторонним ярким движением вломился в мирную беседу. Но движение есть движение: постепенно разговор за столом стих. И все видели и слушали марш-движение».
Под этот марш и прилетел в крестьянскую избу тихий ангел. Помирились бывшие спорщики, утихли страсти. Веселье вошло в соприкосновение с покоем, реальностью — со сверхреальностью. Эпический родовой дом принял под свой покров блудного сына, дочь нашла мужа. Свершилось правота пушкинских слов о животворящей святыне пепелища, на котором основано по воле Бога самого самостоянье человека, залог величия его. Сидящие за столом люди не знали еще, что одному из них суждена пуля в живот, другому — заключение, третьей — новое вдовство. Правда как нравственность и нравственность как чистая правда отмеряет им жизнь через воплощение вечно беспокойного, вечно трансцендирующего русского духа. «И вечный бой! Покой нам только снится!» (А. Блок). Русские люди, как и русские мыслители, должны быть способны на подвиг противоречия (движения), в границах которого «кулак» и вор, крестьянин (христианин) и разбойник, дом и разлука, веселье и грусть висят на одном волоске. «Я не такой еще подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет: и вдруг я бы ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй „по морали“. Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, как сама знаешь. А к вечеру пойдешь к Богу» (В. В. Розанов). «Бальдерьеро»
София — великое, царственное и женственное существо.
Возможность хаотического существования, от века содержащая в Боге…
Но Бог любит хаос в его инобытии, и Он хочет, чтобы сей последний существовал.
Вл. Соловьев
Приведенная в эпиграфе мысль, вообще говоря, не характерна для Владимира Соловьева. Большинство сочинений философа — за исключением последнего, апокалипсического периода его творчества — написано так, как будто мирового хаоса, и тем более божьего попущения этому хаосу, не существует. Однако даже в своей исключительности приведенное суждение русского мыслителя соответствует «идее» Егора Прокудина, рожденного на свет воображением Шукшина семьдесят лет спустя после смерти Соловьева. Иначе и не может быть, коль скоро речь идет о сущностях, а не о призраках — о подлинных духах России. Дух Егора Прокудина — это женственный, софийский дух медиума, одержимого дурной мыслью. И совершенно ясно, что Бог помогает Егору, что около него стоит на страже ангел-хранитель, который даже в падении, даже в бездне не дает ему забыть о том, что он избранник божий. Хаос посылает ему соблазн, от которого не в силах удержать уют Дома; с другой стороны, именно через этот соблазн Егор всякий раз очищается, как Феникс вставая из пепла.
«Егор нагнул свою стриженую голову.
— Я бы не хотел врать, Люба, — заговорил он решительно. — Мне всю жизнь противно врать… Я вру, конечно, но от этого… только тяжелей жить. Я вру и презираю себя. И охота уж добить свою жизнь совсем, вдребезги. Только бы веселей и желательно с водкой (в фильме — »с музыкой". — А. К.). Поэтому сейчас не буду врать: я не знаю. Может, вернусь. Может, нет".
Вот она, широкая русская натура. Все ему дал Бог — дом и любовь, а Егору не усидеть в свете. Для того, чтобы видеть свет, ему нужна тьма, точнее, переход из света в сумрак. Эта та самая широта русской души, о которой Митя Карамазов у Достоевского говорит: широк человек — я бы сузил. Это та самая карамазовская способность созерцать вместе идеал Мадонны и идеал Содомский, по поводу которой Андрей Белый обвинил самого Достоевского в потакании «нижней бездны», и противопоставил карамазовщине ибсеновского строителя Сольнеса, упорно и целеустремленно взбирающего на башню.Это та самая «ночная душа» русского народа, которая дала основание о. Георгию Флоровскому говорить о неполной воцерковленности России, о том, что русская душа «не вся в православии». Во всяком случае, «родимый хаос» ведет его от любви — к страданю-страсти, из крепкого дома — снова на продуваемый всеми ветрами ада сквозняк. продолжение
--PAGE_BREAK--
"… В ресторане он заказал бутылку шампанского и подал юркому человеку (типичный мелкий бес. — А. К.), официанту, бумажку в двадцать пять рублей и сказал:
— Спасибо. Сдачи не нужно.
Официант даже растерялся…
— Очень благодарю, очень благодарю…
— Ерунда, — сказал Егор. — Я приехал с золотых приисков, — продолжал Егор, изучая податливого человечка, — и хотел вас спросить: не могли бы мы здесь где-нибудь организовать маленький бардак? (в фильме — «бальдерьеро». — А. К.).
Официант машинально оглянулся…
— Ну, я грубо выразился… Я волнуюсь, потому что мне деньги жгут ляжку. — Егор вынул из кармана довольно толстую пачку… — А? Их же надо пристроить".
Официант их «пристроил». Незабываемый эпизод, когда Прокудин в длинном, местами вытертом халате выходит в зал, где пирует «бальдерьеро». Человеческих лиц там нет — сплошные свиные хари. «Народ для разврата собрался» — и что же это за народ? «Развратничать» «собрались диковинные люди, больше пожилые. Были и женщины, но какие-то на редкость все некрасивые, несчастные. Все сидели за богато убранным столом и с недоумением смотрели на Егора».
Вот так — вместо абсолютного веселья — скука, вместо прекрасных незнакомок — пожилые девушки, вместо величественного Демона — мелкий бес. «Егор заметно оторопел» (там же). Подобно Ивану Карамазову, он обиделся за то, что Сатана явился ему не «с опаленными крыльями, в ярком блистании, а как самый захудалый провинциальный черт. И как ни старался Егор, а страстного веселья, жаркого похмелья с этим „бальдерьеро“ не получалось. Было от чего обижаться — подлинное веселье божественно, и ему, как всему божественному, нужно отдать душу, а не часть души. А к этому как раз неспособна нынешние собутыльники Егора. В черной душе Губошлепа, в смертельной пляске Люсьен на „малине“ была настоящая — »пограничная" — серьезность, в то время как среди этих провинциальных обывателей была в лучшем случае обреченность и загнанность. Великий Праздник — мечта Егора — обернулся метафизическим конфузом. Да и сам Егор после Любы уже другой — за его душу дают более высокую цену, чем можно купить в дешевом ресторане. Познавший Любовь, он не так доступен родимому хаосу, как прежде. П.Я. Чаадаев писал в «Философических письмах»: «Что бы мы не делали, в нас есть внутреннее ощущение реальности высшей по сравнению с окружающей нас видимой реальностью». Чуткая софийская душа Егора прекрасно отличает большое от маленького. Высшую праздничную действительность от мелкобесия, и если уж грешит, то по-крупному. Для того, чтобы родился Хаос, о которой «воюет ветер ночной» (Тютчев), и относительно которого Соловьев догадывался, что его любит Бог, — необходима жертва покоем. В раю — это жертва любовная, отказ души от своей самости ради Небесного Жениха (рай — это непрерывная литургия). Ад, напротив, требует за подобие божественного блаженства (идеал Содомский) всю душу и тело человека — и все-таки в конце концов обманывает, ибо он есть ложь и отец лжи. Трагедия Егора Прокудина в том, что он вечно пребывает между тем и другим: «одна нога на берегу, а другая в лодке». Не следует думать, что в этой своей двойственности Егор показывает только духовную слабость: выражаясь философски, это любимая Творцом религиозная гениальность (целостность) русского духа, который хочет быть не с моралью, а с Истиной, и в последнем пределе достигает ее — через смерть. Сиротство
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
Н. Рубцов
Но до смерти Небесной Прокудину суждено пройти еще смерть земную — сиротство. Егор Прокудин — вор, бродяга — это странничество в пространстве. Но по ходу фильма выясняется, что Егор еще и сирота, то есть он одинок во времени. «Сын человеческий не знает, где приклонить ему главу» — этими блоковскими словами, поэтически символизирующими одну из центральных идей христианства,41 позволительно обозначить земной путь шукшинского героя. По воле автора (и стоящего за ним Творца) Егор обретает и Любовь, и Дом, а вот подлинного Отечества и Материнства не имеет. Ценой предельного напряжения души пытается Егор соединить Отца и Мать, «вертикаль» и «горизонталь» существования, и каждая новая сцена фильма вносит в это усилие свою лепту.
"… Есть деревня Сосновка, — объяснил Егор Любе в кабине, когда уже ехали, — девятнадцать километров отсюда…
— Знаю Сосновку.
— Там живет старушка, по кличке Куделиха. Она живет с дочерью, но дочь лежит в больнице…
— Где это ты узнал-то все?
— Ну, узнал… я был сегодня в Сосновке. Дело не в этом. Меня один товарищ просил разузнать про эту старуху, про ее детей — где они, живы ли?"
Выясняется, что не все живы. Было у матери шестеро детей — а живет с ней одна дочка: такова доля русской семейственности, гораздо более характерная, чем родовое гнездо Байкаловых. В свое время Лев Толстой и Федор Достоевский спорили друг с другом о Руси: один — «Войной и миром», другой — «Подростком». Фамильная сага против «случайного семейства» — кто ближе к истине? Шукшин со своим Егором ставит вопрос еще острее. Прокудин оказывается сиротой при живой матери, которую он как бы заживо похоронил.
«Куделиха: Мои сыночки погибли. Сын в первых боях еще погиб во Львове, а второй-то сын два годика воевал уж. Вот за первого-то я получала пенсию и получаю. Которого первого-то убили. Получала двадцать рублей соро… двадцать один рубль сорок копеек. А вот видишь унизили-то пенсию с меня. И все.
Люба (за кадром): Бабушка, я еще хотела спросить вот про сынов-то. Куделиха (за кадром): А у меня сыновей… теперь один. Три погибли.
Люба (за кадром): А ты его давно видела?
Куделиха (за кадром): Я уж давно.
Люба (за кадром): Сколько?
Куделиха: Восемнадцатый год уж одна...» (Монт. зап.).
Великий грех совершил Егор Прокудин — бросил родную мать. Сколько таких одиноких старух и стариков доживают свой век по заброшенным русским деревням? Это те самые люди, которые пахали на коровах и на себе, и благодаря которым Россия спасла мир от Гитлера. Они, как и павшие их сыновья, суть настоящие воины Христовы, положившие свои жизни за Святую Русь. Гитлер знал, что делал, когда напал на Русь 22 июня 1941 года — в день всех святых, в земле российской просиявших. Он хотел поразить Россию в самое сердце, но оно оказалось крепче крупповской стали. Тем более, велика вина живого сына перед заживо похороненной матерью. И спасти его может только равновеликое страдание и раскаяние:
«Егор: Не могу больше, Люба, не могу больше. Тварь я последняя, тварь! Тварь подколодная! Не могу так жить, не могу больше. Господи, прости меня, Господи, если можешь. Не могу больше муку эту держать! Да как у меня сердце-то вытяжело, Господи. Что же там камень, что ли!
Люба: Егорушка, миленький, что с тобой, успокойся! Что?
Егор: Хы-ы-ы о-о-о.
Люба: Ну, Егорушка.
Егор: Ведь это же мать моя. Лю… мать моя, мать! Ой! И сестру я видел в городе, не узнал только.
Люба: Твоя родная мать?
Егор: Ой!
Люба: Ну как же так? Поехали, вернемся! Поехали к ней.
Егор: Не время, не время. Дай срок.
Люба: Да какое время, что ты, Егор.
Егор: Ох, о… о… ох. Дай хоть волосы мои отрастут, я хоть на человека похожий стану». (Монт. зап.).
Преступник хочет быть человеком, и поэтому отворачивается от родной матери — где еще, кроме как на Руси, возможны такие противостояния! Ведь когда-то давно, восемнадцать лет назад, он бросил мать, потому что хотел стать преступником. И стал им, и испил свою чашу до дна. Поразительно, что и в этом страшном эпизоде Егор как будто сознает свой путь, как будто принимает на себя крест. Как и при встрече со своей Любовью-Любой, он увлекает за собой невинную душу — боюсь сказать — переживает некую метафизическую необходимость такого шага. Если Бог так возлюбил мир, что принес за него в жертву своего единственного Сына, то и всякий сын тем самым получил благословение на свой земной путь из Дома в Мир. Возвращение блудного сына к матери — таков смысл этой сильнейшей сцены «Калины красной». Вернувшийся блудный сын, как известно, дороже Отцу, чем сын примерный; раскаявшемуся грешнику ангелы радуются больше, чем десяти праведникам. Сиротство Егора оказывается родни сиротству богооставленности в Гефсимании: «Боже мой! Для чего Ты Меня оставил?» (Мр. 15: 34). Только ценой сиротства (странничества, бродяжничества) в мире покупается райская избранность. Можно и нужно строить крепкий дом, как у Байкаловых, но можно и нужно в любой момент его бросить. Русское сиротство — это иночество в миру, это безымянное (анонимное и псевдонимное) монашество. Как будущий монах оставляет родной кров и молодую жену ради Христа, так и Егор Прокудин оставил мать (а через смерь — и Любу) ради ему самому неведомого, но предощущаемого призвания. В эмпирическом своем обличье это призвание сказалось разбойным, и от самого Егора зависит теперь стать разбойником благоразумным, которому Церковь посвящает специальную службу. Н. Ф. Федоров всю свою религиозную философию построил на идее воскрешения отцов (см. его «Философию общего дела»). Продолжая его мысль, следует подчеркнуть, что отцы и матери не могут быть воскрешены без Воскресения сыновей. Сыновья должны полюбить Бога больше отца и матери для того, чтобы наступило Царство божие на земле, и воскресили ушедшие поколения. Такое христианское отношение к родителям, разумеется, противоположно языческо-мещанскому «почитанию предков», близкому по сути идолопоклонству. Достоевский в том же «Подростке» описал ситуацию, когда люди «любят друг друга» без Бога. Это описание очень близко нынешней безбожной, постисторической и постмодернистской эпохе. «Люди остались одни, как желали: всякая прежняя идея оставила их… И вдруг люди поняли, что остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство… Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к тому, который и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку». Проведенный анализ позволяет нам утверждать, что Егор Прокудин — и вместе с ним Василий Шукшин — поступает иным, «инишным» образом; у него не исчезла идея бессмертия, и это побуждает надеяться, что через сыновнюю муку и слезы покаяния заживо похороненная его мать воскреснет, когда придет срок. Труд
… Эй, садись ко мне дружок,
Скоро сам узнаешь в школе,
Как архангельский мужик
По своей и божьей воле
Стал разумен и велик.
Там уж поприще широко,
Знай работой да не трусь.
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь.
Н. А. Некрасов
Повидав мать, Егор получил дар, слезы умиления. Сильно нужно нагрешить мужику и сильно покаяться, чтобы заслужить эти слезы. «Не согрешишь — не покаешься» — говорит несколько циничная русская пословица, однако в ней есть та правда, что покуда человек не утратил способности покаяния, еще не все потеряно. Он еще способен на метанойю — перемену ума, в то время как упорядоченный, «правильный» во всех отношениях фарисей не чувствует своего греха, и потому безнадежен.
"… Первую борозду в своей жизни проложил Егор.
Оставил трактор, спрыгнул на землю, прошелся по широкой борозде, сам себе удивляясь — что это его работа. Пнул сапогом ком земли, хмыкнул.
— Ну и ну… Жоржик. Это ж надо! Ты же так ударником будешь!".
Действительно, удивительное зрелище. Вор-рецидивист с семью судимостями пашет землю. Если бы мы имели дело не с повествованием Шукшина, а с каким-нибудь иным автором, можно было бы принять эту сцену за официозные или нестерпимо сентиментальные «розовые слюни» в стиле журнала «Гражданин и закон». Вор на стройке коммунизма — что может быть фальшивее? Однако не следует забывать, что в «Калине» мы встречаемся с многослойным эмблематическим образом, корни которого уходят в глубину русского духовного пространства. Первую свою борозду проложил не просто вор, а бывший крестьянин (христианин), который ехал в поселок Ясный (почти Ясную Поляну!) не только к своей любви и дому, но и к своему делу. А какое у крестьянина дело, кроме пахоты — разве что сбор урожая. Егор и на легковушке не захотел работать — председателя возить, ему к земле надо, к березкам. «Торжество земледелия» — так, вслед за Н. Заболоцким, допустимо назвать то, что происходит с Прокудиным в поле. Несколько поколений земледельцев-предков заговорили в сверхсознании этого «Жоржика», покалеченном, но не убитом ни уголовной колонией, ни совхозным бытом. Кто знает, сложись иначе жизнь Егора, и был бы он такой же крепкий, как старик Байкалов или, скажем, Иван Расторгуев из «Печки-лавочек», который тоже ведь тракторист. В идеальном, просветленном слое «Калины красной» Шукшин и действием, и словом, и музыкой рисует перед зрителем трепетно-прекрасную — райскую — картину единения Сеятеля и Хранителя русской земли с самой этой землей и покрывающим ее небом. «Страна моя, Белая Индия», мог бы сказать в этом эпизоде Егор словами Николая Клюева. Только в этой брачной радости, только при условии мистического соединения со своей матерью, женой и домом и возможно представить Егора тружеником — пахарем. Либо во, либо былинный Микула Селянович — третьего не дано этому поистине пограничному человеку.
Тут мы подходим к одной из главных экзистенциальных характеристик русской души — ее отношению к труду. «Вот уж поприще широко, знай работой да не трусь...» — это только лицевая сторона отечественной трудовой медали. Известно, что русские иногда умеют здорово работать — но ни у кого, однако, не наберется в истории столько бездельников, лентяев, «лишних людей». Русский капитализм развивался в начале века быстрее всех в мире, страна кормила своими продуктами пол-Европы и т. д. — а вот скинули все это в тартарары, потому что несправедливым показалось. Русский богатырь Илья Муромец тридцать лет сидел на печи, прежде чем выйти к Святому Владимиру. Русский сказочный герой Емеля даже не хочет слезать с печи, и ездить на ней верхом, как на помеле. Уже в середине XIX века И. А. Гончаров создает один из величайших романов — «Обломов» — центральное лицо которого метафизически противостоит и нравственно побеждает своего друга-врага Штольца именно тем, что лежит на диване, в то время как от суетится, крутится, активничает. С точки зрения Святой Руси, такое суетливое — даже пусть даже и трудовое — активничанье в жизни дурно, недостойно богосыновнего призвания человека и в некотором смысле сравнимо с воровством. Конечно, в последнем счете такое отрицательное отношение к «горизонтальной», прозаической работе в миру связано в России прежде всего с Православием, которое лелеет именно жемчужину небесной святыни вопреки мирской человеческой ограниченности. М. Вебер в своей «Протестантской этике» исчерпывающе показал, что трудовая буржуазная цивилизация есть прежде всего дитя протестантизма, переключившего религиозную энергию Запада с трансцендентного на имманентное. Существует даже анекдот о том, как в одной русской деревне грузовик до того достоялся без дела, что сквозь кузов его проросло дерево...
Как бы то ни было, Егор Прокудин Шукшина будет пахать только с Богом — либо не будет пахать совсем. Не нужна, скучна ему работа для выгоды и благополучия: деньги он «вполне презирает». Не случайно крупнейшего реформатора России П. А. Столыпина ненавидели и правые и левые — он захотел сделать из русского крестьянина (христианина) предпринимателя-фермера, из Белой Индии — Америку.42 Егору самому немного смешно и удивительно видеть себя в кабине трактора — да и недолго ему в ней сидеть. Его счастье заблудилось где-то между «верхом» и «низом», между началом и концом его обетованной земли:
«Поле. Березы. Егор остановил трактор. (Начало музыки).
Егор: Маленькие ишь, спрятались. Какие, спрятались и молчат. Невестушки мои хорошие. Вы хоть бы крикнули, позвали что и б, иди, мол, Егор, проведай нас. Нет, спрятались, и молчат. Ну, уж теперь сам увидел. Здрасте! Ох, вы мои хорошие. Ну что, как вы тут. Дождались — скоро совсем тепло будет. Хм. Ну, ладно, мне пахать надо. Я теперь рядом буду здесь, заходить буду к вам. Ишь, стоят. Ну, стойте, стойте, а мне надо выходить в стахановцы» (Монт. зап.). Смерть
И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло.
Откровение Иоанна Богослова
Но не суждено было Егору выйти в стахановцы. Не того хотела от него судьба. Представить благополучный конец этой истории невозможно так же, как невозможно миновать костер в финале жизненного пути прототопа Аввакума или вычеркнуть уход Льва Толстого из родового имения. Слишком мощные духовные силы были заинтересованы личностью Егора Прокудина, слишком большие воронки и вихри возбудил он в сверхреальности. Даже учитывая то несомненное обстоятельство, что Егор Прокудин — всего лишь кинематографический и литературный персонаж, следует иметь в виду его огромный удельный вес в мире духов России. Действительность его в этом невидимом, но сущем мире куда более значима, чем мнимая реальность некоторых вполне осязаемых его современников. продолжение
--PAGE_BREAK--
Итак, пашет Егор землю. И в этот самый момент на дороге показывается кремовая «Волга» с «малиной». «Егор всмотрелся… и узнал людей. Люди эти были — Губошлеп, Бульдя, еще какой-то высокий. А в машине — Люсьен...
И ничто не изменилось в мире. Горел над пашней ясный день, рощица на краю пашни стояла вся зеленая, умытая вчерашним дождем… Густо пахло землей, так густо, тяжко пахло землей, что голова легонько кружилась. Собрала она всю свою весеннюю силу, все соки живые — готовилась опять породить жизнь. И далекая синяя полоска леса, и облако белое, кудрявое над этой полоской, и солнце в вышине — все была жизнь, и перла она через край, и не заботилась ни о чем, и никого не страшилась».
Сознательно или бессознательно, Василий Шукшин почти воспроизвел в этом отрывке текст Александра Довженко из литературного сценария фильма «Земля» — того начального эпизода, где описана смерть деда под яблонями. У Довженко, как мы видели, эта сцена носит откровенно пантеистический характер — дед просто слился с природой. Не так у Шукшина. Не говоря уже о том, что пантеизм как мировоззрение в принципе чужд автору «Калины», следует отметить, что смерть Прокудина есть поступок, в то время как смерть старика есть естественное угасание в объятиях матери-сырой земли. Перекличка Шукшина и Довженко в том, что их герои неотрывны от материнского лона своей земли, понятой как натуральное освящение их деяний; вместе с тем герои Шукшина — и прежде всего Егор Прокудин — укоренены не только в мистической почве, но и в духе России, за которую они несут свой крест и потому неизбежно должны пострадать от темных сил. В пантеистически трактуемой природе — идиллия, в христианск «мытарствах души» — Голгофа — таково единство и различие космоса Довженко и мироздания Шукшина.
Это становится полностью очевидным, когда выясняется, что Губошлеп приехал казнить Егора. Душа Егора оказалась неподвластной и в тайне своей недоступной бесу Губошлепа, и он приехал расправиться с ним.
«Люсьен: Ты не тронешь его, тварь! Ты сам скоро сдохнешь, ты…
Губошлеп (за кадром): Цыц! А то я вас рядышком положу, как голубков.
Люсьен (за кадром): Ну, я прошу тебя, ну путь он живет, ну пусть он землю пашет, ну ему так нравится!
Губошлеп (за кадром): Я сдохну, а он будет землю пахать, где же справедливость? Что он, мало натворил?». (Монт. зап.).
Как видим, Губошлеп пытается здесь играть роль Немезиды, исполнить закон кармы. Адская справедливость для него целиком исключает Любовь, от имени которой в данном случае выступает Люсьен. Причем Люсьен предвидит и предвещает, что самому Губошлепу долго не жить, да и ей самой тоже. «нам все равно скоро конец», — говорит она Губошлепу, но тому для его адских целей нужно непременно уравнять в небытии себя и бывшего крестьянина (христианина), подземную злобу отрицания и горюшко неполного утверждения. «Здорово, Горюшко!» — приветствует он приговоренного к смерти Прокудина, и самое важное для нашего рассмотрения заключается здесь в том, что Егор недвусмысленно сознает, что настал его час. «Егор тяжело шел по мягкой пашне… Смотрел на гостей… Он тоже не улыбался». Как и в указанных выше жертвенных случаях (с Любой и с матерью), Егор подчиняется своему призванию, он знает, что должен пройти до своей Голгофы, даже увлекая на этот путь других. И гаечный ключ он взял с собой, скорее всего машинально — он знал, что у Губошлепа в кармане. Пусть Егор к убийцам напоминает стояние Федора Достоевского перед расстрелом на Семеновском плацу, с той разницей, что в Петербурге казнь была отменена царем, а на пашне (во владениях сырой земли) она была осуществлена бесом. По сути, Прокудин сам себя принес на заклание: он и вправду слишком много натворил на этой земле. «Он человеком никогда не был, он был мужик, а их на Руси много» (монтажная запись) — говорит про Егора Губошлеп, и он по-своему прав, несмотря на то, что эта смердяковская по тону и пафосу сенсация обличает безнадежно дурной, без-умный уровень губошлеповского демонизма. Претендуя на аристократизм зла, Губошлеп не в состоянии понять, что подлинным аристократом, избранником духа в его противостоянии с Егором является именно этот мужик, много наследивший по миру, не раз докучавший Создателю, но зато и возлюбивший свою землю и свою муку, а таких, действительно, на Руси много.
Еще один момент следует отметить в финале «Калины красной» — расправу Петра Байкалова с «малиной». В фильме Петр сбивает «Волгу» с переправы в воду; в повести он обходится с нею еще круче, буквально размазывая машину по дороге своим самосвалом как раз — яренным быком. Что это — жестокость или заслуженное возмездие? Нам не дано этого знать. «Мне отмщение, и Аз воздам» — можем мы только повторить здесь. «Ваши пути — не Мои пути» (Осайя 55: 9) — говорит Господь, и здесь мы должны умолкнуть, пока не свершились сроки.
Итак, трагедия завершилась гибелью главного героя. Школьная поэтика делит, как известно, трагедии на оптимистические и песссимистические. Я затрудняюсь отнести «Калину» к какому-либо из этих разрядов. С точки зрения гуманистической, смерть является естественным завершением жизни, но в том-то и дело, что смерть рецидивиста Прокудина неестественна, это казнь его посланцем «нижней бездны». За что? За то, что изменил ей. Но он никогда ей полностью и не принадлежал. Тайна Егора-Горе (даже имя и кличка у него амбивалентны — в том, что он и здесь и там, он сошел в ад, но сумел выйти из него, как бы осуществив призыв одного из величайших русских подвижников XX века, Силуана Афонского: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». Жизнь Егора Прокудина — это не заглядыванье за крышку гроба, как это пытался делать в свое время Новалис, и не «бытие-к-смерти» (Хайдеггер). В умопостигаемой глубине своей — это крестная мука, символически соотнесенная с крестным путем народа к Руси Вечной. Кругозор «Калины красной»
Царь и Бог! Для ради праздника —
Отпустите Стеньку Разина!
М Цветаева
Раздел о «Калине красной» мы назвали «Житие великого грешника». Егор Прокудин, несомненно, велик тем величием, которому в Апокалипсисе противопоставлена теплота: «Но как ты тепла, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откр. 3: 16). Если Иван в «Печках-лавочках» лишь слегка прикоснулся к греху, выйдя ненадолго из своего заповедного сибирского «рая» в большой свет, то Егор, можно сказать, почти погряз в нем, так что выбраться из этой «слепящей мглы» он может лишь ценой собственной жизни. Поэтому «Печки-лавочки» — мистерия, а «Калина красная» — трагедия. В определенном плане пути Ивана Расторгуева и Егора Прокудина противоположны. Иван идет из «рая» а «ад», от земли к железу, из деревни — в город, тогда как Егор, напротив, из тюрьмы — на волю, от «малины» — к дому, от ненависти — к любви. Однако на духовно-онтологической глубине это, в сущности, один путь — к Богу, который нельзя пройти иначе, чем свободно, и на котором необходимо принести жертву (тут Шукшин во многом предвосхитил тематику последнего произведения А. Тарковского — «Жертвоприношение»). Условно различие кругозоров «Печек-лавочек» и «Калины красной» может быть символизировано нераздельностью и неслиянностью пушкинской и лермонтовской музы: для первой характерна мистериальная благодать Православного космоса, а для второй — трагическая разъятость мироздания вопреки первоначальной ангальской молитве.
Если говорить о драматургии «Калины», то все ее действие построено как цепь испытаний главного героя в огне очистительного страдания. Праздник, которого хочет Егор — это Радость-Страдание, прообразом которого является Православная Пасха с ее смертной мукой и светлым Воскресением. Все события «Калины» — это изначально предопределенные и вместе с тем полностью свободные ступени подъема русской души по «лестнице Иаковлей». На вершине Егора Прокудина ждет разбойник благоразумный — такова, во всяком случае, христианская надежда: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в Раю» (Лк. 23: 43). Только на Кресте — разрешение трагедии «Калины красной», ее просветление и катарсис: грешник становится святым через муку и покаяние, ибо нет ничего невозможного для божественной любви.
Конечно, подобный финал для Егора Прокудина отнюдь не гарантирован. Вопреки учению Оригена об апокатастасисе — предвечном спасении всей твари, и уж тем более вопреки протестантской концепции предопределения — акты прокудинской драмы суть уникальные, единственные в своем роде шаги творческой воли. В человеческом измерении бытия Егор сам отвечает за них, и платить за них тоже ему. В жизни и смерти этого крестьянина-вора проступают очертания основного Христианского выбора — выбора «сердце болезнующего», не способного и не желающего удовлетвориться ничем конечным, кроме абсолютной полноты бытия. В интуиции такой полноты все сущее, в том числе и повседневное — либо рай, либо ад: третьего не дано. Разумеется, суетное существование преступника и строгое житие святого эмпирически и по существу различны, но крайности, как известно, сходятся — на Кресте. Когда Ефрем Сирин советует побеждать гнев — добросердечием, и блуд — божественной любовью — это царский путь праведника. Когда стриженый Егор Прокудин корчится на земле в слезах или пашет эту землю — это путь простого русского человека, который всерьез принял в душу откровение об абсолютном смысле жизни и хочет во что бы то ни стало обрести его, пусть даже его никто не учил молиться, и он забыл, как произносится имя Божье. Выражаясь философским языком, Егор постоянно находится в дифференции — в зазоре, в зиянии между «да» и «нет», между Бытием и Ничто; силой своей души он проводит между ними границу, хотя Ничто (бесовское подобие Всего) още крепко держит его в своих лапах.
Наряду с этим — личным аспектом спасения — шукшинский Прокудин есть олицетворение русской души, есть вся Россия в одном из самых типичных ее проявлений. Достаточно вспомнить главные события фильма, выстроенные в их иерархии. Вечерний звон — «Малина» — Белые березы — Танец — Любовь — Дом — «Бальдерьеро» — Сиротство — Труд — Смерть — это русская идея, взятая в ее непосредственных экзистенциальных проявлениях, в ее наразрубаемых жизненных узлах. Мы не видим здесь ни чистой вертикали бесчеловечного Бога, ни совершенной горизонтали безбожного человека. В том-то вся антиномичность русской идеи и состоит, что она не разъединяет, а соединяет — божеское и человеческое, Восток и Запад. Русская душа не хочет потакать человеку без Бога, и не склонна подчиняться Богу без человека — отсюда стремление внести искру Божью во всякое, даже малейшее колебание бытия. Как иронизировал Андрей Белый, у нас нет повседневности, у нас всюду — святое святых. Оборотной стороной такой «святости без Бога» оказывается и карамазовщина, и обломовщина, и «лишние люди», и пьянство, и нежелание упорно трудиться, и вообще то характерно русское ощущение, что если стоит все человеческое чего-либо, так это той радости, с которой его можно бросить. В религиозно-философских понятиях, это темное, ночное лицо России есть кенозис, умаление и истощение божественного света ради его испытания противоположным. Давно было замечено, что дьявол не боится ничего, кроме смирения — и потому Сын Божий сошел на землю, приняв облик раба. Небесная душа России также сходит на землю — не только в облике святых князей и великих подвижников, но и в лице безумных юродивых, блаженных разбойников и нищих духом. Егор Прокудин — из таких: его жизнь и гибель — обещание грядущего возрождения России. Именно из такого «сора под ногами» растут стихи, из такого человеческого «материала» строится Небесный Кремль.
У читателя может возникнуть вопрос, насколько осознано строил свои произведения Шукшин, то есть насколько он сам понимал (рефлексировал) то, что делал. На это следует ответить, что существо художественного творения, и его истолкование самим автором — далеко не одно и то же. То, о чем написано в этой книге, есть именно объективный духовно-онтологический исток («метатекст») двух фильмов Василия Шукшина, а вовсе не исследование авторских размышлений по их поводу. Хотел этого или не хотел Шукшин, он творил именно sub specie aeternitatis — под знаком вечности. Без учета этого обстоятельства его произведения оказываются не только идейно бессодержательными, но и эстетически непроясненными.
На неисследимой глубине Вселенной, вблизи Источника всех смыслов роятся прообразы художественных созданий. Вызвать их к жизни — задача художника; понять и осмыслить их — задача критика. На языке философии это называется герменевтикой. На языке поэзии об этом лучше всех сказал Алексей Константинович Толстой:
Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель.
Вечно носились они над землею, незримые оку... Заключение
Русь не потому «святая», что живут на ней сплошные праведники, а потому, что стремление к святости, к сердечной чистоте и духовному совершенству составляет главное содержание и оправдание ее существования.
Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн
В свое время К. С. Аксаков заметил, что русская история поражает необыкновенной сознательностью и логическим ходом явлений. Как бы в противовес ему Н. А. Бердяев утверждал, что русская история скорее случается, чем происходит. Пройдя в этой книжке немалый путь по отечественным духовным просторам, возьмем на себя смелость рассудить, что оба приведенных суждения по-своему верны. Только бердяевская мысль описывает русскую историю с точки зрения человеческой, а мысль Аксакова — в горизонте ее Замысла.
В самом деле, о чем поведали нам картины Глеба Панфилова, Андрея Тарковского и Василия Шукшина, понятые как свидетельства национального духовного опыта? Прежде всего о том, что отечественная историческая жизнь «не вмещается в шляпу», разрушает любые рассудочные построения человеческого ума и в этом плане уже есть сверхистория, ибо развертывается она на пространстве одной из крупнейших цивилизаций мира. Вместе с тем Панфилов, Тарковский и Шукшин в один голос кричат о том, что русская история и вообще русское бытие — полная таинственного содержания мистерия, где небо сходится с землей, коней с началом. Кто этого не разумеет, тому вряд ли стоит заниматься русским искусством...
Уже подчеркнуто социальные, чуть ли не «соцреалистические» фильмы Глеба Панфилова художественно поставили вопрос о русском крестоношении в XX веке. Вопреки всем февральским и октябрьским революциям Русь не отказалась от несения Креста — вот первый вывод, вытекающий из картин «Прошу слова» и «Васса». Более того, даже коммунизм Русь попыталась осуществить по-своему, по-православному — такова вторая центральная мысль панфиловских произведений. Таким образом, Глеб Панфилов как русский художник касается в своем творчестве рокового вопроса о превращении Руси Царской в Русь коммунистическую, о крещении ее в красную веру — и нам вслед за ним остается только формулировать этот вопрос не как теорию заговора, а как коренную проблему национальной религиозной судьбы, уходящую своими корнями в далекое прошлое...
Именно как религиозную тайну являет Русь в своем творчестве и Андрей Тарковский. Будучи наиболее эстетизированным среди рассмотренной нами кинематографической троицы, он и Святую Русь видит преимущественно как эестетическую — прекрасно-безобразную, возвышенно-низменную. В таком ключе дается у него даже духовно-нравственная сторона русского бытия — и в «Ивановом детстве», и особенно в «Андрее Рублеве». Разумеется, кинематограф Андрея Тарковского не выдерживает критики с позиций строго Православия — но ведь такой критики, по мнению К. Н. Леонтьева, не выдерживают даже «Братья Карамазовы». Заслуга Тарковского-режиссера, в том, что он сумел передать на экране трепетную творимость и хрупкость русской жизни, что соборной, что линой. И еще — сумел поставить лицом друг к другу Красоту-Добро и Безобразие-Зло так, что вся отечественная история, от татар до потрясений XX века, предстала как испытание духов. «Возлюбленные! Не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире», — предупреждает нас Иоанн Богослов (Ин. 4: 1). Не знаю, в полной ли мере осуществил этот завет сам Тарковский, но зрителю он оставил эстетический способ такого испытания. Не дело человека спрашивать, зачем попущено мировое зло, но дело человека отличить его от добра, а это невозможно без их соотнесения. Если Глеб Панфилов свел темных и светлых духов России на почве ее социально-исторической жизни, то Андрей Тарковский «трогал» их чувственную явь в русской культуре и природе… Ежеминутная напряженность духовного начала во всех его бытийных проявлениях — вот что объединяет Панфилова и Тарковского как художников-мистиков в точном смысле этого слова.
Наконец, мы коснулись в этой книге творческого наследия Василия Шукшина, представляющего собой наиболее трудный материал для религиозно-философского анализа. Шукшин прост — но это унижение паче гордости. По существу, в произведениях Шукшина мы встречаемся с целостным и законченным в своем роде русским космосом — это русская Душа в совокупности ее подвижнических и грешных деяний. Я бы сказал, что у Шукшина мы найдем ответы и на панфиловские и на тарковские вопросы. «Чего вы, ребята, боитесь, жить можно», — как бы обращается к своим современникам Василий Шукшин в образах Ивана Расторгуева и Егора Прокудина. Кто сказал, что человек должен быть всем доволен на земле, и что все ему должно быть понятно и ясно? Такой взгляд совсем не православный. Православный взгляд на человека заключается в том, что он признан нести свой Крест что при татарах, что при буржуях, что при коммунистах — и тогда поражение обернется победой. Не случайно ведь Прокудина зовут Егор — это в честь воина-мученика Георгия Победоносца. Так звали и русского маршала Жукова, а бойцов его — Иванами (благодать Божья) и Прохорами (предводитель хора). Претерпевший до конца спасется — вот о чем не дает забыть дарование Василия Шукшина. Будь ты миллионщик или «красный мэр», скоморох или монах, крестьянин или разбойник — ты всегда имеешь возможность стать благоразумным, потому что за тебя пострадал Царь Небесный, и суд принадлежит Ему. Из этого источника черпает силу логос русского бытия. Как говорит один из героев Достоевского, пьяница Мармеладов: «Меня жалеть не за что! Меня распять надо, а не жалеть! Но распни, судья, распни, и распяв, пожалей… И тогда я сам пойду к тебе на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия… И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаглет и нам: „Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите соромники!“ И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: „Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!“ И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: „Господи! почто сих приемлеши?“ И скажет: „Потому их приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...“ Так оно и будет.