А.Д. Столяр
Введение в культурологию. Курс лекций / Под ред. Ю.Н. Солонина, Е.Г. Соколова. СПб., 2003. С.68-78
[68]
Вхождение в целостно естественный до этого мир земли начал социальной культуры (разумеется, в самом первозданном их состоянии) и рождение первочеловека представляет строго синхронное, полностью взаимообусловленное явление. Тем самым определяется хронологический «объем» предмета культурологии. Его общее измерение в свете открытий последних десятилетий в Восточной Экваториальной Африке выражается астрономическим диапазоном примерно в 2,5 млн лет.
99,8 % этой исторической дистанции приходится на первобытную культуру. Все следующие за первобытностью разделы культурологии углубляются в прошлое на 2-3 тыс. лет, максимально, обращаясь к древнейшим цивилизациям, на 5 тыс. лет. В таком бесспорном контексте совершенно недостаточно внимание к генетической глубине общечеловеческой культуры. Установки такого рода практически отрицают принципы историзма и как бы обращаются к догмам И.И. Винкельмана (середина XVIII в.). Какой неосознанной архаикой отдают издания, титул которых обещает общую характеристику истории культуры, а реально они открываются разделами, посвященными зрелой античности. В других случаях первобытности отводится во «Введении» несколько страниц, лишенных какой бы то ни было существенности.
В духовной биографии Запада на протяжении более тысячелетия, вплоть до второй половины XIX в., рождение культуры сакрально связывалось с актом библейского творения (в переводе на язык «гражданской» хронологии — от VI до IV тыс. до н. э.). Поразительно, что подспудно влияние такой ультраконсервативной традиции в наши дни, при совершенно ином состоянии науки, сказывается на фактическом определении временного охвата и структурной периодизации культурологии. Практически в поле основного внимания этой дисциплины обычно оказывается лишь 1/500 (!) временного пути эволюции культуры. Итогом подобного пренебрежения творческим наследием «седой старины» оказывается широкое проявление в суждениях об «ископаемом» мире той снобистской полуобразованности, которая, по оценке Платона, для общего
[69]
сознания ущербнее очевидного и сразу же распознаваемого невежества. Именно такой самоуверенной некомпетентностью дышат многие, нередко анекдотичные сообщения СМИ, все более подтверждающие меткость язвительного замечания Г. Честертона: «Сейчас о несчастном пещерном человеке вольно рассуждает каждый, кому не лень».
Гиперболизм господствующего масштаба пренебрежения исключительной глубиной рождения, развертывания и кристаллизации человеческой культуры проявляется, пожалуй, еще более наглядно в свете другой меры всего пути культурогенеза — его измерения генеалогической цепью сменяющихся поколений. Отводя в демографической ретроспективе усредненно на одно поколение примерно 15 лет, онтогенез Homo (и как его эквивалент — всеобщую историю культуры) можно представить в виде колоссальной экспоненты, аккумулирующей в себе сложно нарастающую энергетику более, чем 150000 сменявших друг друга поколений. Из этого грандиозного ряда современная культурология обычно особо выделяет самый последний отрезок интеллектуального восхождения (не более 400 поколений), предавая забвению, как бы в качестве жертвы давней традиции, родоначальную историческую природу фундаментальных основ культуры.
Сложившуюся ситуацию образно можно сравнить с попыткой прочесть общую летопись культуры, пользуясь лишь двумя-тремя последними буквами алфавита. На некоторых издержках столь близорукой отправной установки мы остановимся ниже.
Совершенно понятно, что возможность заведомо нелегкой и только фрагментарной конкретно-исторической реконструкции начальных ступеней культуры определяется прежде всего состоянием соответствующей источниковедческой базы. В данном случае ее формируют три родственные дисциплины документации далекого прошлого человечества. Это первобытная археология, палеоэтнография и палеоантропология, в свою очередь, конечно, опирающиеся на значительный спектр вспомогательных для них дисциплин и специальных методик.
В такой триаде мы считаем возможным особо выделить первобытную археологию, представляющую подлинный «телескоп истории» (Г. Чайлд). Ее особое значение в данной области знания обусловливается двумя факторами. Во-первых, эта отрасль гуманитарного знания, в отличие от палеоэтнографии, охватывает всю первобытную эволюцию культуры (еще раз напомним: это 99,8% всего возраста человечества), начиная с ее рождения, младенчества и юности протяженностью в сотни тысячелетий. Во-вторых, каждый археологический артефакт
[70]
сам по себе напрямую представляет подлинный, иначе, актуальный (а не пережиточный), элемент культуры социума на определенном срезе эволюционного древа. Исследовательская плата за такую достоверную «чистоту» записей былой деятельности — «немых» и почти всегда очень своеобразных, не находящих аналогов в привычном нам укладе жизни — выражается в трудностях их атрибуции и дешифровки (особенно под углом зрения навечно материализованного в каждом артефакте движения «ископаемого» ума).
При столь высокой оценке разрешающих возможностей первобытной археологии следует, уточняя, подчеркнуть, что это суждение в большей мере справедливо в отношении скрытого потенциала этой дисциплины, чем в части уже достигнутых ею результатов общегуманитарного значения. Из всех наук о человеке археология постоянно служит источником потока сенсаций в СМИ — сообщений об уникальных открытиях, к сожалению, нередко отягощенных элементарной неграмотностью (даже относительно программы средней школы) корреспондентов. Рождаемое этим впечатление триумфального состояния этой дисциплины в конечном счете поверхностно и обманчиво, ибо она не выполняет в должной мере свою основную миссию. Она поставляет знанию очень ценное, лишь первично обработанное источниковедческое сырье, но совсем не конечное для современной ступени науки обобщение в виде опыта закономерно исторического раскрытия определяющих факторов рождения и становления человеческого феномена.
Выдающийся философ минувшего столетия Тейяр де Шарден, внесший особый вклад в открытие и исследование синантропа, в «Феномене человека», обращаясь к палеоэтнологии Франции как истоку первобытной археологии в ее полной структуре эпох, заключил, что эта линия исследования по своей направленности изначально была соматической, изучающей изменения тела культуры, но не ее определяющее духовное содержание. Его итоговое резюме афористично сурово: эта наука прочно останавливается на полпути к истине.
За все время, прошедшее с поры рождения «доистории» — более столетия от выхода трудов Буше де Перта и Г. де Мортилье — начальный вектор археологического изучения древностей мира никак не изменился и не подвергся исторической коррекции. Более того, отвечая философским установкам эволюционизма и закрепленный практикой нескольких поколений исследователей, он приобрел значение абсолютного канона, якобы полностью отвечающего актуальным задачам и константно определявшим «вечную» цель археологии и ее исследовательские границы.
[71]
За послевоенные десятилетия источниковедческий фонд «доистории» обогатился в такой исключительной степени, которая не знает аналогов в других ветвях гуманитарии. Нелишне вспомнить самые сенсационные открытия: первичное документальное определение начального звена человеческой эволюции; углубление не менее, чем в два раза, предполагаемой ранее древности акта рождения Homo; территориальное оконтуривание африканской прародины и выяснение ее палеогеографических особенностей; уникальные материалы как для антропологической реконструкции первопредка, так и для характеристики важных аспектов становления социальной культуры. Все это получило поистине глобальный резонанс.
Не менее самих находок популярности археологии эпохи камня послужило по существу революционное обогащение арсенала ее методик, во многом производное от бурного развития атомной физики. Такое введение в атрибуцию артефактов целого спектра так называемых точных методов ограничило скептицизм естественников и особенно повысило авторитет археологических штудий. В известной мере они становились созвучными господствующей атмосфере и инструментальным тенденциям современного познания, разрывая подобным взаимопроникновением традиционно жесткую грань между «физиками и лириками». При всей весомости этих новаций, диалектически включающих в себя и определенные издержки исследовательского процесса (прямая, без исторической коррекции и калибровки, абсолютизация показателей «точной» методики и др.), принципиальная ограниченность начальной палеоэтнографической программы не только не была преодолена, но даже не задета хотя бы частичной критической инициативой. Конечная цель каждого исследования по-прежнему не выходит за рамки формального анализа материалов, в логике которого сохраняются отзвуки эволюционистской биологизации. Такая операция получила высокую методико-техническую оснащенность, достигая нередко очень тонкого исполнения, даже изощренности. Именно по этому показателю как выражению истинной научности (иначе, олицетворению высокого академизма) оценивается опубликованный труд и определяется рейтинг автора. Данной операцией в наши дни, как и у «археологов-натуралистов» героической поры становления этого знания (вторая половина XIX в.), завершается исследовательский опыт в полном отрыве от основной проблемы антропогенеза — сложного становления социального интеллекта как сущностной основы человеческого феномена. Историографически уникальная статичность: по-прежнему
[72]
все познание направлено только на соматическую характеристику культуры, словно она создавалась механически, не специфически мыслящим социумом, а на собственно природной основе.
В свете таких установок артефакты, каждый из которых навечно материализовал в себе особое движение «ископаемой» мысли, трактуются некорректно, подобно чисто природным образованиям. В конечном счете операции ступени формального анализа замыкаются сами на себе, обретая роль самоцели, а археология эпохи камня, по строгому счету, никак не реализует свою главную познавательную миссию в сфере социальных наук. Такая задача, как правило, даже не осознается, тем самым не ставится под серьезное сомнение фундаментальность интеллектуального вклада археологии в раскрытие первых глав человеческой биографии.
Кажущаяся недоступность науке конкретно-исторического изучения начальной эволюции духа, пожалуй, наиболее наглядно проявляется в том, что даже яркие изобразительные ансамбли каменного века (пещерный монументализм верхнего палеолита, галереи писаниц и петроглифов мезолито-неолитического возраста и др.), мировоззренческая природа которых очевидна, обычно подаются описательно иллюстративно, без попыток гипотетической постановки вопросов их реального генезиса и развития, идейной сущности и объективной социальной роли. На стыке первобытной археологии и искусствознания еще даже не наметилось образование особого направления, необходимость которого обусловливается глубокой спецификой творческого наследия первобытного общества. Бытующие заключения и оценки обычно производны не от детального анализа источников и не синтезируются из трудно добываемых крупиц их дешифровки. Преимущественно они основываются на декларативном проецировании в глубину тысячелетий некоторых палеоэтнографических «подс??азок» (внешняя наглядность и научная ущербность «археолого-этнографического метода») или же еще более вольном приложении определений из арсенала позднейшей истории искусства (следствие подобного «этикетажа» — антиисторическая модернизация древнейшего творчества). При полной противоположности этих направлений они приводят к общему безрадостному итогу. Степень научной невозделанности данного исследовательского поля можно измерить тем, что ряд широко бытующих понятий («искусство палеолита», «наивный реализм» и т. д.), по нашему мнению, в такой форме не совсем корректен и бесспорен.
[73]
Большие издержки, а то и тупики в современных опытах раскрытия рождения человеческого феномена, обусловленные во многом категорической остановкой археологии на полпути в познании генеральной линии прогресса, мы проиллюстрируем рядом сюжетов. Сейчас же уместно поставить особенно актуальный вопрос: что делать?
Специализация археолога привычно начинается в атмосфере устойчивых традиций и критериев, иногда в виде догматических очевидностей. А момент некоторого скепсиса в оценке общего вклада археологии в копилку гуманитарии или, иначе, вопрос о соответствии наших занятий проблематике общечеловеческого масштаба (проще — оправдаем ли мы тот хлеб, который едим?) в онтогенезе личности пробуждается очень поздно — по опыту автора, ближе к ее финалу, когда собственные полевые работы отходят на второй план, а сознание в целом подходит к обобщенной, стремящейся к объективности оценке пройденного пути. Уже в силу подобной механики надежды на революционное преобразование программы и целевых установок первобытной археологии — канонов, цементированных более чем столетней практикой, весьма сомнительны. Тем более, что немало археологов используют как защиту от слишком трудных вопросов ссылку на сугубо источниковедческий (в самом узком смысле лишь постановки первично обработанных материалов) характер нашей дисциплины.
Все острее ощущая кризисную остроту подобного, субъективного по причинам ограничения научного поиска, с надеждами обращаемся к культурологии, полагая, что она как обобщающая надстройка над отдельными дисциплинами обладает потенциальной перспективой начала поиска на той важнейшей заключительной половине пути, которая археологией объявлена заповедно недоступной. Выполненный культурологией на уровне философии культуры глубокий синтез данных трех уже упоминавшихся источниковедческих «китов», очевидно, составит важную предпосылку выявления фундаментальных закономерностей духовного старта человеческого филогенеза. Именно в этой миссии по разделу первобытного блока истории нам видится исследовательская составляющая культурологии как науки.
Уже вышедшими публикациями представлены авторские программы «Введение в специальность» (Учебные программы по специальности 020600 «Культурология». СПб., 1999. С. 98) и «Первобытная культура эпохи камня» (Там же. С. 99-104). Избегая повторений, подчеркнем, что источниковедчески курс опирается преимущественно на археологическую базу. Такой акцент, на наш взгляд, объективно обусловлен
[74]
тем, что, как уже отмечалось, именно археология в контакте с палеоантропологией охватывает своими свидетельствами всю хронологическую бездну антропогенеза и социогенеза. Что касается палеоэтнографических материалов, то древность их не уходит стадиально ниже эпохи лука и стрел (т. е. мезолита Старого света) в археологии (от 10000 лет тому назад и позднее). К тому же, синхронно целостный состав каждого археологического комплекса — сохранившаяся часть материального мира, созданного руками человека — открывает немалые возможности для физического представления давно ушедшей культуры.
Заканчивая «Введение…», наверное, уместно, исходя из его авторского характера и уже обещанных примеров попыток выхода за достигаемую археологией половину пути, остановиться кратко на некоторых начальных опытах такого рода, располагая их в хронологической последовательности.
Тема грани выделения человека из мира животных — отправная проблема во всем бесконечном ряду вопросов истории — оказывается все более темной и спорной. Обилие сенсационных открытий, которые, напомним, дали науке, наряду с антропологическими материалами, артефакты древностью более, чем в 2 млн лет, сами по себе ничего не прояснили. Напротив, они подтвердили парадоксальную мысль антрополога А. Гдрлички (правда, по поводу неандертальца): чем больше у нас находок, тем менее ясно, что с ними делать. Парадигма антропологической триады, при верности каждого из ее пунктов, не позволила придти к решению, поскольку она фиксировала неравномерно протекавший процесс, длительностью примерно в 10 млн лет, но никак не границу возникновения в мире совершенно нового качества. В итоге представлена необычная в науке ситуация — дилемма «свободного», без существенной аргументации, выбора. Конкретно, первочеловеком можно считать, по субъективным мотивам, то ли африканского Homo habilis, то ли архантропа (иначе питекантропа). Хронологический разрыв между ними — более 1 млн лет.
Причина такого антагонизма взглядов на исключительные по достоверности материалы открытий и неспособности их исторической атрибуции кроется в ошибочной методологии исследования. Точнее — в ложной системе мер, на основании которых считается возможным отделение первочеловека от животных. Путеводным в этом казусе является современная ступень самопознания человеческого феномена как явления духовного в самой своей основе (Тейяр де Шарден, В.И. Выготский и др.). Конкретно — азбучное начало
[75]
человеческого типа умственной деятельности фиксирует момент рождения первочеловека. Такой младенческий атом архетипа сознания фиксируется орудиями (так называемые чопперы, чопинги и др.) Homo habilis'a, удостоверяющими у него становление механизма целеполагания. Подобное прояснение наделяет нас важнейшим ключом к анализу всех первобытных артефактов как фиксации актов развивающегося мозга. Тем самым открывается перспектива выверки и конкретизации трудовой теории Ф. Энгельса на основе ее развития в аспекте отправной для филогенеза парадигмы Т. де Шардена об изначально психической природе человеческого феномена. Таким синтезом идей социальной эволюции раскрывается поддающийся археологическому изучению эпохальный механизм возбуждения и запуска человеческого типа умственной деятельности, понятно, в самом эмбриональном ее проявлении. Подобным фактором явился не труд вообще как некая безличная абстракция, а только возникшее в индустрии камня формообразование. Эта исторически специфическая деятельность, исключенная в мире животных, первично генерировала в мозгу Homo sapiens'a обобщенное осознание цели, которое составляет базу действенного мышления человека от его первых дней и вплоть до современности. Итак, формирование сознания изначально находится в могучей зависимости от специфического характера социально значимого (можно сказать «критического») вида труда. Такой урок определяет нашу исследовательскую установку в подходе к последующим по времени артефактам первобытной культуры.
Первое каменное орудие целостно устойчивой формы — ручное рубило (ашель — в Европе от 700000 лет). Такой миндалевидный бифас, с контурами, подчиняющимися правилу двойной симметрии, представляет выдающийся памятник интеллекта архантропа — «ископаемую концепцию» (Г. Чайлд), созданный индустрией обобщенный образ (С.Н. Замятнин). Его материальный генезис (эволюция индустрии на протяжении примерно 1,5 млн лет: чоппинги — проторубило — рубило) убедительно иллюстрирует идею Маркса о первоначальном материальном производстве идей, вплетенном в саму практическую деятельность. Такая интериоризация совершенствовала и закрепляла первичные формы социального наследования.
Сфероиды «шары» из глины (поздний ашель) и особенно из известняка (мустье) в западной науке уже более столетия числятся великой загадкой культуры неандертальцев. Историография Запада предлагает им два толкования — совершенно противоположные по мировоззренческим основаниям, но в равной мере чисто спекулятивные.
[76]
Первоначально (конец XIX в.) была сформулирована подсказанная логикой археолого-этнографического «метода» ультра-рационалистическая гипотеза: сфероиды палеоантропа служили грузиками боласов (этнографически зафиксированного у патагонцев Южной Америки орудия для охоты на лошадей). Вторая, сравнительно недавняя трактовка (Д. Бурдье, 1967) связывает «шары» с солярной семантикой, наделяя культуру мустье развитым, на уровне Древнего Египта, культом солнца. Вывод, следующий из такой повторяемости, сводится к утверждению абсолютной статичности истории культуры. Консервативная живучесть и несостоятельность обоих вариантов «фольклора науки» убедительно раскрывается обнаружением комплекса инициаций неандертальца в пещере Базуа (Италия, 1950). Найденные там глиняные «шары представляли идеальную модель округлой гальки, используемой на охоте. Обрядовая условность в полной мере отвечала такой символической замене. Последняя свидетельствует о том, что осмысление нужной формы и производство обобщенного образа уже распространилось и на те не подвергнутые обработке природные объекты, которые использовались в основном русле добывающего труда.
Сфероиды, открывающие собой генезис знаков, как и первые акты анималистического «натурального творчества», по-видимому, на ступени позднего ашеля представляют исключительно значительное явление развития — удвоение сферы человеческой деятельности в связи с формированием новой, собственно человеческой линии неутилитарной (начально теоретической) активности. Этим явлением определялась вся дальнейшая перспектива «производства сознания», увенчанная его сапиентизацией.
Древнейшая в истории человечества знаковая система мустье (состав — 6 изобразительных элементов) еще не стала предметом специального изучения, отвечавшего ее ключевому значению в экспоненте психики. Отрывочные суждения о семантике «ископаемых идеограмм» спекулятивны, вообще не сопровождаются аргументами и в основном не поднимаются выше уровня догадок обыденного мышления. Начальный опыт их документальной дешифровки приводит к суждению о тематическом единстве всего этого контекста вследствие того, что он отражал кульминационные моменты охотничьего противостояния человека и зверя в условиях жестокого оледенения.
Характерная для эволюционизма биологизация «доистории» и, как следствие, отрицание им в конце XIX в. изобразительного наследия верхнего палеолита явились причиной крушения этого теоретического течения,
[77]
родившего, напомним еще раз, первобытную археологию. Но в стабильной программе палеоэтнологии урок такой расплаты за игнорирование интеллектуальной стороны антропогенеза учтен никак не был. Прекращение соматического поиска на отметке полпути к истине остается незыблемым, не вызывавшим даже малейших сомнений. Вслед за крушением трех традиционных «археологических» гипотез, обнаруживших к середине XX в. свою полную несостоятельность, на Западе проблема генезиса изобразительной деятельности была отнесена к разряду непознаваемых мировых загадок и фактически полностью исключена из сферы научного обсуждения. Нарушение нами такого табу (монография «Происхождение изобразительного искусства». М., 1985) свидетельствует, как минимум, о наличии у науки некоторых исследовательских ресурсов в этой части и необходимости наращивания соответствующего опыта на культурологическом уровне.
Продолжение штудирования этой темы сейчас привело нас к сомнению в бесспорности и научной корректности общепринятого в науке термина «искусство» верхнего палеолита. Это явление во многом было существенно иным, нежели позднее возникшее искусство в его современном понимании. Зачатая еще в мустье элементарная изобразительная деятельность социума все отчетливее выявляется исследованиями в качестве великой «мастерской сознания», обеспечившей конечное утверждение Homo sapiens'a. Основная линия этого творчества (господствующий анимализм) составляла базу мифологического осмысления бытия, а вторая по представленности антропоморфная тема, диалектически олицетворенная обобщенным образом женщины, выполняла гносеологическую функцию в фантастической логике первой социальной концепции.
Рассматривая послеледниковое развитие культуры в том же аспекте (назовем его культурологическим), в ряде случаев уже на начальной ступени исторического анализа, преодолевая границы чисто формальной атрибуции артефактов, удается выявить сущностное содержание некоторых явлений развертывания человеческого феномена. Так, например, проясняется, что широкое введение в мезолите (от 10 000 лет тому назад и позднее) в охотничью практику лука и стрел привело к генезису в сознании новой меры пространства и, как следствие, отразилось в образовании первой в летописи творчества глубоко специфичной перспективной композиции. Таковой явилось насыщенное предельной динамикой профильно-полосовое воспроизведение сцен охоты.
[78]
Аналогичный по акцентам и критериям анализ особо значительных обрядовых памятников последних ступеней эры камня (в мезолите — уникального Оленеостровского могильника древней Карелии; в неолите — грандиозных петроглифических галерей северной Европы) раскрывает особую роль мировоззренческих факторов в ходе начального этносоциокультурогенеза в зоне тайги и лесотундры. Тем самым актуализируется масштабная проблема социокультурной реабилитации общества раннего голоцена в необозримом ареале первобытной присваивающей экономики, преодоления устоявшейся их оценки как бесплодной обочины первобытности, якобы ничем существенным не обогатившей общую духовную сокровищницу человечества.
Резюмируя представление нашего раздела выбранной Вами дисциплины, еще раз подчеркнем заложенное в нем целеполагание, оправданное, на наш взгляд, перспективой оптимального разделения функции в системе родственных (по предмету) дисциплин. Конкретные задачи культурологии в части первобытного наследия видятся в генерализованной дешифровке данных археолого-этнографического источниковедения под углом зрения актуальной философской трактовки человеческого феномена. В этом заключается весомое отличие данного подхода от характера нарративных курсов под тем же титром. Связь подобной ориентировки поиска с современной ступенью познания исторической природы человека наделяет подобный опыт актуальностью. Такие уроки древнейшего прошлого заключают в себе элементы гуманитарной миссии.
В заключение отметим, что вашему вниманию были предложены отдельные лабораторные пробы предлагаемого нами культурологического аспекта. Их начальный характер очевиден — они освещают только особо трудную (уже в силу ее новизны) попытку выйти хотя бы на йоту за пределы установленной палеоэтнологией незыблемой стены на полпути к истине.
Проблема смены исторических типов культур (античность и Средневековье)
Н.В. Круглова
Введение в культурологию. Курс лекций / Под ред. Ю.Н. Солонина, Е.Г. Соколова. СПб., 2003. С.79-87
[79]
Проблема смены исторических типов — одна из сложнейших в истории и теории культуры, она напрямую связана с вопросами культурных изменений, динамики культуры (П.А. Сорокин), процессами взаимовлияний культур (аккультурация — Парсонс, Редфилд, Линтон, Херсковиц, транскультурация — Ортис), эволюции и диффузии, спонтанности и управляемости культурных процессов (Карнейро), переходными типами культур (М.С. Каган) и многими другими. Тема эта к тому же и чрезвычайно актуальна ввиду того, что в настоящее время Россия находится в состоянии напряженной и мучительной культурной трансформации, состоянии переходности, которое, по свидетельству многих исследователей, фиксируется, закрепляется, и эта неопределенность, разнонаправленность культурных изменений усугубляет современный российский кризис. Проблема переходности задана и в мировом масштабе в связи с концом ХХ в., с глобализацией основных политических, экономических, этнических, социальных, религиозных, культурных процессов. Попытки формирования однополярного мира, нарастание нефтяного кризиса, обострение политической ситуации на Ближнем Востоке — все это явные признаки нестабильности и переходности мирового порядка.
Учитывая пропедевтический, т. е. вводный, ознакомительный характер нашей лекции, а также ввиду теоретической сложности проблемы, ограничимся рассмотрением одной, но очень важной ключевой исторической смены типов культуры: античной на средневековую [1]. История перехода позволит нам определить ряд вопросов теории, а также ввести в оборот некоторые культурологические понятия. Учитывая глобальность проблемы, которая может быть также обозначена как «происхождение христианства», «причины победы христианского мировоззрения» и ее окончательную непроработанность мы с неизбежностью несколько схематизируем материал, что, тем не менее, не противоречит вводному характеру нашей лекции.
Античная культура, богатая и цветущая, несущая в себе черты универсализма, легшая в основу западноевропейской культуры, пропитана противоречиями. Прежде всего это противоречие между чувством
[80]
и разумом, которое характеризуется противостоянием мифологии и философии, а в дальнейшем и науки, которое оформляет два полюса античной культуры: «аполлонийский» и « диониссийский» (Ф. Ницше); противоречие между судьбой (ананке) и борьбой (агон); социальностью и индивидуальностью; жизнью и идеалом; сохранением и развитием. Многое из перечисленного, безусловно, не является принадлежностью только античной культуры, это всеобщие антиномии культуры, которые Греция как родоначальник данного типа проявила наиболее остро. Это справедливо и в отношении последней антиномии, между сохранением и развитием, которая, тем не менее, по-разному разворачивается во времени, в зависимости от скорости культурных изменений. Культурные изменения постоянно накапливаются в обществе, но не все они свидетельствуют о переходности культуры, а лишь те, которые говорят о целостности и направленности таких изменений. Известно, что античность — это полис. «Парадокс греческой истории состоит в том, что основной ее тенденцией было непрерывное и в общем малоуспешное стремление к преодолению полиса: непрерывное в силу несоответствия однажды установившихся полисных принципов (экономическая автаркия, политический партикуляризм, сословная исключительность и т.д.) дальнейшему общественному прогрессу, а безуспешное ввиду того, что попытки преодоления полиса осуществлялись на полисной же основе… Можно сказать, что жизнь древнегреческого общества была жизнью полиса, но что сама эта жизнь проходила в форме непрерывного его отрицания» [2]. Итак, в античности имманентное полису противоречие между развитием и сохранением пребывает в состоянии неустойчивого равновесия, в состоянии некоторой неразрешенности, что и сообщает всему обществу и его культуре классический характер [3]. Основная направленность изменений в античной Греции — это преодоление противоречия между универсальностью греческой культуры и полисным государственным устройством, иными словами, между империей и полисом.
Невозможность преодоления полисного партикуляризма и оформления единого государства на основе этнической общности приводит к падению свободной Греции и возникновению эллинистических монархий. Эпоха эллинизма — новый этап античной культуры, совершенно отличный от предыдущего. Эллинистические монархии, созданные, как известно, в результате походов Александра Македонского, представляют собой вторую волну греческой колонизации, но это уже совсем другой тип колонизации, так как покоренными оказываются страны с высокой
[81]
культурой и оформившейся цивилизацией. Можно сказать, что волей одного человека, воина и царя, был произведен широкомасштабный эксперимент по столкновению культур. Александр верил в то, что варварские народы способны воспринять эллинскую культуру, что они могут слиться с греческими завоевателями — эта вера была чем-то новым, противоречившим греческим национальным предрассудкам. Каждая из трех монархий, возникших после смерти Александра Македонского, представляла собой, по существу, три империи, а в целом они, несмотря на постоянные междоусобные войны, составляли одну эллинистическую империю. «Те большие катастрофы, которыми ознаменовалась история эллинизма, те новые формы, которые принесла общественная и экономическая жизнь, все это перемешало прежние общественные слои, уничтожило прежние сословные перегородки, уравняло социальные противоречия. И действительная сила эллинизма может лишь в том случае выполнить свою культурную миссию, если она в состоянии будет возвыситься над свойственными ей прежде национальными, религиозными, моральными нормами, найти особые средства выражения для более широкого и всеобъемлющего мирового и человеческого сознания» [4]. Греческая культура - секулярная, рационализированная, склонная к универсализму должна была стать общей для «обитаемого мира». Она вполне могла взаимодействовать с восточными культурами (египетской, месопотамской, иудейской), создавая синтетическую ее форму — эллинистическую. В отличие от эллинской культуры, которая была национальной, местной и носителями которой были греки, эллинистическая являлась космополитической, универсальной, сверхнациональной, носителями ее были все народы и племена, вошедшие в монархию. «Культурная жизнь возникает совершенно нового типа: “эллинский дух” творил на восточной основе, не сливаясь с ней. Эллинизм означает выход эллинских сил на широкую арену. Эллинизм — это развертывание эллинства, его превращение в мировое явление, он спонтанное завершение эллинского духа» [5].
На данном этапе мы сталкиваемся с несколькими культурными процессами, которые хотелось бы прояснить. Во-первых, это культурная диффузия (Фробениус, Гребнер и др.) — пространственное распространение культурных достижений одних обществ в другие (например, греческих в восточные и наоборот). Проникновение новых идей и влияний из культуры донорской (т. е. приносящей изменения) в культуру реципиент (т. е. воспринимающую) — это не автоматическое приложение, но мощный стимул развития. Эффективность культурных процессов
[82]
снижается от центра к периферии, явственно проявляется роль городов в мощных синтетических процессах (урбанизация). Когда восточные страны вошли в круг эллинистической цивилизации («мировым» языком которой стал греческий), в их плоть внедрялись колонии, организованные по типу эллинского полиса. «Греческие города с греческими названиями, храмами в честь богов Олимпа, с театрами и палестрами вырастали, как грибы, среди чужой им сельской местности, … а вокруг лежали египетские деревни, где, как и во времена фараонов, поклонялись священным животным» [6]. Необходимо подчеркнуть, что целый ряд указанных терминов, обозначающих культурный контакт, родился при полевых этнографических исследованиях, связанных с встречей тех или иных туземных культур (арфиканской, индейской, азиатской и др.) с западноевропейской. Очевидно, что европейская культура считалась донорской, доминирующей, более развитой, этот контакт был довольно однонаправлен и насильствен, во многом эти полевые исследования обслуживали административные интересы колонизаторов-европейцев.
Следующий термин, означающий культурный контакт — это аккультурация (Парсонс, Редфилд, Линтон, Херсковиц), при котором идет процесс изменения материальной культуры, обычаев и верований, происходящий при непосредственной встрече и взаимовлиянии разных социокультурных систем. Интенсивность и широту аккультурации определяют фактор силы (насилия со стороны государственной власти); свобода принятия или отторжения новых культурных элементов; рассогласование или интегрирование в обществе или в отдельных социальных группах.
Применяя данные термины с целью исторической реставрации культуротворчества в эпоху эллинизма, следует отметить, что греческая культура не была абсолютно доминирующей, несмотря на то, что ее несли завоеватели. Взаимодействию двух укладов жизни: эллинскому и восточному помогало то, что они были комплиментарны (дополнительны) друг другу, рациональная секуляризированная (светская) греческая культура и сакральная (религиозная) восточная встроились друг в друга. Расовая неприязнь отошла в прошлое, преследования религиозного характера неизвестны, моралью интересуется наука, а не власти, мысль стала более свободной, чем когда-либо позднее, вплоть до Нового времени, иными словами, сложилось толерантное общество. Это очень важное историческое наблюдение и констатация: возникновение толерантного (терпимого) имперского режима [7], главной задачей которого было укрепление границ государства и поддержание мирного
[83]
сосуществования различных входящих в его состав общностей, при этом бюрократическая верхушка терпима к религиозному, национальному, культурному плюрализму (многообразию), процветающему в пределах империи. Терпимость государственной власти, т. е. отсутствие фактора принуждения — благоприятная основа для появления и апробации новых идей, ибо плюралистическая империя вызывает состояние оглушенности субъекта в результате столкновения с многообразием культур, верований, мировоззрений и способов самоопределения. «Жизнь требует, чтобы человек верил или знал, или остановился на сомнении» [8]. Для сохранения нравственного и интеллектуального равновесия индивид обращается за поддержкой к греческой культуре, к ее новым философским школам, либо к восточной культуре, а именно к ориентальным религиям и возрожденным эллинским мистериям, склонным к слиянию с восточными культами, т.е. результатами аккультурации выступают такие процессы, как восприятие ( усвоение новой культуры), адаптация (приспособление к ней), реакция (создание нового). Важнейшим проявлением реакции на ситуацию становится расцвет трех основных философских школ: эпикуреизма, стоицизма и скептицизма, в которых этика является определяющей частью, которые решают проблему счастья отдельного человека и предлагают в качестве идеальных состояний апатию (бесчувствие), атараксию (бесстрастие) и автаркию (самодостаточность). Для людей, непричастных к формам философского спасения, стремящихся заполнить душевный вакуум, основным прибежищем становится религия. Восток в религиозной сфере был намного сильнее Греции, он противопоставил греческому рационализму в религии эмоциональное переживание. Другой формой реакции было широкое распространение религиозного синкретизма: приравнивание или слияние одного Бога с другими в качестве сходных форм единого божества, скрытого под их именами. Кроме того, стали популярными такие восточные культурные явления, как астрономия, астрология, культ звезд, магия… Но общим, доминирующим фактором эпохи было стремление к единому богу. В этот период уже заметна потребность времени в обретении общей наднациональной универсальной религии, подобной христианству.
Создание Римской империи во многом повторяет культурные процессы, происходившие в эллинистических государствах-империях. Рассмотрение Рима интересно с позиций противостояния терпимого государства и нетерпимой религии. На римском этапе античной культуры продолжается поиск принципа духовной унификации обширного государственного организма (полинационального, поликультурного,
[84]
полирелигиозного), принципа, который по силе универсализации духовного пространства был бы равен мощности политической организации империи. Противостояние противников идет на разных полюсах: империя оперировала силовыми методами, христианство — духовными, при этом христиане проявляли лояльность к государству и совершенно не занимались политикой, хотя политизация культурной жизни Рима — ее важнейшая характеристика. Почти четыре века будет определяться право первенства между принципами политической и духовной власти. Однако «существенную сторону всемирно-исторических кризисов составляет не шум войн и погромов; весьма многие и наиболее благотворные перевороты происходили в душе индивидуума и таким образом изменяли общественные отношения. Особенность культурных переворотов заключается в том, что побеждает не физическая сила, а то, что составляет благо для всякой отдельной личности, а следовательно, и для целого общества. В борьбе за идеальные блага победа решается исключительно свойствами этих благ, а не арифметическим большинством борющихся» [9]. Вопрос о сущности христианства решить довольно трудно, так как оно прошло большой путь от зарождения к оформлению, распространению, созданию собственных организационных форм (община, церковь), оно развивалось в нескольких культурных ареалах и восприимчиво впитало некоторые их доминанты. «Мы услышим от одних, что первоначальное христианство было очень близко к буддизму и, соответственно, возвышенность и глубина этой религии открываются в аскетизме и пессимизме; другие уверяют, что христианство — религия оптимистическая и ее должно понимать как высшую степень развития иудаизма. Мы услышим еще противоположное высказывание, что Евангелие покончило с иудейской религией, что своим происхождением оно обязано тайно действовавшим греческим влияниям и есть плод, созревший на древе эллинизма» [10].
Всякая культура ориентирована вокруг определенных мировоззренческих осей. Период перехода от античности к Средневековью сопровождался не только напряженным критическим диалогом, сменой нескольких поколений людей, но и созданием новой материальной культуры, оформленной в соответствии с христианским миропониманием.
Христианское мировоззрение, выраженное в религиозной форме, было отобрано как наиболее соответствующее описанию действительности, оптимальный культурный паттерн (образец, схема, культурное изобретение, парадигма) [11]. Мировоззренческая революция проходит ряд этапов: реакция на кризис предыдущей мировоззренческой
[85]
системы, мировоззренческий взрыв, распространение нового мировоззрения и его верификация, смена поколений, разрешение революции. О кризисе языческого мировоззрения говорилось достаточно в эпоху эллинизма и эпоху Римской империи, этот кризис выражался в поиске новой религии как универсализирующего духовного принципа. Мировоззренческий взрыв, сопровождавший поиск этого принципа, можно описать перечислением наиболее значимых форм: со стороны иудаизма — как классическая его форма в лице саддукеев и фарисеев, так и многообразные секты (эссеи, эбониты, терапевты, назореи и, конечно, христиане); со стороны восточных культов — культ Изиды, Кибелы, Митры; со стороны языческих философских систем и их модернизаций: эпикуреизм, стоицизм, неоплатонизм, неопифагореизм; смешанные учения, например гностицизм, как синтез язычества и христианства. Переход между конкурирующими паттернами не может быть осуществлен постепенно, шаг за шагом посредством логики или нейтрального опыта. Он должен произойти сразу (хотя не обязательно в один прием — можно сравнить мгновенное обращение в христианство апостола Павла и постепенное Блаженного Августина) или не произойти вообще. Это особенно интимный, внутренний, спонтанный и органичный акт, описанный в терминах греческой философии как метанойя (перемена ума), где нет места принуждению. Верификация новых паттернов (в данном случае под паттерном мы имеем в виду мировоззрение) подобна естественному отбору: она оставляет наиболее жизнеспособную среди имеющихся альтернатив в конкурентной исторической ситуации. Смена поколений является важнейшим фактором в смене мировоззрений, как и в смене научных парадигм (научных культурных паттернов). «Новая научная истина прокладывает дорогу к триумфу не посредством убеждения оппонентов и принуждения их видеть мир в новом свете, но скорее потому, что ее оппоненты рано или поздно умирают и вырастает новое поколение, которое привыкло к ней» (М. Планк). Итак, кризис предыдущей системы, мировоззренческий взрыв, селекция мировоззрений и выбор основного претендента на замену, противостояние оппонентов и напряженный культурный диалог, проверка основного претендента социумом и временем на выживание, разрешение кризиса — таковы основные этапы культурного развития.
Реакцией на успешное и масштабное распространение христианства становятся гонения, которые первоначально инспирировала толпа, а в дальнейшем периодически проводят власти. Однако жестокость гонений только усиливает новое мировоззрение и повышает его авторитетность.
[86]
Издание в 313 г. Миланского эдикта легализовало христианскую церковь, вскоре христианство становится государственной религией, что закрепляет политически уже свершившуюся духовную победу.
Заключение. Итак, мы рассмотрели переход от античной культуры к средневековой. Подводя итоги необходимо сказать, что направленность и целостность культурных изменений, происходивших в Древней Греции, были ориентированы на преодоление противоречия между полисом и империей, локальностью государственной формы и универсальностью формы культурной. Однако, не сумев преодолеть это противоречие, Греция не только не стала целостным государством, а попала в состав созданной в итоге военных походов Александра Македонского сложной многонациональной империи (эллинистических монархий). Эллинистические монархии стали полигоном для широкомасштабного культурного столкновения, где процессы диффузии, аккультурации, синкретизма протекали при толерантном отношении властей. Таким образом, комплиментарность (дополнительность) эллинской секулярной культуры и сакральных восточных культур (иудейской, египетской, месопотамской) вызвали расцвет новых философских систем (эпикуреизм, стоицизм, скептицизм), а также религиозного синкретизма (слияния восточных культов с греческими), теокразии (слияния богов). Эти культурные процессы свидетельствовали о поиске новой универсальной основы, нового интегрирующего начала для столь разнородного этнического, культурного и религиозного материала в форме философского либо религиозного мировоззрения. Создание Римской империи прошло аналогичные этапы от полиса до империи, минуя этап создан??я национального италийского государства. Римская империя также пытается консолидировать разнообразный материал составляющих ее народов путем создания культа императора, что свидетельствует о поиске некоей новой религиозной идеи. Таким образом, зарождение, обоснование и распространение христианства как новой универсальной формы мировоззрения и религии является ответом на запрос времени. Христианство создает новую общность, объединяющую эллина и иудея, мужчин и женщин, свободных и рабов, богатых и бедных, но порождает и новое различие: христиане и не христиане. Победа христианства достигается почти четырехсотлетним испытанием его в противостоянии языческому миру и, что необходимо подчеркнуть, мирным путем. Признание императором Константином христианства государственной религией есть свидетельство выполнения христианством задачи интеграции общества, и в этом акте наглядно взаимовлияние культурных и политических процессов.
[87]
После падения Римской империи Вселенская церковь становится новым объединителем Европы, тем каркасом, вокруг которого будут созданы новые государства и новый тип средневековой культуры. Рассматривая переходные процессы в культурах, следует указать, что каждый исторический тип выражает как временные, так и непреходящие ценности человеческого бытия, отвечая настоятельным его потребностям. Поэтому вспомним слова С.С. Аверинцева: «Рим пал только в действительности», он (Рим) продолжает существовать в вечности, оставаясь и богатейшим объектом и активнейшим субъектом культуры.